Лилия долины - де Бальзак Оноре 31 стр.


Я вернулся к умирающей в ту минуту, когда солнце золотило зубчатые крыши замка Азе. Кругом царили покой и тишина. Мягкий свет озарял кровать, на которой отдыхала Анриетта, усыпленная опиумом. В эту минуту ее тело как бы перестало существовать; лицо отражало лишь сияние души и было ясно, как чистое небо после бури. Бланш и Анриетта – два лучезарных образа одной женщины – казались тем прекраснее, что мои воспоминания, мысли и воображение, помогая природе, воссоздавали каждую черту ее изменившегося лица, которое победившая душа освещала своими лучами, таинственно сливаясь с ее тихими вздохами. Оба священника сидели подле ее ложа. Граф стоял потрясенный, чувствуя, что крылья смерти овевают это горячо любимое создание. Я опустился на кушетку, где она только что сидела. Затем мы все обменялись взглядами, в которых восхищение ее небесной красотой слилось со слезами скорби. Ее вновь озаренное мыслью лицо говорило, что бог не покинул одно из своих самых прекрасных творений. Я взглянул на аббата де Доминиса, и мы без слов поведали друг другу наши мысли. Да, ангелы не покинули Анриетту! Их мечи сверкали над этой гордой головой, и к ней возвращалось былое величие добродетели, живое отражение души, которая, казалось, беседовала со светлыми духами. Черты ее лица прояснились, все в ней становилось совершенней и возвышенней под невидимыми взмахами кадил охранявших ее серафимов. Зеленоватый оттенок ее лица, вызванный телесными страданиями, сменился ровной бледностью, той матовой, холодной белизной, что предвещает близкую смерть. Вошли Жак и Мадлена; и все мы вздрогнули, когда Мадлена с благоговением упала на колени перед кроватью умирающей, сложив руки, как для молитвы, и воскликнула:

– Наконец я вижу мою мать!

Жак улыбался. Он был уверен, что скоро последует за ней.

– Она приближается к небесной обители, – промолвил аббат Биротто.

Аббат де Доминис посмотрел на меня, словно хотел сказать: "Ведь я говорил вам, что наша звезда вновь взойдет и засияет над нами!"

Мадлена не спускала глаз с матери; она дышала вместе с ней, ловя ее легкие вздохи – тоненькую нить, связывавшую графиню с жизнью, – а мы следили за ними с трепетом, страшась, что эта нить вот-вот оборвется. Как ангел у врат алтаря, коленопреклоненная девушка оставалась спокойной и страстной, сильной и покорной. В эту минуту церковный колокол в деревне зазвонил к вечерне. Волны теплого воздуха, вливаясь в комнату, приносили мягкий звон, который говорил нам, что в этот час все христиане повторяют слова, сказанные ангелом женщине, искупившей грехи своего пола. Тихим вечером звуки "Ave Maria" показались нам благословением неба. Пророчество было так ясно, а печальное событие так близко, что мы все залились слезами. Вечерние шорохи, шепот ветерка в листве, затихающий щебет птиц, жужжание насекомых, звучавшее, как тихий припев, плеск воды, жалобные стоны болотного певца – вся природа прощалась с прекрасной лилией этой долины, оплакивала ее простую, светлую жизнь. Поэзия молитвы и глубокая поэзия природы так проникновенно слились в прощальном гимне, что к нашим рыданиям вскоре присоединились и другие. Дверь в комнату больной оставалась открытой, но мы были так поглощены нашим скорбным созерцанием, стремясь навек запечатлеть в памяти любимый образ, что не заметили за дверью коленопреклоненных слуг, погруженных в горячую молитву. Все эти бедные люди, привыкшие не терять надежды, еще верили, что их госпожа не уйдет от них, но столь ясное предсказание привело их в отчаяние. По знаку аббата Биротто старый берейтор вышел, чтобы привести священника из Саше. Доктор стоял возле кровати, невозмутимый, как сама наука, и держал безжизненную руку больной; он дал понять вошедшему духовнику, что наступил последний час страданий этого призванного Богом ангела. Пришло время совершить над ней последний обряд отпущения грехов. В девять часов она тихо открыла глаза, посмотрела на нас удивленным, но кротким взглядом, и мы вновь увидели нашу святую, такую же прекрасную, как в ее лучшие дни.

– Маменька, ты так хороша, что не можешь умереть, жизнь и здоровье вновь возвращаются к тебе! – вскричала Мадлена.

– Дорогая моя девочка, я буду жить, но в тебе, – молвила графиня, улыбаясь.

Затем последовали раздирающие душу объятия: мать прощалась с детьми, и дети прощались с матерью. Г-н де Морсоф благоговейно поцеловал жену в лоб. Графиня покраснела, взглянув на меня.

– Дорогой Феликс, – сказала она, – вот, кажется, единственное огорчение, которое я вам доставила! Но забудьте все, что вам могла сказать бедная помешанная, ведь я не помнила себя!

Она протянула мне руку и, когда я взял ее, чтобы поцеловать, сказала мне со своей прежней ясной улыбкой:

– Как в былые дни, Феликс?

Мы вышли из ее комнаты и отправились в гостиную подождать, когда кончится исповедь. Я сел возле Мадлены. При всех она должна была соблюдать вежливость и не могла открыто избегать меня, но ни на кого не смотрела, подражая матери, и упорно хранила молчание, ни разу не взглянув на меня.

– Дорогая Мадлена, – спросил я ее тихонько, – чем я вас обидел? Почему вы так холодны со мной? Ведь перед лицом смерти все примиряются!

– Я мысленно прислушиваюсь к тому, что говорит сейчас матушка, – ответила она с тем выражением, какое Энгр придал своей "Божьей Матери" – скорбящей Деве, которая готова заступиться за грешную землю, где должен погибнуть ее сын.

– И вы осуждаете меня в ту минуту, когда ваша мать меня простила, даже если я виноват?

Вы, вечно только вы!

В голосе ее звучала затаенная ненависть, упорная, как у корсиканцев, и непримиримая, как все суждения людей, еще не познавших жизни и не допускающих никакого снисхождения к тому, кто нарушает законы сердца. Прошел час в глубоком молчании.

Выслушав последнюю исповедь г-жи де Морсоф, аббат Биротто вернулся, и мы снова вошли в ее комнату. Выполняя один из тех замыслов, какие рождаются лишь в возвышенных сердцах, она попросила надеть на нее длинную одежду, которая должна была стать ее саваном. Она полулежала в постели, трогательная в своем покаянии, с просветленным надеждой лицом. Я увидел в камине черный пепел моих только что сожженных писем – эту жертву она хотела принести лишь в свой смертный час, как сказал мне ее духовник. Она встретила нас своей прежней улыбкой. Ее омытые слезами глаза говорили о высшем озарении; перед ней уже открывались врата рая.

– Дорогой Феликс, – промолвила она, взяв меня за руку и сжимая ее, – останьтесь! Вы должны присутствовать при одной из последних сцен моей жизни; она будет не менее мучительна, чем другие, но вы занимаете в ней большое место.

Она сделала знак рукой, и двери закрылись. По ее просьбе граф сел. Мы с аббатом Биротто продолжали стоять. С помощью Манетты графиня встала, опустилась на колени перед графом и замерла в этой позе.

Затем, когда Манетта вышла из комнаты, графиня приподняла голову, склоненную на колени удивленного графа.

– Я была вам верной женой, – заговорила она прерывающимся голосом, – но, быть может, не всегда выполняла свой долг; сейчас я молила Бога послать мне силы, чтобы испросить у вас прощения за мои проступки. Быть может, я слишком горячо отдавалась дружбе к человеку, не принадлежавшему к нашей семье, и оказывала ему внимание, какое должна была оказывать только вам. Быть может, вы гневались на меня, когда сравнивали заботы, какими я окружала его, с теми, что доставались вам. Я питала, – промолвила она тихо, – дружескую привязанность, глубины которой не знал никто, даже тот, кто мне ее внушил. Хотя я всегда оставалась добродетельной, не нарушала человеческих законов и была для вас безупречной супругой, вольные или невольные мысли часто смущали мое сердце, и я боюсь теперь, что слишком легко поддавалась им. Но я нежно любила вас, была вам покорной женой, ведь тучи, порой застилающие небо, не пятнают его чистоту, и потому я прошу у вас благословения с чистой душой. Я умру без единой горькой мысли, если вы найдете ласковое слово для вашей Бланш, матери ваших детей, и простите ей прегрешения, которые она сама простила себе лишь после того, как покаялась перед Всевышним Судией, Которому все мы подвластны.

– Бланш, Бланш! – воскликнул старик, роняя слезы на голову жены. – Ты хочешь меня убить?

Он поднял ее с неожиданной силой, благоговейно поцеловал в лоб и, не выпуская из объятий, продолжал:

– Я должен первый просить у тебя прощения!.. Разве я не бывал часто груб с тобой? Ты преувеличиваешь свои детские проступки!

– Может быть, – промолвила она. – Но, друг мой, будьте снисходительны к слабостям умирающей и успокойте меня. Когда наступит и ваш час, вспомните, что я покинула вас, благословляя. Позвольте мне оставить нашему другу этот залог моего глубокого чувства. – И она указала на письмо, лежавшее на камине. – Теперь он мой приемный сын, вот и все. У сердца тоже могут быть заветы: я передаю другу свою последнюю волю, и дорогой Феликс должен выполнить возложенную на него святую обязанность; я надеюсь, что не ошиблась в нем, докажите же, что я не ошиблась и в вас, и разрешите мне завещать ему несколько мыслей. Я осталась женщиной, – сказала она, склоняя головку с томной печалью, – получив прощение, я тотчас же прошу о милости. Прочитайте его, но только после моей смерти, – добавила она, протягивая мне это таинственное послание.

Заметив, что жена его побледнела, граф подхватил ее и отнес на кровать; мы окружили умирающую.

– Феликс, – сказала она, – быть может, я виновна и перед вами. Часто я причиняла вам огорчения, позволяя надеяться, что доставлю вам радости, перед которыми сама отступала; но ведь только мужеству супруги и матери я обязана тем, что могу умереть, примирившись со всеми. Вы тоже должны меня простить, ведь вы так часто обвиняли меня; но и ваши несправедливые упреки доставляли мне радость.

Аббат Биротто приложил палец к губам. Умирающая, ослабев, опустила голову; она сделала рукою знак, прося впустить священника, детей и слуг; затем повелительным жестом указала мне на подавленного горем графа и вошедших детей. Взглянув на старика, безумие которого было известно только нам с Анриеттой и ставшего теперь опекуном столь хрупких созданий, она обратила ко мне свой взор с молчаливой мольбой, которая зажгла в моем сердце священный огонь. Прежде чем принять святое причастие, она попросила прощения у своих домочадцев за то, что порой бывала с ними слишком строга, завещала им молиться за нее и поручила каждого в отдельности попечениям графа; она благородно призналась, что в последний месяц с ее уст срывались жалобы, недостойные христианки, которые могли смутить ее слуг; она иногда отталкивала детей и выказывала нехорошие чувства; но она объяснила свою непокорность воле Божией невыносимыми страданиями, выпавшими ей на долю. Затем она при всех с трогательной сердечностью поблагодарила аббата Биротто, который открыл ей всю тщету земной жизни. Когда она умолкла, начались молитвы; затем священник из Саше причастил ее. Несколько минут спустя дыхание ее затруднилось, глаза заволоклись туманом, но вскоре вновь прояснились; она бросила на меня последний взгляд и умерла, окруженная близкими, слыша, быть может, скорбный хор наших рыданий. Тут неожиданно мы услышали пение двух соловьев, что, впрочем, не удивительно в деревне; их голоса словно отвечали друг другу, и много раз повторенная, ясная и звонкая трель звучала, как нежный призыв. В ту минуту, когда последний вздох слетел с ее уст и затихло последнее страдание этой жизни, которая была одним долгим страданием, сильный удар потряс меня с головы до ног. Мы с графом провели всю ночь возле ее смертного ложа вместе с двумя аббатами и сельским священником, бодрствуя при свете свечей; теперь она лежала, спокойная, на той постели, где так много страдала.

Это была моя первая встреча со смертью. Всю ночь я не отрывал глаз от Анриетты, зачарованный выражением чистоты и умиротворенности, какое дает нам избавление от всех житейских бурь, любуясь белизной этого лица, на котором я еще читал игру всех ее чувств, но которое уже не отвечало на мою любовь. Какое величие в этом холодном молчании! Сколько значения было в нем! Как прекрасен этот глубокий покой! Сколько силы в этой неподвижности! Она еще говорит о прошлом и приоткрывает завесу будущего. Да, я любил ее мертвую так же сильно, как и живую! Под утро, в ранний час, столь тягостный для тех, кто бодрствует, граф пошел отдохнуть, а три священника заснули от усталости. И тогда я без свидетелей поцеловал ее в лоб со всей любовью, какую она никогда не позволяла мне высказать ей.

Через день, свежим осенним утром, мы проводили графиню к месту ее последнего упокоения. Ее несли старый берейтор, отец и сын Мартино и муж Манетты. Мы спустились по той дороге, по которой я с такой радостью поднимался в тот день, когда нашел ее после долгих поисков; мы пересекли долину Эндра и вышли к маленькому кладбищу в Саше, бедному деревенскому кладбищу за церковью, на склоне холма; здесь Анриетта из христианского смирения велела похоронить ее под простым крестом из черного дерева, как скромную жительницу полей, сказала она. Когда мы спустились в долину и я увидел деревенскую церковь и бедное кладбище, меня охватил неудержимый трепет. Увы! У каждого из нас есть своя Голгофа , где мы оставляем свои первые тридцать три года жизни, получаем в сердце удар копьем и чувствуем на голове терновый венец вместо венка из роз; дорога на этот холм стала моим крестным путем. За нами следовала огромная толпа, собравшаяся, чтобы выразить печаль всей долины, которую графиня втайне осыпала благодеяниями. Мы узнали от Манетты, ее поверенной, что, помогая бедным, Анриетта экономила на своих нарядах, когда у нее не хватало сбережений. Она одевала детей бедняков, посылала новорожденным приданое, помогала молодым матерям, покупала на мельнице мешок зерна для бессильного старика, давала корову неимущей семье – сколько добрых дел совершила эта христианка, любящая мать и владелица замка! Бывало, она дарила приданое девушке, чтобы соединить два любящих сердца, или давала деньги парню, чтобы он откупился от солдатчины, – трогательные дары женщины, которая говорила: "Счастье других – утешение для того, кто сам не может быть счастливым!" Все эти рассказы, третьи сутки передававшиеся из уст в уста, собрали огромную толпу. Я шел за гробом с Жаком и двумя аббатами. Согласно обычаю, граф и Мадлена не пошли с нами, они остались одни в Клошгурде. Манетта непременно пожелала сопровождать графиню.

– Бедная барыня! Бедная барыня! Теперь она счастлива, – повторяла она, заливаясь слезами.

Когда похоронное шествие свернуло с большой дороги, раздался общий стон, со всех сторон послышались рыдания; казалось, вся долина оплакивает ее кончину. Церковь была полна народа. После панихиды мы пошли на кладбище, где ее должны были похоронить под черным крестом. Услышав, как комья земли и щебень застучали по крышке гроба, я потерял последнее мужество, зашатался и попросил Мартино поддержать меня; отец с сыном взяли меня под руки и отвели, еле живого, в замок Саше; хозяева любезно предложили мне гостеприимство, и я остался у них. Признаюсь вам, я не хотел возвращаться в Клошгурд, но мне было бы слишком тяжело и во Фрапеле, откуда был виден замок Анриетты. Здесь же я был подле нее. Я провел несколько дней в Саше; окна моей комнаты выходили на ту тихую и уединенную ложбину, о которой я вам уже говорил. На склонах этого глубокого ущелья растут двухсотлетние дубы, а внизу во время дождей несется бурный поток. Природа здесь отвечает тем глубоким и суровым размышлениям, которым я хотел предаться. За день, проведенный в Клошгурде после роковой ночи, я понял, как неуместно было бы теперь мое пребывание в замке. Граф был потрясен смертью Анриетты, но он давно ожидал этого ужасного события и в глубине души примирился с ним, а потому порой казался почти равнодушным. Я замечал это не раз, а когда графиня перед смертью передала мне письмо, которое я еще не посмел распечатать, когда она говорила о своей привязанности ко мне, этот подозрительный человек вопреки моим ожиданиям не окинул меня яростным взглядом. Он объяснил слова Анриетты чрезвычайной чувствительностью ее совести, ибо знал, как чиста его жена. Такое безразличие, свойственное эгоистам, было вполне естественно. Эти два существа не знали истинного супружества, они оставались чужими и духом и телом, их сердца не сливались в постоянном общении, обновляющем наши чувства; они никогда не делились ни огорчениями, ни радостями; их не связывали те прочные нити, которые, обрываясь, наносят нам тысячу ран, ибо они сплетаются со всеми фибрами нашего существа, со всеми струнами нашего сердца и радуют душу, освятившую все эти узы. Враждебность Мадлены закрывала передо мной двери Клошгурда. Эта суровая девушка не пожелала смирить свою ненависть даже над гробом матери, и мне было бы невыносимо тяжело жить между графом, который говорил бы только о себе самом, и хозяйкой дома, которая подчеркивала бы свое непреодолимое отвращение ко мне. Быть в таком положении там, где прежде каждый цветок посылал мне привет, где каждая ступенька, казалось, ласково принимала меня, где балконы, карнизы, балюстрады и террасы, деревья и тропинки были овеяны поэзией моих воспоминаний; встречать ненависть там, где все меня любило, – нет, я не мог примириться с этой мыслью! Итак, я сразу принял решение. Увы! Таков был конец самой пылкой любви, какую когда-либо знало человеческое сердце! Посторонние, наверно, осудили бы мое поведение, но я был прав перед судом своей совести. Вот чем кончаются самые прекрасные чувства и самые глубокие драмы нашей юности. Все мы выходим в путь ранним утром, как я из Тура в Клошгурд, чтобы завоевать весь мир, с сердцем, жаждущим любви; затем, когда наши душевные богатства проходят через горнило испытаний, когда мы сталкиваемся с людьми и событиями, все вокруг нас незаметно мельчает, и мы находим лишь крупицы золота в груде пустой породы. Такова жизнь! Жизнь без прикрас: великие замыслы и жалкая действительность. Я долго размышлял о своей судьбе, спрашивая себя, что же я буду делать после того, как безжалостная смерть скосила все цветы моей души. И я решил посвятить себя политике и науке, вступить на извилистый путь честолюбия, изгнать женщин из своей жизни, стать государственным мужем, холодным и бесстрастным, и остаться верным светлому ангелу, которого я любил. Мысли мои улетели вдаль, а глаза были по-прежнему прикованы к могучим дубам с золотыми кронами и словно отлитыми из бронзы стволами, листва которых сплелась в роскошный узор; я спрашивал себя, не была ли добродетель Анриетты лишь неведением и так ли я виновен в ее смерти. Я пытался бороться с угрызениями совести. Наконец в ясный осенний день, один из столь пленительных в Турени дней, когда небо шлет нам свою последнюю улыбку, я прочитал письмо, которое по завещанию Анриетты должен был вскрыть лишь после ее смерти. Судите сами, что я перечувствовал, читая его!

Письмо г-жи де Морсоф виконту Феликсу де Ванденесу

Назад Дальше