Россия распятая - Илья Глазунов 13 стр.


Эта подпольная издательская деятельность лежала целиком на плечах Бориса Федоровича. А в самой организации он, будучи самым старшим, являлся как бы судьей чести…

Поздней осенью 1942 года при тайном содействии Павла Петровича Делле представитель организации Бориса Федоровича вошел в контакт с группой русских эмигрантов в Риге, связанных с НТС, после чего было принято решение о формальном слиянии с этой организацией.

Тогда же была установлена постоянная связь и с представителями НТС в Пскове и Гдове.

В конце 1942 года Борис Федорович и многие другие, входившие в его организацию, были арестованы гестаповцами по доносу из ее членов – бывшего студента Ленинградского института имени Лесгафта Вадима Добочевского, заподозрившего их в связи с советской разведкой. В ходе следствия и очных ставок, в том числе с Борисом Федоровичем, Добочевский покончил самоубийством, выбросившись из окна четвертого этажа. Бориса Федоровича спасло лишь вмешательство Павла Делле и офицера при штабе 18-й армии барона фон Клейста – родственника фельдмаршала. Вместе с ним из-под гестаповского ареста были освобождены и его друзья, сумевшие, как и он, скрыть во время допросов истинное назначение их организации. Только один из арестованных был отправлен в концлагерь.

Это дело было закончено в феврале 1943 года. О дальнейшей судьбе Бориса Федоровича сведений у меня нет…

Рассказав все это, Николай Николаевич задумался, словно присущая ему энергия на мгновение оставила его.

– Как важно было бы написать историю русской эмиграции, – заговорил он вновь. – Всякий раз, когда я навещаю кладбище Сен-Женевьев де Буа, я долго брожу по рядам бесконечно дорогих могил, многие из которых – как памятники русской истории. Ни один народ не перенес такой великой трагедии, такого великого исхода, как русский! Как все запутано и сложно! Как все искалечено и смещено! Я как историк, проведший годы учебы на историческом факультете рядом с твоей Академией на Васильевском острове, все время ощущаю свой долг заниматься теми взрывными этапами русской истории, которые обожгли наши судьбы адским огнем. Я тебе говорил уже, что свое детство провел в Крыму. Мой отец был военным.

Кстати, моя крестная мать – жена генерала Брусилова. И я помню, как моя мать, протискиваясь сквозь толпу таких же несчастных русских женщин, хотела приблизиться к уводимому на расстрел отцу. Ты, конечно, знаешь об этой провокации кровавой Землячки и ее компании, когда они объявили, что всем офицерам надлежит явиться в комендатуру для регистрации. Я был ребенком, но помню, как будто это случилось вчера: колонна русских офицеров, окруженная могучим конвоем, двигалась к месту расстрела. Многие, увидев в толпе родных, кидали через головы конвоя снятые с головы фуражки – последнюю память. Я помню, как моя мать, неистово рыдая, прижимала к груди последнее, что у нее осталось от мужа, – выгоревшую на палящем солнце нашего русского Крыма офицерскую фуражку…

Николай Николаевич замолчал, но я навсегда запомнил выражение его лица: скорбное и непримиримое.

* * *

Я уверен, что самое страшное для человека – это потерять Родину. Мы знаем о великом библейском исходе, на памяти так свежа кровавая история многих миллионов русских беженцев… Бывая на Западе, я зарекался общаться с эмигрантами. Искусно натравливаемые друг на друга, одинокие, обездоленные, они представляют глубоко трагичное и часто безысходное явление. Особенно в Париже, где судьбы эмигрантов переплелись словно в змеином клубке. Все друг другу не доверяют. Властвует атмосфера неприязни, переходящей в ненависть. Но при этом встречается и самое трогательное – дружба, свойственная именно эмигрантам, которых в единичных случаях сближает личная привязанность на почве неутоленной тоски по далекой Родине, ставшей в лице СССР для них злой мачехой.

Я помню, как только приехал в Париж – а это была моя вторая поездка за рубеж, – в пасхальную ночь отправился в русский кафедральный собор на улице Дарю.

Испытывая жгучее одиночество, я с трепетом вступил под своды храма, который посещали в изгнании все великие русские люди – от Шаляпина до Рахманинова, от Бунина до Коровина… Я шел с большим волнением на встречу с обломками великой духовности России, с остатками недострелянных русских аристократов, славных воинов белой армии, так трагично проигравших свой бой за Россию. Словом, я ждал встречи с чем-то очень родным и близким.

Золото иконостаса, колеблющееся пламя свечей… Прекрасно и благовдохновенно звучит пасхальный хор, который раньше в Москве я слышал в записи на пластинке.

Стараясь не проявлять нескромность, я жадно впивался в лица прихожан, толпившихся в храме. Как они были не похожи на лица их братьев, живущих там, за "железным занавесом". Хотя у пожилых людей, особенно у женщин, отражалось такое же безысходное горе и вера. А вот лица помоложе – это дети первой волны беженцев. И, наконец – совсем молодые…

Я наслаждался благородством их выражения, а когда увидел в пламени свечи стоявшего вполоборота юношу, он мне показался похожим на юного князя Андрея Болконского или Петю Ростова.

…И вот я стоял рядом с ними в эту светлую пасхальную ночь, ночь Воскресения Христова. Я слушал, как молодые люди тихо говорили между собой. Прислушавшись, я чуть не заплакал: они говорили по-французски. Один из них оповещал другого, что у него сломалась машина, и просил заехать за ним утром…

Мою душу всегда наполняло особым чувством сознание того, что сейчас на необъятном просторе Земли все русские, все православные повторяют одни и те же слова молитвы и представляют собой великое единение. Чем достичь его, если отнять у нас Бога? Достичь единения в этом случае возможно, как писал Достоевский, только железной палкой. Я уже говорил о щемящем чувстве, возникающем у русских людей при посещении русского кладбища в Париже. Боже, сколько русские дали миру", когда сливки нации под ударами железного лома революции разлетелись по всей планете. Не помогли большинству эмигрантов-аристократов масонские связи, от которых сотрясалась Россия. Несмотря на масонскую принадлежность, многие работали шоферами такси, пребывали в нищете и унижении. Русская колония в Париже жила хуже всех. Но славилась среди французской полиции отсутствием преступности, как рассказывал мне граф Сергей Михайлович Толстой.

Позднее, как я уже говорил, я стал избегать разговоров с представителями эмиграции.

"Ну, как у вас там в Совдепии живется?" – спросит меня иной из "бывших". Ответишь – "плохо", тот думает: "Смело говорит, наверное, его так уполномочили". Отвечаешь на тот же вопрос, что "хорошо живем, не жалуемся" – другой вывод: "Ну, ясное дело, коммунистический агитатор".

Помню, как в одном из кафе меня все пытал очень милый интеллигентный человек известной "столбовой" дворянской фамилии. Когда кончились сигареты, я устремился к бару, где можно было купить все то же "Мальборо". В зеркале за спиной бармена отражался весь зал. И я увидел, как мой почтенный собеседник, который сам вызывал меня на мучительные разговоры, надев золотые очки, внимательно стал изучать оставленную мною на столе розовую пластиковую французскую зажигалку. Рассматривая ее с пристальным вниманием, очевидно, думал: "Интересно, это портативный магнитофон или в самом деле зажигалка?"

Вернувшись на свое место, я посмотрел своему собеседнику в глаза – он уже был без очков – и, не сдержав своего раздражения, протянул ему зажигалку, предлагая подарить на память о нашей встрече.

После секундного замешательства, слегка покраснев, этот пожилой, чуть ли не вдвое старше меня человек ответил: "Спасибо, я не курю".

Второй раз сцена была обратного свойства. Неподалеку от моей выставки в кафе на рю де Варенн мы сели за столик с Аркадием Петровичем Столыпиным. Читатель может себе представить, как я был взволнован. Я не знал тогда, что он был одним из основателей НТС (которого потом, как оказалось, оттесняли все дальше и дальше от руководства этой организацией "новые силы"). Но встреча с ним в любом случае была опасной для советского человека. Через пятнадцать минут за соседний столик, учащенно дыша, приземлились двое, стремглав заказав себе пиво. У них был вид настоящих французов. Но меня насторожило не то, что они, молча, прихлебывая янтарный напиток, демонстративно не смотрели на нас, а то, что у одного из них узкий конец галстука был засунут в разрез рубашки на груди между пуговицами. Да, это наши советские, подсказал мне инстинкт самосохранения.

Я вынужден был прервать монолог Аркадия Петровича о сути и смысле Октябрьской революции, понимаемой им как погром России, организованный тайными силами, и на улице объяснить ему, с чем это связано. Он с улыбкой отреагировал: "Вы оттуда, Вам видней". "Они" шли за нами…

А через три дня один из советников посольства, придя на мою выставку, сообщил мне, что ее желает посетить приехавшая с дочерью в Париж Галина Брежнева.

Прощаясь, он задержал мою руку в своей и, оглянувшись, тихо сказал: "Мы не советуем Вам общаться с сыном Столыпина. Вы можете стать невыездным. Что, забыли о "столыпинских галстуках"? Прочитайте Ленина".

Я был готов ко всем возможным предупреждениям и потому, как мне показалось, без запинки ответил: "Художник должен общаться на своей выставке со всеми, кто к нему обращается с вопросами. Я буду с нетерпением ждать посещения Галины Брежневой. Как кстати, зовут ее дочь? "Вика", – невозмутимо, но почтительно ответил советник посольства.

Об этом посещении я расскажу позже. Вспомнил я это все потому, что мой друг принес мне доперестроечную газетную статью, где под орех разделывалась черная зловещая фигура Н.Н. Рутченко.

Моя жизнь научила меня никого ни о чем не спрашивать. Обычно подопытным кроликом становлюсь я, кому на разных уровнях задают разные вопросы. Но я не могу и не хочу выносить безапелляционные приговоры многим политикам, с которыми встречался в своей жизни. Могу только высказывать свои впечатления художника и человека. Эти психологические зарисовки многочисленны и не претендуют на объективность. Жизнь подарила мне много интересных незабываемых встреч – от А. А. Громыко до Шамира, от Лоллобриджиды до Фурцевой, от Б. Н. Ельцина до Марио дель Монако, от короля Швеции до короля Лаоса, от Феллини до Бондарчука и многих других сильных мира сего, не считая моих личных друзей, которых не знает читатель, но которые вошли в мою жизнь, неся мне веру в добро.

На моей палитре – оттенки всех цветов; судьба в причудливых сочетаниях смешивала порой несмешиваемые краски, творя из них реальную правду моей жизни и творчества.

Да простит читатель мне это признание, но, действительно, я люблю людей – ближних и дальних. Священник, художник, врач и учитель не может не любить людей – образ и подобие Божие. На меня с детства произвела неизгладимое впечатление притча о милосердном самаритянине. Эта притча о любви к ближнему.

В наше время, когда разгул партий, группировок и мафии все более и более дробит общество на "наших" и "не наших", хочу еще раз сказать, что всю мою жизнь питали три источника: Бог, совесть и любовь к России. О творчестве не говорю – это суть моей жизни.

Меня часто спрашивают: "Как Вы можете писать портреты столь разных по своей психологии и политическим устремлениям людей?" На одном дереве нет ни одного одинакового листочка. Нет одинаковой песчинки в океане пустыни. Бесчисленны формы снежинок, тающих на ладони. И все люди разные. Но каждый человек имеет свою бессмертную душу. Задача художника – почувствовать внутреннюю музыку души человека, его склонность к духовному полету и передать все это через конкретный, ему свойственный физический образ. Красота неотъемлема от добра. Зло не может нести красоту.

Нет ничего выше и интереснее соприкосновения с так непохожими друг на друга человеческими личностями и их неповторимыми характерами… Ну вот, снова не удержался от лирическо-жизненного отступления…

Мои родственники-петербуржцы

Мамина сестра Агнесса жила в Ботаническом саду – на Аптекарском острове, как его называли встарь. Старинный разросшийся парк, черные пруды с таинственными кувшинками. За Невкой, на том берегу, знаменитая по событиям Октябрьского переворота – Выборгская сторона. Муж тети Аси – Николай Николаевич Монтеверде – всю жизнь прожил, занимаясь выращиванием лекарственных растений. Вначале они жили в деревянном доме на берегу Невки. Если перейти улочку, заросшую старыми липами, то на набережной можно было увидеть дом Петра Аркадьевича Столыпина. В нем после жуткого взрыва были убиты 27 посетителей, ждавших в приемной великого реформатора России, и ранены малолетние дети Петра Аркадьевича. Когда из-под развалин выносили семилетнюю дочку Петра Аркадьевича с перебитыми ножками, она спрашивала: "Это все правда или приснилось?" Революционеры, говорят, принесли взрывчатку в киверах. По обоснованным предположениям она была иностранного происхождения. Петр Аркадьевич тогда остался жив и вскоре в Думе произнес знаменитые слова: "Не запугаете! Вам нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия!" Убийство Столыпина – убийство России.

Приезжая в мой город, я часто захожу на то место, где был дом Столыпина, и теперь чудом среди хлама и мусора высится памятник – обелиск с уничтоженной мемориальной надписью, хотя, может быть, благодаря неизвестно как случившемуся исчезновению надписи, обелиск и сохранился.

Я смотрю на отражающие петербургское небо окна дома, где жила моя тетя. Вспоминаю ее рассказы, как каждое утро после Октябрьского переворота на рассвете приводили к пирсу (который я еще помню) колонны лучших людей города – священников, профессоров, гимназистов и, прежде всего, офицеров, – грузили на баржи и везли к Ладоге или в Финский залив, чтобы в определенном месте открыть люки и затопить эти баржи вместе с "прислужниками царского кровавого режима и эксплуататорами мирового капитала". На другом углу парка, в полукилометре от памятного пироса – мост на Выборгскую сторону, где Александр Блок видел идущую в пурге свою Незнакомку. Сколько раз в ночной петербургской мгле я смотрел на черные полыньи возле старого деревянного моста…

Во время моего детства Монтеверде жили уже в другом доме – в центре парка у роскошного здания правления Императорского Ботанического сада и одного из лучших в мире гербариев, построенных перед первой мировой войной и говорящих о природном богатстве и мощи Российской империи. Приходя каждый день в гости к Анюте, как называла сестру мама, я видел установленные на постаментах в кустах у фонтанов перед фасадом здания и входа в БИН – Ботанический институт (так стали называть Ботанический Императорский сад) – две огромные мраморные сидящие фигуры Ленина и Сталина. Много лет спустя я видел, как кран, накинув цепь на шею "отца народов", демонтировал памятник.

Кстати, музей Ботанического сада был основан отцом моего дяди Николаем Августиновичем Монтеверде – ботаником, умершим в 1937 году. Многим людям, интересующимся лекарственными растениями, известны его капитальные труды на эту тему. О Николае Августиновиче Монтеверде можно прочесть в книгах "Русские ботаники (ботаники России – СССР)". Биографо-библиографический словарь. М., 1952 и "Императорский Санкт-Петербургский Ботанический сад за 200 лет его существования (1713-1913)". Петроград, 1913-1915. Не занимая внимания читателя спецификой научной работы, открытий, приведу оценки лишь одного из главных результатов его деятельности, данные в этих изданиях. "Огромное количество труда и энергии Николай Августинович положил на создание и организацию в Ботаническом саду музея различных растительных объектов. Музей этот в настоящее время представляет солидное учреждение, первое в России по богатству и ценности собранных в нем коллекций; он является неисчерпаемым источником, откуда русские школы, от низших до высших, черпают музейные образцы всевозможных экзотических растений, а ученые находят материал для научных работ анатомического характера". "Монтеверде вложил много труда и энергии в создание музея Ботанического сада, который превратил в одно из лучших учреждений аналогичного типа в мире".

Сын Николая Августиновича – Николай Николаевич – стал мужем сестры моей матери Агнессы Флуг. А корни этой родственной ветви идут от Августина Монтеверде – архитектора, приглашенного из Испании Императором Николаем I.

Уже нет того двухэтажного домика, разобранного на дрова во время войны, где жила тетя Ася. Я помню высокие потолки, обеденный стол красного дерева, ампирную люстру, очень много фарфоровых фигурок, которые собирала тетя, а над письменным столом – гравюры и восхищавший меня карандашный рисунок Ефима Волкова: дорога, склоненные ветром деревья, телега с одиноким возничим.

Каждый раз, придя в гости, я просматривал русские сказки с гениальными иллюстрациями Ивана Билибина.

Особенное впечатление производила на меня сказка о Бабе-Яге, она пронизывала ужасом темного леса, воплощением которого сама являлась. А всадники ночи! Однажды дядя показал мне кастет, он был очень тяжелый, из бронзы, и рассказал такую историю: "Я был молодой и держал его, возвращаясь по парку домой, в кармане. После революции начались дикие грабежи и обыски. Когда однажды ночью пришли с обыском, я с трудом успел выбросить наиболее опасный для хранения пистолет за окно, там кусты сирени и густая трава.

Как– то ночью проснулся от легкого скрипа входной двери. Успел заметить, включив свет, просунутую в дверную щель руку, которая хотела снять страховочную цепочку. Успел навалиться на дверь, прижать руку. Раздался топот убегающих людей. Я тихо освободил прижатую руку, чтобы ее хозяин тоже смог убежать. Каков был мой ужас, когда увидел, что обагренная кровью кисть упала на коврик передней. Видимо, грабители, боясь, что один из них попадется и всех выдаст, решили пожертвовать защемленной рукой сотоварища, а самого утащили с собой".

В Ботаническом саду многие посетители помнят дом с колоннами – точь-в-точь, как на картине Поленова "Бабушкин сад". Не так давно его подожгли – теперь дирекция БИН строит здание заново из кирпича, сохраняя старую планировку и внешний фасад. Образ Ботанического сада, с его вековыми старыми деревьями, густыми аллеями в рефлексах солнечной игры, диковинными кустами, привезенными из разных концов света, притягивали к себе своей поэтичностью многие поколения русских художников. Жуковский, Репин, многие другие художники любили гулять под шумящими сводами могучих деревьев. Я помню в детстве виденный мною огромный дуб, по преданию, посаженный Петром Великим. Уже после войны могучий богатырь был сломлен ураганным ветром, и теперь кроме оранжерей и грустных прудов, заросших травой, оставался только один свидетель давно ушедшей жизни – тот старый деревянный дом с колоннами, который до революции, как говорил когда-то дядя, принадлежал его отцу – Николаю Августиновичу Монтеверде.

Назад Дальше