– Госпожа графиня просила вас пока не входить к ней, – сказал он.
Оглянувшись, я заметил, что убитые горем слуги бегают взад и вперед, с видимым удивлением выполняя приказания, переданные им Манеттой.
– Что тут происходит? – спросил граф, ошеломленный этой суетой, страшась, не свершилось ли ужасное событие, и, как всегда, легко поддаваясь тревоге.
– Прихоть больной, – ответил аббат. – Госпожа графиня не хочет принимать господина виконта в такой обстановке; она желает переодеться, – зачем ей перечить?
Манетта позвала Мадлену, и девочка, ненадолго зайдя к матери, вскоре выскользнула из ее комнаты. Затем мы вышли пройтись впятером: Жак, его отец, два аббата и я – и стали молча ходить по лужайке перед домом. Я посмотрел на Монбазон, потом на Азе и окинул взглядом пожелтевшую долину, печальный вид которой, как и во всех других случаях, отвечал волновавшим меня чувствам. Вдруг я заметил милую девочку, поспешно срывавшую осенние цветы, чтобы собрать их в букет. Когда я понял, какой глубокий смысл заложен в этом ответе на мои прежние любовные излияния, что-то перевернулось во мне, в глазах потемнело, и я покачнулся; два аббата, между которыми я шел, подхватили меня и отнесли на каменный выступ террасы, где я несколько минут лежал, словно разбитый, хотя и не потерял сознания.
– Бедный Феликс, – сказал граф, – она настрого запретила мне писать вам: ведь она знает, как вы ее любите.
Да, я приготовился страдать, но меня сразило это внимание, в котором слились все мои воспоминания о былом счастье.
"Вот она, – подумал я, – иссушенная, бесплодная ланда в свете серого, осеннего дня, и посреди нее один-единственный цветущий куст, которым я любовался во время своих прогулок с чувством суеверного трепета, – он предвещал мне этот скорбный час!"
Все замерло в маленьком поместье, прежде таком веселом и оживленном. Все было печально и заброшено, все говорило об отчаянии. Аллеи были лишь наполовину расчищены, начатые работы оставлены, батраки стояли без дела и смотрели на замок. Хотя сейчас шел сбор винограда, не слышно было ни шума, ни говора. Казалось, виноградники опустели – такая кругом стояла тишина. Мы шли молча, как люди, чье горе не выносит банальных слов, и слушали графа, – он один продолжал говорить. Отдав дань своей любви к жене, давно перешедшей в привычку, граф начал, как всегда, выражать недовольство и жаловаться на графиню. Его жена никогда не заботилась о себе и не слушала его разумных советов; он первый заметил симптомы ее болезни: ведь он изучил их на себе; но он боролся с недугом и сам вылечил себя, следуя строгому режиму и избегая волнений. Он вполне мог бы вылечить и графиню, но разве муж решится взять на себя такую ответственность, особенно когда видит, что его опыт, к несчастью, ставят ни во что. Вопреки его доводам графиня избрала себе врачом Ориже; и этот доктор, прежде так плохо лечивший его, теперь погубил и жену. Если эта болезнь – следствие тяжелых огорчений, то сам он испытал такие невзгоды, которые должны были неминуемо вызвать ее. А какие огорчения были у его жены? Графиня была счастлива, ничто ее не тревожило, никто ей не перечил. Благодаря его попечениям и удачным идеям их состояние было упрочено; он предоставил жене распоряжаться в Клошгурде; его дети были хорошо воспитаны, здоровье их уже не внушало никаких опасений; что же могло вызвать ее болезнь? И он продолжал рассуждать, изливая свое горе в бессмысленных жалобах и обвинениях. Но постепенно воспоминания вновь оживили его привязанность к этому благородному созданию, и несколько слезинок смочили его доселе сухие глаза.
Тут подошла Мадлена и сказала, что ее мать ждет меня. Аббат Биротто последовал за мной. Девушка держалась сурово и осталась с отцом, сказав, что графиня хочет говорить со мной наедине, ибо ее утомляет присутствие нескольких человек. В этот торжественный час я чувствовал и внутренний жар и холодную дрожь, какие охватывают нас в решающие минуты жизни. Аббат Биротто, один из тех людей, которых Бог осенил своей благодатью, наделив кротостью и простотой, терпением и милосердием, отвел меня в сторону.
– Сударь, – сказал он, – я сделал все, что было в человеческих силах, чтобы помешать вашему свиданию. Этого требовало спасение души нашей страдалицы. Я думал только о ней, а не о вас. Теперь, когда вы входите к той, видеть которую вам должны были воспретить сами ангелы, знайте, что я останусь между вами, чтобы защитить ее от вас, а может быть, и от нее самой! Уважайте ее слабость. Я прошу вас пощадить ее не как священник, а как преданный друг, которого вы до сих пор не знали и который хочет избавить вас от угрызений совести. Наша дорогая больная умирает от голода и жажды. С сегодняшнего утра она находится в лихорадочном возбуждении, которое предшествует этой ужасной смерти, и я не могу утаить от вас, что она никак не хочет расставаться с жизнью. Крики ее бунтующей плоти замирают в моем сердце, вызывая лишь нежное сострадание; но мы с аббатом де Доминисом считаем своим священным долгом скрыть зрелище ее духовной агонии от этой благородной семьи, которая не узнает в ней теперь свою прежнюю путеводную звезду; ибо ее супруг, дети, слуги – все спрашивают: "Где она?", – так изменилась графиня. При вас ее жалобы обретут новую силу. Оставьте светские помыслы, изгоните тщеславие из сердца, будьте подле нее посланцем небесным, а не земным, дабы эта праведница не умерла в минуту сомнений, со словами отчаяния на устах.
Я ничего не ответил. Мое молчание поразило бедного духовника. Я видел, слышал, двигался, но мне казалось, что я нахожусь где-то далеко от земли. "Что же произошло? В каком состоянии я застану ее, если каждый старается меня предостеречь?" Эта мысль вызывала во мне страшное предчувствие, тем более мучительное, что я не мог его определить; в нем как бы слились все мои тревоги. Мы подошли к ее двери, которую опечаленный аббат открыл передо мной. И тут я увидел Анриетту. Она сидела в белом платье на кушетке у камина, украшенного нашими вазами, полными цветов; цветы стояли и на столике возле окна. Взглянув на аббата Биротто, с изумлением смотревшего на эту комнату, вдруг принявшую свой прежний вид и убранную словно к празднику, я угадал, что умирающая велела вынести из спальни все, что напоминало о болезни. Она собрала все свои силы, чтобы принарядить свою комнату и достойно принять того, кто был ей сейчас дороже всех на свете. Ее исхудавшее, зеленовато-бледное лицо, окруженное волной кружев, напоминало нераспустившийся цветок магнолии и казалось мне лишь наброском любимого лица, начертанным мелом на холсте; но чтобы понять, какая боль пронзила мое сердце, представьте себе, что художник закончил и оживил глаза на этом портрете, глубоко запавшие, сверкающие глаза, пугавшие своим блеском на этом потухшем лице. У нее уже не было того спокойного величия, какое придавали ей постоянные победы над страданиями. На лбу, единственной части лица, сохранившей свою красивую форму, лежала печать дерзновенных желаний и скрытых угроз. Несмотря на восковой оттенок вытянувшегося лица графини, вы угадывали сжигавший ее внутренний огонь по какому-то исходившему от него жару, похожему на трепет воздуха, струящегося в знойный день над поляки. Ее запавшие виски и ввалившиеся щеки подчеркивали внутреннее строение лица, а улыбка бескровных губ чем-то напоминала жуткую усмешку смерти. Платье со скрещенной на груди пелериной не могло скрыть худобы ее некогда полной фигуры. Выражение лица говорило о том, что она знает, как изменилась, это приводит ее в отчаяние. Теперь она уже не была ни моей восхитительной Анриеттой, ни величавой и святой г-жой де Морсоф; она стала существом без имени, ведущим поединок с небытием, о котором говорит Боссюэ; голод и неутоленные желания толкнули ее на эту отчаянную борьбу со смертью. Я сел подле нее и, взяв ее руку, чтобы поцеловать, почувствовал, как она пылает. Анриетта отгадала мое скорбное удивление по усилию, которое я сделал, чтобы его скрыть. И ее бледные губы растянулись над выступившими зубами, пытаясь сложиться в одну из тех вымученных улыбок, за какими мы скрываем и злорадство, и нетерпеливое желание, и опьянение души, и бешенство разочарования.
– Увы, это смерть, дорогой Феликс, – сказала она, – а вы не любите смерти! Та отвратительная смерть, что вселяет ужас во всякое живое существо и даже в душу самого бесстрашного любовника. Тут кончается любовь, я это знала. Леди Дэдлей никогда не заметит на вашем лице удивления при виде того, как она изменилась. Ах, зачем я так ждала вас, Феликс! А теперь, когда вы пришли, я вознаграждаю вас за преданность этим ужасным зрелищем, при виде которого граф де Рансе стал некогда траппистом; я жаждала остаться прекрасной и возвышенной в вашей памяти, всегда быть вашей белой лилией – и вот сама разрушила ваши иллюзии! Истинной любви чужды всякие расчеты. Но не убегайте, останьтесь со мной. Господин Ориже нашел сегодня утром, что мне гораздо лучше, я вернусь к жизни, меня оживят ваши взоры. А затем, когда силы начнут возвращаться ко мне, когда я смогу вновь принимать пищу, ко мне вернется и былая красота. Ведь мне только тридцать пять лет, у меня еще могут быть счастливые годы. Счастье молодит, а я хочу познать счастье. У меня чудесные планы: мы оставим их в Клошгурде и уедем с вами в Италию.
Слезы застилали мне глаза; я отвернулся к окну, словно разглядывая цветы. Аббат Биротто быстро подошел ко мне и наклонился над букетом.
– Сдержите слезы! – молвил он мне на ухо.
– Анриетта, разве вы больше не любите нашу долину? – спросил я, чтобы объяснить, почему отвернулся от нее.
– Люблю, – отвечала она, прижимаясь лбом к моим губам с игривой лаской, – но без вас она меня угнетает… Без тебя , – шепнула она мне на ухо, прикоснувшись к нему горячими губами, и слова ее прозвучали, как легкий вздох.
Меня ужаснул этот мрачный порыв; он сказал мне больше, чем мрачные предупреждения обоих аббатов. Я уже успел побороть удивление, но если я и взял себя в руки, у меня не хватало силы воли, чтобы сдержать нервную дрожь, пробегавшую по моему телу в течение всей этой сцены. Я слушал Анриетту, не отвечая, вернее, я отвечал застывшей улыбкой и лишь кивал головой, чтобы не возражать, обращаясь с ней, как мать с неразумным ребенком. Сначала меня поразила перемена, происшедшая в ее внешности, но потом я увидел, что эта женщина, прежде столь возвышенная, проявляла теперь в поведении, в голосе, манерах, взглядах и мыслях детскую наивность, простодушное кокетство, жажду движений, глубокое равнодушие ко всему, кроме себя и своих желаний, – словом, все слабости, присущие ребенку, которому необходимо наше покровительство. Бывает ли так со всеми умирающими? Сбрасывают ли они свое социальное облачение, уподобляясь детям, которые еще не успели его надеть? Или, находясь у порога вечности, графиня из всех человеческих чувств сохранила только любовь и теперь обнаружила ее с прелестной невинностью, наподобие Хлои ?
– Вы, как и прежде, вернете мне здоровье, Феликс, – сказала она, – да и воздух нашей долины будет для меня благотворным. Как могу я отказаться от пищи, если ее предложите вы! Ведь вы такая хорошая сиделка! К тому же в вас столько сил и здоровья, что вы передадите их мне. Друг мой, скажите же, что я не умру, что я не могу умереть, не испытав счастья! Они думают, что моя самая тяжкая мука – это жажда. О да! Я очень хочу пить, дорогой друг. Мне больно смотреть на воды Эндра, но жажда моего сердца еще мучительней. Я жаждала тебя, – продолжала она сдавленным голосом, сжимая мои руки в своих пылающих руках и притягивая меня к себе, чтобы сказать эти слова на ухо. – Я умираю оттого, что тебя не было со мной. Разве ты не велел мне жить? И я хочу жить. Я тоже хочу кататься верхом! Я хочу все изведать: жизнь в Париже, празднества, наслаждения.
Ах, Натали! Этот ужасный вопль души, этот бунт подавленной плоти, силу которого невозможно описать, звенел в ушах у меня и у старого священника; горестные ноты этого чудесного голоса говорили о борьбе всей жизни, о муках истинной, но неутоленной любви. Графиня вдруг встала в нетерпеливом порыве, словно ребенок, который тянется за игрушкой. Когда аббат увидел, в каком состоянии его духовная дочь, бедный старик бросился на колени, сложил руки и стал читать молитвы.
– Да, я хочу жить! – сказала она, заставляя меня встать и опираясь на мою руку. – Жить настоящей жизнью, а не обманом. Все было обманом в моей жизни; за последние дни я перебирала в памяти все эти лживые выдумки. Возможно ли, чтобы я умерла! Ведь я совсем не жила, ведь я ни разу никого не ждала в ландах!
Она замолчала, словно прислушиваясь и вдыхая сквозь стены неведомый мне аромат.
– Феликс! Сборщицы винограда скоро будут обедать, а я, их хозяйка, – сказала она с детской обидой, – я голодна! Так и с любовью – они счастливы, эти работницы!
– Kyrie eleison! – воскликнул бедный аббат, который, воздев руки и устремив взор к небу, громко читал молитвы.
Она обвила мою шею руками и, жарко поцеловав, сказала, сжимая меня в объятиях:
– Я никому вас больше не отдам! Я хочу быть любимой, хочу совершать безумства, как леди Дэдлей, я научусь говорить по-английски, чтобы называть вас "my Dee".
Она кивнула мне головой, как делала когда-то, покидая меня и обещая скоро вернуться.
– Мы пообедаем вместе, – сказала она, – я прикажу Манетте…
Она замолчала, охваченная внезапной слабостью; я подхватил ее на руки и уложил одетую на кровать.
– Вот так вы однажды уже носили меня, – промолвила она, открывая глаза.
Она была очень легка и вся горела; я чувствовал, как тело ее пылает. Вошел доктор Деланд и с удивлением оглядел украшенную цветами комнату, но мое присутствие, казалось, все ему объяснило.
– Как тяжело умирать, сударь, – сказала ему графиня изменившимся голосом.
Он присел, пощупал больной пульс, быстро встал, сказал несколько слов на ухо священнику и вышел; я последовал за ним.
– Что вы собираетесь делать? – спросил я.
– Избавить ее от ужасной агонии, – ответил он. – Кто мог ожидать, что в ней сохранилось столько сил? Мы не понимаем, как она еще жива, зная ход ее болезни. Вот уже сорок второй день, как графиня не ест, не пьет и не спит.
Господин Деланд позвал Манетту; аббат Биротто увел меня в сад.
– Предоставим действовать доктору, – сказал он. – С помощью Манетты он усыпит ее опием. Ну вот, вы слышали ее, можно ли думать, что она повинна в этих приступах безумия!..
– Нет, – ответил я, – то была уже не она.
Я отупел от горя. Но чем больше я думал, тем значительнее казалась мне каждая подробность этой сцены. Я быстро вышел через калитку нижней террасы, спустился к реке и сел в лодку, чтобы спрятаться от всех и побыть одному с терзавшими меня мыслями. Я пытался сам убить в себе силу, побуждавшую меня жить, – пытка, похожая на те, каким подвергали у татар виновного в прелюбодеянии: ему зажимали в деревянную колоду руку или ногу и оставляли нож, чтобы он мог сам отрезать ее, если не хотел умереть с голоду; эту же муку терпела теперь моя душа, лучшую половину которой я должен был оторвать. Моя жизнь тоже была загублена! Отчаяние внушало мне самые дикие мысли. То я хотел умереть вместе с ней, то думал запереться в монастыре Мейере, где недавно обосновались трапписты. В глазах у меня помутилось, и я не видел ничего кругом. Я глядел на окна комнаты, где мучилась Анриетта, и мне казалось, что я вижу свет, струившийся из них в ту ночь, когда я отдал ей свое сердце. Разве я не должен был принять ту простую жизнь, которую она создала для меня, и сохранить ей верность, отдаваясь только работе и делам государства? Разве она не приказала мне стать великим человеком, желая спасти от низменных и постыдных страстей, которым я предавался, как и все смертные? Разве чистота не была тем высшим отличием, которого я не сумел сохранить? Любовь, как ее понимала Арабелла, вдруг стала мне отвратительна. Я поднял свою отяжелевшую голову, спрашивая себя: откуда мне теперь ждать света и надежды, ради чего мне жить? – как вдруг услышал легкий шорох. Обернувшись к террасе, я увидел Мадлену, медленно ходившую перед домом в одиночестве. Пока я поднимался по откосу, чтобы спросить у милой девочки, почему она так холодно взглянула на меня у подножия креста, она села на скамейку; но, едва увидев, что я иду к замку, она встала, делая вид, будто не замечает меня, чтобы не оставаться со мной наедине; движения ее были поспешны, намерение очевидно.
Она ненавидела меня, она бежала от убийцы своей матери. Подходя к Клошгурду, я увидел, что Мадлена стоит на террасе неподвижно, как статуя, и прислушивается к звуку моих шагов. Жак сидел на ступеньке, и вся его поза выражала полное безразличие, поразившее меня, еще когда мы гуляли все вместе перед домом; но тогда я не стал думать об этом; так мы откладываем иные мысли в дальний уголок души, чтобы вернуться к ним на свободе. Я заметил, что молодые люди, отмеченные печатью смерти, обычно равнодушны к утрате близких. И решил заглянуть в эту мрачную душу. Я хотел знать, поделилась ли Мадлена своими мыслями с Жаком, внушила ли и ему свою ненависть ко мне.
– Ты ведь знаешь, Жак, – сказал я ему, чтобы начать разговор, – что я буду тебе самым преданным братом.
– Ваша дружба мне не нужна, я скоро последую за матушкой, – ответил он, бросив на меня взгляд, исполненный гневной муки.
– Жак! – вскричал я. – И ты тоже?
Он закашлялся и отошел подальше от меня; потом, вернувшись, показал мне украдкой окровавленный платок.
– Понимаете? – спросил он.
Итак, каждый из них скрывал свою роковую тайну. Я заметил впоследствии, что брат и сестра избегают друг друга. Как только Анриетта слегла, все развалилось в Клошгурде.
– Барыня заснула, – сообщила нам подошедшая Манетта, радуясь, что графиня перестала страдать.
В эти ужасные минуты, когда каждый знает, что близится неизбежный конец, все наши чувства приходят в смятение, и мы цепляемся за самые ничтожные радости. Мгновения тянутся веками, и нам хочется верить, что они принесут облегчение. Мы хотим, чтобы больной лежал на ложе из роз, мы хотим взять на себя его муки, мы хотим, чтобы он не почувствовал, когда с его уст слетит последний вздох.
– Господин Деланд велел убрать цветы: они слишком возбуждали нервы госпожи де Морсоф, – сказала Манетта.
Значит, это цветы вызвали помрачение ее разума. Она ни в чем не повинна. Любовные вздохи земли, праздник плодородия, благоуханные цветы опьянили ее ароматами и, наверное, пробудили мечты о счастливой любви, дремавшие в ней с далеких дней юности.
– Идите же, господин Феликс, – сказала мне Манетта, – идите, посмотрите на нашу госпожу, она прекрасна, как ангел.