* * *
Мужем второй сестры матери, Елизаветы (Лили), был профессор Ленинградской консерватории Рудольф Иванович Мервольф, выходец из Германии, в жилах которого текла и еврейская кровь. Он не забывал немецкого языка, и в доме всегда звучала немецкая речь. В начале войны его даже отвели в милицию, решив, что, может быть, он – немецкий шпион. Тетя Лиля, помню, цыкала: "Рудя, говори по-русски, а то опять схватят". Р.И. Мервольф учился в Петербургской консерватории у А. К. Глазунова. Очень гордился этим.
Он был самым богатым родственником, потому что дружил с Дунаевским и мог за ночь осуществить заказанную им оркестровку произведений. Мерфольфы жили на улице Бескова в доме 17 напротив Ситного рынка, где произошла некогда гражданская казнь Чернышевского. "Кровавый царизм" позволил себе за его труды, столь ценимые, в частности Марксом и Лениным (как известно, Маркс даже хотел изучать русский, чтобы прочесть их), всего лишь унизительно сломать над его головой шпагу и отправить в дальнюю благословенную провинцию. Затем его пошлейший и примитивнейший тезис о том, что "прекрасное есть жизнь", был взят на вооружение идеологами социалистического реализма, которые при этом боялись правды жизни как огня. Чернышевский считал, что в "Золотом" веке люди будут жить в домах из алюминия и стекла. Жаль, что он не дожил до своего возможного вселения в квартиру на Калининском проспекте в Москве. Как бы он ответил тогда на вопрос: "Что делать?"
Я очень любил моих двоюродных сестер – детей Мервольфов – Аллу и Нину, у которых после освобождения Ленинграда от блокады мне довелось прожить годы юности и учебы в Академии художеств. До войны мы жили вместе на даче под Лугой. Шумящие леса, бескрайние просторы и синие озера, оставшиеся в памяти деревни Кут, Мерёво, Бетково… Мой двоюродный брат – Дима Мервольф – был любителем джаза, который я сам никогда не любил. В начале войны Диму сразу же забрали в армию, и он погиб на острове Эзель, когда море горело, и Ад пришел на землю. Тетя и дядя умерли от голода в жуткую блокаду Ленинграда, о которой я расскажу в следующей главе.
"И горе, братия, тогда было…"
ВОЙНА
22 июня 1941 года
Мы играли в войну у глухой стены на задворках, среди дров, битого кирпича и сохнущего белья, развеваемого ветром. Часть из нас была белыми, но большинство – красными, которые теснили белых, несмотря на их бешеное сопротивление. У забора мы "оглянулись и увидели на перекрестке огромную толпу. "Задавили!" – крикнул кто-то из ребят, и мы стали перелезать через забор. Толпа была очень большая. В слепящих лучах солнца люди стояли напряженной и молчаливой стеной. Мы никогда не видели такой толпы. Из репродуктора неслись слова: "Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас". Кто-то уже плакал. Подходили и подъезжали все новые и новые люди. Скоро вся улица застыла в немом молчании.
Это было 22 июня 1941 года. На следующий день все стало новым: лица людей, веселая до боли музыка по радио, солнце и голубое безоблачное небо.
Родители, несмотря на объявление войны, решили отвезти меня на дачу под станцию Вырицу, находящуюся ближе к Ленинграду, чем полюбившаяся нам за долгие годы сказочно красивая Луга. Если будут бомбежки города – отсидимся в Вырице; если быстрая победа – ближе возвращаться домой.
Тогда никто не думал, что в короткие сроки немцы захватят пол-России, подойдут к Москве и окружат стальным кольцом блокады Ленинград. Многие были уверены, что доблестная Красная Армия сумеет защитить "завоевания Октября" и счастливую жизнь нового советского человека. Довоенная пропаганда так громко трубила о военной мощи передового социалистического общества, о единстве партии и народа, о нашем гениальном вожде – товарище Сталине, который все знает наперед.
Как известно, первые же недели войны показали реальную расстановку сил: мощь германской национал-социалистской державы и полный провал первого в мире рабоче-крестьянского государства.
Я помню разговоры об одной винтовке образца 1914 год, выдаваемой на десять ополченцев – студентов Ленинградского университета, о бездарности политруков, о нежелании народа умирать за идеи Маркса и Ленина, за кровавый режим репрессий и геноцида. И вскоре Сталину ничего не оставалось делать, как обратиться к народу и назвать нас, как учили его в семинарии, "братьями и сестрами". Как мы помним, он призвал тогда советский народ вспомнить о своих великих предках, имена которых не вспоминались ранее при диктатуре "пролетариев, не имеющих отечества". Его политический опыт демагогии и реальная политика Гитлера, мечтающего разбить завоеванную Россию на "суверенные государства", – что достигнуто сегодня без войны и другими силами – помогли коммунистам мобилизовать народы России и бросить их на сокрушение немецкого национал-социализма и итало-испанского фашизма.
Итак, войне между коммунизмом и его антиподами был придан характер Отечественной войны, апелляция к патриотизму почти обескровленного геноцидом русского народа сыграла решающую роль в ее исходе. Во многих местах немцев встречали с цветами, ошибочно думая, что они освободители от террора большевизма, а не новые завоеватели просторов Великой России… Но нам никогда не помогали и не помогут.
Вырица
Прошу прощения у читателей за это невольное отступление от повествования и возвращаюсь снова к первым дням войны.
В Вырице, куда мы поехали семьей, дыхание войны ощущалось только по тому, как люди в избах напряженно слушали радио. Все так же грустили над быстрой и узкой рекой могучие ели и березы, которыми заросли берега. Отец рассказывал, что в этих местах была дача знаменитого русского философа и писателя В.Розанова, который и умер здесь в страшные годы после революции. По радио ежедневно сообщались сводки об оставленных нашими войсками городах, из которых явствовало, что немцы стремительно движутся на восток.
Прошло несколько долгих недель, и однажды, проснувшись утром, мы увидели на дороге гонимые ветром листовки. Запомнился на одной из них рисунок – карикатура, изображающая, как красноармейцы бьют ногами корчащегося на земле носатого комиссара, и надпись под ней: "Бей жида-политрука, морда просит кирпича"; на другой – фотография: сын Сталина Яков между двумя немецкими офицерами и подпись: "Сын Сталина с нами". Запомнилась и еще одна листовка, призывающая население встречать своих освободителей от "жидо-масонской оккупации кровавых большевиков". Мать схватила меня за руку: "Не смей собирать их, кто-нибудь увидит". Сын хозяйки, у которой мы жили, выкопал яму приблизительно 3х3 метра, закрыл ее сверху досками и засыпал землей. Это было первое бомбоубежище, которое я увидел в своей жизни. Поздно вечером за рекой мы увидели зарево – где-то что-то горело. Вскоре стала слышна далекая орудийная канонада. Сын хозяйки, крепкий жилистый парень, который почему-то никогда не снимал кепку, ходил в майке и галифе, прятался в погребе, ожидая прихода немцев и не желая идти в Красную Армию. Скоро все власти – гражданские и военные – исчезли. В поселке воцарилась какая-то странная и гнетущая тишина. Из домиков, спрятанных за стеной могучих елей, никто не выходил. Может быть, потому, что большинство людей уже уехало в город.
Немцы совсем рядом – в деревне Утица, что за рекой, как сообщила наша встревоженная хозяйка. Я запомнил это название – Утица, потому что на карте сражения при Бородино тоже значилась деревня Утица, которая, если не ошибаюсь, была занята войсками Мюрата.
Когда летели на бомбежку немецкие самолеты, мы прятались в приготовленное бомбоубежище. Сидели в нем однажды несколько часов, когда немцы бомбили станцию Вырица.
"Я тебе раньше не говорила этого, – сказала мне моя мать, – но помни, что ты крещен и ты православный". Однажды мимо дома, где мы жили, по пустынной лесной улице прошли три человека в штатской одежде, но с военной выправкой. "Вот они и появились, – сказал отец. – Разведчики".
Ранним утром следующего дня отец, мать и я, попрощавшись с хозяйкой, вышли из дома. "Храни вас Господь", – напутствовала она. Ее сын, уже никого не боясь, пил чай, равнодушно смотря на нас. Мы шли к разбитой бомбами станции, чтобы оттуда по шоссе дойти до следующей, надеясь попасть на ленинградский пригородный поезд. Ручейками стекались люди на большую дорогу. По ее сторонам – знакомые дома поселка. Зияли разбитые, разграбленные окна магазинов. Людей становилось все больше и больше. Они шли в клубах пыли, тревожно смотря на небо, когда слышался шум моторов.
В памяти осталась первая бомбежка. Мама и я лежим на земле, а над нами хищными птицами кружат чужие самолеты. Слышен нарастающий змеиный свист летящих бомб и рев самолетов, идущих в пике. Рядом полотно железной дороги, а еще дальше – станция, которую они старались разбомбить.
Воздух наполнен каким-то звоном, тяжестью, каждое мгновение несет смерть. Рыжая собака, звеня цепью, прячется в конуру.
Наконец "он" улетает. Дымится земля, развороченные рельсы причудливо изогнуты, словно они не из железа, а из мягкого теста. На дно свежих воронок струйками осыпается песок, стволы сосен изранены осколками – следы смолы еще не успели выступить, как и слезы на лицах людей. Я смотрю на осколок, лежащий в пыли, и силюсь вспомнить, что он мне напоминает. Кремневые наконечники стрел доисторического человека, изображенные в учебнике истории? Люди и тогда убивали друг друга. Огромно, как вселенская катастрофа, грозовое небо. Под ним, поднимая пыль, бесконечным потоком идут люди вперемешку со стадами коров и овец. Коровы мычат, овцы блеют, люди стонут, повозки скрипят.
Пыль, жара, горе. Дети серьезны и молчаливы. Кричат и плачут только грудные. Никогда не забуду наших солдат 1941 года. Спустя много лет в рязанском музее я видел древнее изображение крылатого воина – архангела Михаила, которое заставило меня вспомнить первые дни войны. С деревянной доски на меня смотрел опаленный солнцем и ветром русский солдат с синими, как прорывы весенних небес, глазами, смотрел гневно, строго и смело. Его взор чист и бесстрашен. А под ногами родная земля. Кто вдохновил тебя, безымянный русский художник, на создание этого героического образа? Может быть, ты так же шел в толпе беженцев, и тоже была пыль, жара и горе? Тебя поразила на всю жизнь мужественная красота опаленного войной и солнцем солдатского лика? Или это был твой сын, умерший за землю русскую? Или брат, принесший победу через кровь и муки? А может быть, ты сам сражался в жарких сечах и остался живым? И запечатлел в едином образе силу и отвагу своего поколения?
Мы шли и шли, затерянные среди тысяч и тысяч таких же людей. Беженцы несли самые неожиданные предметы. Я нес в рюкзачке Наполеона, маленькую фарфоровую скульптурку, которую мне подарили недавно в день моего одиннадцатилетия. Поля мы проходили, испытывая судьбу: среди них нельзя укрыться от низко летящих над землей немецких самолетов, расстреливающих на бреющем полете беженцев, солдат, машины, скот… Единственным укрытием были многочисленные воронки от бомб. Пройдя многие километры пешком, мы успели к последнему поезду, идущему в Ленинград. Он шел уже в "мертвой" зоне, куда с часу на час должен был прийти враг. Рядом с домом, где мы обычно снимали дачу, повсюду были вырыты землянки, закиданные сверху листьями, землей и хламом. При первых же звуках все бросались в них. Многие уже разбирались в шуме мотора – это "мессер", а вот наш "ястребок".
Поезд, на котором мы ехали, был последним, уходящим из "ничейной" зоны с брошенными заколоченными домами, притихшими и безлюдными в ожидании врага; с убитыми на развороченных взрывами дорогах; с детскими куклами, втоптанными в грязь и пыль среди изувеченных грузовиков. Солдаты занимали половину вагона, у них на всех был один пулемет, точь-в-точь как в кинофильме "Чапаев". В случае обстрела поезда было ведено ложиться на пол, а если поезд остановится – бежать под насыпь или заползать под вагоны. Проезжали родное до боли Детское (Царское – И.Г.) село. Солдаты, торопливо выходя из вагона, строились на перроне. Кричал плакат: "Родина-мать зовет!" Пассажиры продолжали рассказывать ужасы о вредителях, об обстрелах и убитых детях. Когда сложенная плотно ладонь плашмя шла вниз, было понятно, что человек рассказывает о бомбежке. Моя мать, думая, что я сплю, тихо спрашивала у соседа: если она накроет меня своим телом" дойдет ли через нее пуля до меня или нет? Ее утешили: "Очевидно, не достанет!" Отец курил и смотрел в небо, затянутое тучами и дымом.
Враг у ворот Ленинграда
Ленинград неузнаваем. Улицы перегородились баррикадами, траншеями. Дома раскрашены пятнами, чтобы с воздуха их можно было принять за деревья. В парках стоят зенитные пушки, нацеленные в небо. Витрины заколачивают досками и засыпают песком. Окна заклеены белыми крестами бумажных полос. Очереди, очереди, очереди…
Черный дым горящих продовольственных складов застлал свинцовое небо. "Бадаевские склады горят, теперь конец – голод!" – шептали в очереди женщины.
Люди несут аэростаты. Медный всадник засыпан песком и заколочен досками… В парадных дежурят жильцы с красными повязками на рукавах. Всюду патрули.
Вечером дежурные осматривают, у всех ли "затемнение", не видно ли где в окнах предательской полоски света. Говорят, что на окраинах города патруль, увидев свет, стреляет по окнам без предупреждения. Где-то на Петроградской, рядом с нами, поймали шпиона, дававшего сигналы ракетами с чердака дома. Всех от стара до мала обучают тушить "зажигалки", на крышах постоянное дежурство жильцов, организованных в команды МПВО.
Во время первой мировой войны мой отец, как я уже писал, после училища ушел на фронт добровольцем. В эту войну он глубоко переживал за свой "белый билет". Военкомат признал его непригодным. Он, как и мать, решил ни в коем случае не уезжать из Ленинграда, несмотря на то, что нам все советовали эвакуироваться в Среднюю Азию. Мы с отцом, как и в мирное время, изредка заходим в наш любимый букинистический магазин на углу Большого и Введенской. Там было все как до войны. Сосредоточенные лица заметно поредевших книголюбов, шуршание старых пожелтевших страниц и всюду только что вышедшая из печати книга "Большие надежды" Диккенса. Говорят, что весь тираж остался в городе – вывозить некуда, город окружен, немцы совсем близко. На обложке маленький мальчик, держась за руку пожилого мужчины, смотрит на отходящий вдаль корабль. Паруса надул ветер. Кто-то уплывает навсегда и далеко…
Все ближе подкрадываются голод, горе и смерть. Скоро зима. Темнее и длиннее ночи, небо усыпано мириадами звезд, непроглядную тьму осенней холодной ночи время от времени разрезает длинный нож прожектора, ищущего вражеские самолеты. Все меньше народу на улице. Люди даже дома не снимают зимних пальто. Окна занавешены старыми одеялами. Тревоги, тревоги, тревоги… Сирена жутко воет в тесном дворе нашего дома. Все мчатся в бомбоубежище. Мы решили не прятаться – говорят, все равно бесполезно в случае прямого попадания бомбы. А бывает, что зальет подвалы водой, и заживо погребенные люди тонут под развалинами дома. Сидим в узкой передней, куда не долетят стекла, если взрывная волна ударит по ним. Все ближе и ближе ухают бомбы. Качается и гаснет лампа. Дядя Кока после бомбежки всегда шел туда, где упала бомба. Я однажды пошел с ним – бомба попала в соседний с нами дом. Дядя суетился среди плачущих, стонущих и мечущихся в дыму людей, помогая санитарам и команде МПВО. Проходя мимо, он указал мне на лежащую среди осколков стекла и кирпича обугленную книгу. Ветер перелистывал ее страницы. На черном от взрыва снегу, равнодушная к тому страшному, что было вокруг, лежала счастливая обнаженная, ждущая ласк Даная Тициана…
Немцы совсем близко. Линия фронта проходит по окраинам города, сжимая его железным кольцом блокады. По радио чересчур спокойный голос диктора, выдавая свое волнение, читает обращение к ленинградцам: "Враг ломится в ворота Ленинграда! Передаем обращение…"
Голод
Близится новый, 1942 год. Иногда к нам приходит из далекого острова детства – Ботанического сада – мамина сестра, тетя Ася, долго и неподвижно сидит, отдыхая после дороги от Аптекарского острова до Большого проспекта Петроградской стороны. Муж ее при смерти, ей часто снится еда, роскошные столы, ломящиеся от яств, издающих аромат только что зажаренной дичи, пирогов, горячего кофе. Она берет тарелки в руки и спешит к мужу, протягивая ему дымящуюся еду, и… просыпается. На улице морозное солнце. А у нас всегда темно – надо много сил, чтобы на ночь занавесить окно, утром снять с него одеяло… Решили не снимать вовсе, да и дует без одеяла сильнее, так и живем в темноте, как в пещере. Изредка топим маленькую "буржуйку", оставшуюся еще со времен гражданской войны. Воды нет, все замерзло, мы пьем растопленный снег.
В квадрате двора, если поднять голову (а это требует так много энергии!), видно морозное синее небо. Возвращаюсь в нашу пещеру, набрав кастрюлю снега. Мама смотрит в потолок неподвижно и страшно. Холодея, спрашиваю, глядя в ее открытые неподвижные глаза: "Ты спишь?" Ее глаза оживают, она чуть слышно отвечает: "Не бойся, я не умерла – я думаю о тебе, что с тобой будет без меня, тебе ведь только одиннадцать лет".
Голод вначале обостряет восприятие жизни. Голова ясная, но очень слабая. Полузабытье. Иногда в ушах звон. Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий. Теперь вовсе не хочется есть. Состояние постепенно становится сходным с наркотическим оцепенением. Временами теряешь сознание… Как долго тянется время! Слышна близкая канонада. Иногда взрывы совсем рядом. Потом удаляются. Будто кто-то ходит по городу и ударяет палкой по крышам. Смерть замораживает нас своим холодным дыханием… А вот и новый, 1942 год!
Милая мама! Даже сейчас, когда для всех было мучением и подвигом дойти до магазина в нашем же доме (многие не вернулись из этого путешествия), где давали по карточкам по 125 граммов хлеба, мама решила сделать мне, как всегда, елку.
Никогда не забуду эту елку 1942 года! Ветка елки была воткнута в старую бутылку из-под молока, завернутую в белый лоскуток. Висело несколько старых довоенных игрушек. Нашли случайно одну свечку, завалившуюся на дно коробки, разрезали ее на четыре части. Закутанные в платки, шарфы, опираясь на палки, из соседних комнат медленно пришли неузнаваемые родственники – как будто они явились на новогодний маскарад, надев жуткие маски… Зажгли свечки… На минуту наступила тишина, нарушаемая легким потрескиванием крохотных огоньков… И вдруг все заплакали. Первая – мама. Все смотрели на слабо освещенную огарками елочную ветку, на вершине которой красовалась звезда. А слезы, отражая огни свечей, текли и текли… Это была последняя минута, когда мы все были вместе.