Россия распятая - Илья Глазунов 25 стр.


* * *

Ощущая вечное одиночество, я тянулся к людям, в лицах которых мне чудился ответ на вопросы, мучившие меня.

Идя однажды к сестре Нине Мервольф, работавшей на Невском в издательстве "Изобразительное искусство", расположенном в Доме книги, что напротив Казанского собора, на лестничной площадке я столкнулся со стариком небольшого роста в широкополой шляпе, с белой бородкой, как у Бунина, с выразительными глазами, светлыми как озера, характерным разрезом ноздрей и, что меня поразило, – яркими тонкими губами, которые скрывали белоснежные усы. "Очень несоветское лицо, – подумал я. – Наверняка из "бывших". Преодолев застенчивость, протараторил, что, будучи молодым художником из средней художественной школы при институте имени Репина, хочу нарисовать его портрет.

Он изучал меня пытливым взглядом старчески-юных глаз. О чем-то спросил и согласился позировать.

В назначенный срок я явился с небольшим холстиком, и, знакомясь с его кабинетом в доме на Невском, заваленным книгами, – решил писать только голову, почти в профиль, чтобы глаза смотрели мимо нас. Я тогда ходил каждый день в Русский музей к моему любимому Валентину Серову, чьи портреты вызывали мое поклонение. Подолгу простаивая возле них, изучал каждый мазок мастера. Залы Русского музея днем были пустынными. Две старушки-хранительницы без конца говорили шепотом о родственниках, о том, в каком классе учатся их внуки. Как-то раз, когда я вновь появился в зале и остановился у портрета Орловой, одна из них неприязненно заметила:

"Опять пришел, как на работу… И чего ходит? Смотрит, смотрит и все равно так не сделает, как Серов…" И громко мне: "Молодой человек, не подходите так близко к картинам, их надо смотреть, а не нюхать, как вы каждый день". Вторая, более интеллигентная, тихо возразила: "Зря ты его так. Хороший юноша, может, и выйдет из него великий!" И засмеялась, вновь переходя на бытовой разговор с седой подругой…

Сергей Карлович Вржосек – так звали старого писателя, был другом В. Соловьева, Вересаева, Куприна, Горького и многих других, ставших для нас теперь историей.

Однажды во время сеанса он спросил: "А что ты, Ильюша, думаешь о Ленине и Крупской?" Я, с интересом посмотрев на свою модель, ответил: "А разве мое мнение важно?!" Сергей Карлович, доверительно посмотрев на меня, четко выговорил:

"Я писатель, юрист по образованию; у меня практику проходил Саша Керенский – балаболка и фанфарон. С Лениным и Крупской я работал в рабочей школе. Ленин работяга, компилятор и удивительно скучная личность, не говоря уже о Крупской. Понять не могу, как он превратился в гения? И потом он же был больной, фанатик, узколобый школяр…" Жена Сергея Карловича, втрое моложе его, спешившая на работу – она пела в церковном хоре в Александро-Невской Лавре, – встала сразу же над ним за стулом и, ласково качая головой, постучала себе по виску. "Не слушай его, – сказала мне. – Карлуша очень старенький, и у него свое мнение. Как еще жив остался?!" – "Что ты там шепчешь?" – гневно спросил Сергей Карлович, обернувшись к жене. Та, целуя его в темя, пропела первую строку романса "Отвори потихоньку калитку"…

Много важного и нужного рассказал мне старый писатель. Жил он на Невском проспекте. Когда я в первый раз уходил от него, он подал мне пальто. Я не знал, куда провалиться от стыда: "Да что Вы, Сергей Карлович" Он, держа мое потертое, запачканное краской пальтецо, сказал: "Раньше на Руси гость был самым дорогим человеком для хозяина. Хозяин своим близким и дорогим гостям подавал пальто – это дворянская учтивость".

Красный как рак, я, не попадая в рукав, поспешно оделся. "И если ты будешь помнить меня и встречи со старым Сергеем Карловичем, подавай твоим гостям пальто". И, подумав, добавил: "А Христос мыл ноги своим ученикам. Над этим символом надо думать и понять его!"

Я с тех пор всегда подавал гостям пальто. И вот, когда начал преподавать в Суриковском институте, где вел мастерскую портрета, пригласил нескольких наиболее даровитых студентов домой – показать книги и угостить чаем. Когда они уходили, подал каждому пальто. И, кроме как у одного, это не вызвало у них ни тени смущения, ни даже удивления. Через захлопнувшуюся дверь от ожидавших лифт студентов услышал: "Как шеф дорожит нами! Пальто подает, будто в гардеробе театра".

Мне стыдно перед Сергеем Карловичем за неисполнение его наказа: я никогда не подаю больше пальто советским и постсоветским молодым художникам.

Но факт омовения ног Христом своим апостолам чту, и этот великий урок ведет меня по жизни, всегда наполняет новым чувством, когда задаюсь вопросом: "Кто твой ближний?"

* * *

Директором СХШ был добрейший и интеллигентнейший Владимир Александрович Горб, славившийся своим острым языком и любовью к Веласкесу и Валентину Серову. Мы его любили.

Обращаясь к одному ученику, он нередко вставлял слово "паешь" (понимаешь), если к группе – "паете" (понимаете). Аккуратно причесанные седые волосы, горбатый нос, пытливо-торжественный взгляд. Смотря на кого-нибудь из нас, он изрекал: "Ты нарисовал спину натурщика, и она вышла, как моя фамилия – горб". "Носы у натурщиков нужно рисовать, как носы у военных кораблей". Многие не могли сдержать смех. А он, по обыкновению серьезно, продолжал разглагольствовать в своей манере: "Вот вы живете в большинстве своем в общежитии, как и студенты Академии, кто не питерский. И не знаете, что такое проблема дров в Ленинграде. На днях пришел умученный занятиями. Сижу, пью чай с женой, паете, с печеньем, "Кавказскими" конфетами. Вдруг, паешь, – он посмотрел на меня, – звонок "Кто там?" Через дверь, паете, спрашивают: "Вам дрова нужны?" Я отвечаю: "Нужны!" паешь. "У нас во дворе два кубометра сухих березовых дров. Спуститесь, паете, вниз во двор, заплатите и забирайте", говорят, паешь. – Он посмотрел на Федю Нелюбина, с напряжением рисующего гипсовую голову. – Заплатил деньги, пять рублей, дрова, паете, хорошие. Мужики ушли, а я нанял дворника, паете, дрова распилить, наколоть и снести, паете, в мой сарай. Вернулся, снял, паешь, галоши, – Владимир Александрович снова посмотрел на меня, требуя внимания к своему рассказу, словно не замечая нашего вскипающего неудовольствия к его вечным историям, отрывающим нас от рисунка. – Снова сел пить чай, паете. Нет, думаю, надо снова чай вскипятить – холодище лютый на улице. Заболею, не приду в СХШ к моим ребятам, паете. Снова стук в дверь, словно пытаются выломать. И, выломали бы, если бы я жил не в старом дореволюционном доме, а в новом, паете, которые теперь в Ленинграде строят халтурно пленные немцы. Спрашиваю: "Кто там?" Кто это ломится так нагло, паешь, ко мне, доценту Академии художеств? Слышу вопль соседа: "Кто Вам, паете, дал право пилить и носить в свой сарай мои дрова?" Оказывается, что, паете, мужики были жуликами и продали мне дрова соседа!" – победоносно заканчивает Владимир Александрович одну из своих многочисленных историй. Те мои соученики, которые злобновато комментировали про себя: "Опять Горб завелся. Лучше бы о работе сказал!" – покатились со смеху.

Звенит звонок. Наш Горб объявляет: "А сейчас я покажу вам книгу из серии "Альте Майстер" Тициана. Буду листать сам, а то у всех руки черные от карандаша. Обратите внимание на композицию короля живописи великой венецианской школы. А вот "Венера с зеркалом". Это, паете, симфония живописи. К сожалению, ее, паешь, продали в Америку и наш Эрмитаж опустел. Кто так писал красоту женского тела? Это, паете, как великая музыка природы". А у нас "верно, да скверно!" – как говорил великий учитель Павел Петрович Чистяков. Думайте об этом!

* * *

"Сехешовцы" с волнением ждали обходов – оценки нашей работы приезжавшей из Москвы комиссией. Возглавляли это шествие Грабарь, обычно в темном костюме, и президент Академии художеств Александр Герасимов, несколько заслонявший своего "заклятого друга", вице-президента Иогансона. Игорь Эммануилович Грабарь выглядел точь-в-точь, как он изображен на дружеском шарже Серова в его священной для нас монографии, изданной Кнебелем. За ним, высясь над всеми, следовали – Лактионов, похожий на восковую фигуру Петра Первого в Эрмитаже, и седой Феодоровский; далее еще человек 20 – 25 – президиум Академии и руководство института имени Репина. Прекрасный рисовальщик старик Абугов, Фогель в берете, как Рембрандт, строгий, с бородкой, скульптор Крестовский, известный еще до революции тонкий театральный живописец Бобышев и другие столпы Академии художеств СССР. Мы – школьники – с интересом изучали исторического живописца Авилова, печатавшегося еще в журнале "Нива" в канун революции. Осколки былого величия громких имен русской живописи! Многих мы не знали и спрашивали друг у друга: "Кто это? А это?" И с уважением глядели на их лица.

Однажды, когда я бежал по коридору первого этажа в столовую, из-за угла неожиданно появился Игорь Эммануилович Грабарь, которого я, при его небольшом росте, чуть не сбил с ног. Он брезгливо отпихнул меня и сказал: "Малыш, здесь не улица, а святое здание Академии". Шедший за ним столь любимый всеми ученик Чистякова Плату нов, подавляя ласковую улыбочку, погрозил мне пальцем. Сегодня не верится, что Игорь Грабарь был частью нашей жизни, а сидящий на фотографии рядом с Павлом Петровичем Чистяковым его ученик Михаил Платунов подходил к нашим работам, говорил о них, наставляя нас, постоянно ссылаясь на систему Чистякова. "Сколько Вам лет?" – спросил он меня однажды. "Шестнадцать", – почему-то смутился я. "А вот я забыл, когда мне было шестнадцать лет", – задумчиво и ласково протянул профессор Платунов.

Бобышев, замечательный театральный художник из плеяды Головина, Рериха, Бакста, Александра Бенуа и других великих, вел издавна театральную мастерскую. Студенты, учившиеся у него, рассказывали нам не только о его даре колориста, но и о редкой находчивости.

Однажды, по весне, когда уже приближались сумерки, в большой театральной мастерской один из студентов, сладко потягиваясь, заявил: "Наш старик ушел к такой-то матери. И я пойду в общагу тоже к такой-то матери – отдохну". Из-за мольберта, где Михаил Павлович Бобышев исправлял работу другого студента, появилась голова профессора: "идите, идите, молодой человек, а я здесь поработаю".

Встречи с Александром Герасимовым, всесильным президентом АХ СССР, всегда были памятны. Мы собирались в конференц-зале, устроенном в помещении бывшей академической церкви, где отпевали Врубеля и восторженно внимали президенту, у которого в Академии был творческая мастерская, как и у Иогансона, моего будущего учителя. Там ковался дух соцреализма, давались путевки в жизнь и право на работу. Помню бесконечное количество острот, причуд и неожиданных проявлений характера этого яркого человека и автора многих ранних хороших картин – особенно в дореволюционный период, когда он еще не "продал свою шпагу", как, впрочем, и почти весь президиум Академии, партии и горячо любимому "вождю народов".

Известен такой забавный сюжет, связанный с президентом Академии. Фабрикант на картине вице-президента Иогансона "На старом Уральском заводе" оказался до жути похожим на Александра Михайловича Герасимова. Говорили нам, что смех Ворошилова на выставке у картины Иогансона, когда он опознал Герасимова в образе кровопийцы-фабриканта, навсегда вырыл пропасть между этими двумя руководителями Академии художеств. Герасимов не мог простить этой "шутки" своему другу Борьке Иогансону, ученику Коровина, автору широко известных картин "Полустанок" и "Допрос коммунара", которые нравились нам плотностью живописи и его пониманием картины, базировавшемся на традициях старого реализма.

Помню, как при окончании СХШ мы со жгучим интересом устремились на очередную встречу с президентом Академии художеств СССР, только что вернувшимся из Индии. Александр Михайлович вышел на трибуну, обвел зал подпухшими глазами, поправил "бабочку" и спокойно заговорил: "Какие вы все молодые. Поменял бы мое положение, квартиру и машину на ваш возраст… А я забыл, когда был таким же молодым, как вы сейчас. Учителей своих, прекрасных русских художников, помню, а себя молодого забыл", – вдруг с грустной интонацией выдохнул он. – Завидую вам по-хорошему!"

"Ну, что вам сказать? – продолжал Герасимов. – Как говорил Чехов, известно: в Китае живут китайцы, и добавлю от себя: в Индии – индийцы. Жара дикая, вонь и грязь на улицах. Нищие спят прямо на земле, хорошо, если на газетах. Коровы ходят по главным улицам Нью-Дели между машин миллионеров. Трогать их нельзя – ни-ни! – священные животные. Работал я там много. Зайдите в музей напротив конференц-зала и посмотрите, если кто не видел. Был я в Индии с известным вам художником Финогеновым, – он показал на зеленый стол президиума, где сидел его коллега. – Тот говорит: "Александр Михайлович, искупаться бы надо, у нас в Москве холод и снег сейчас". А здесь жарища, как в русской бане, от пота взмокли, не продохнуть. Сказано – сделано. Положили мы свои альбомы и этюдники на камни. Помню, тени на песке синие-синие: прямо Коровин. Пошли, стали раздеваться, сняли пиджаки и так далее, дошли до исподнего. Финогешка прыг в воду, а я по-стариковски стал развязывать завязки на кальсонах. Из Москвы приехали, повторяю, где холод лютый. Вдруг, слышу, кричат: "Аллигатор, аллигатор!" – это по-ихнему значит крокодил. Я огляделся на воду – нет Финогешки. Чуть не заплакал, а потом подумал: "Ну, съел аллигатор Финогешку – и что? Не большая потеря для советского искусства. Хорошо, что меня самого не съел крокодил!" Стал завязывать завязки, штаны надел, рубашку. Оглянулся – а рядом Финогенов полотенцем вытирается. Так и не съел Финогешку аллигатор, а я не покупался тогда в реке".

Все захохотали. Я с интересом разглядывал грозного президента, друга Сталина и Ворошилова. Пришла ему записка: "Что думаете о Пикассо?"

Александр Герасимов секунду помялся: "А что о нем думать? Единственно, что могу сказать хорошего, что он наш человек – коммунист. Еврейские штучки!"

Другая записка: "Расскажите о "Человеке, порвавшем цепи" Коненкова, вернувшегося из Америки и получившего грандиозную мастерскую в Москве, на улице Горького".

Сняв черные очки по прочтении записки, Александр Михайлович, не задумываясь, ответил: "По-моему, эта громадная скульптура Коненкова должна называться не "Человек, порвавший цепи", а "Человек, сорвавшийся с цепи". Все опять от души засмеялись. Не лез за словом в карман президент, читая записки из зала!

"Меня снова спрашивают, что я хотел выразить, когда писал картину "Два вождя". Знаю, что некоторые остряки называют ее "Два вождя после дождя". А зря. Я хотел в образе Иосифа Виссарионовича и Климента Ефремовича на прогулке в Кремле изобразить совсем другое: нерушимый союз партии и армии. Сталин – это партия, Ворошилов – народная армия". Так и понимать надо мою картину!" – убежденно провозгласил Герасимов.

Однажды, когда Александр Михайлович занимал место в президиуме, как рассказывали очевидцы, было замечено, что у президента не застегнуты панталоны. Наверное, очень спешил на заседание. Сосед по президиуму тихо шепнул: "Александр Михайлович, у Вас штанишки расстегнуты". Президент бросил беглый взгляд вниз и громко, невозмутимо произнес: "Э, милай, когда в доме покойник. все окна настежь".

Зная его связи со Сталиным и Ворошиловым, многие боялись его, многие ненавидели, многие любили как художника и личность за размах и чудачества. Говорят, он нередко прерывал собрания предельно категоричным заявлением: "Чего шумите, все равно будет, как я сказал. Зайду к Клименту Ефремовичу, попьем чайку и все без вас решим!"

Один из моих друзей по Суриковскому институту рассказал о знаменательном случае, связанном с одним из банкетов для советской интеллигенции в Кремле, которые так любил давать товарищ Сталин.

В ту пору любимцем вождя был писатель Алексей Толстой, которому он предоставил первое слово. Бывший граф Толстой, глядя на дымящего трубкой Иосифа Виссарионовича (в то время как другим курить было не принято), сказал о том, что наша культура понесла большой урон, ибо лучшие художники и писатели оказались за рубежом: Бунин, Зайцев, Коровин, Малявин и т. д., и теперь приходится начинать с нуля; а пока что в искусстве господствуют второстепенные личности.

Когда Толстой закончил речь, Сталин, выпустив дым из-под усов, обратился к А. Герасимову. "Скажите, Александр Михайлович, а Вы согласны с предыдущим оратором?"

Герасимов, посасывая мундштук незажженной трубки, ответил: "Я совершенно согласен с ним, товарищ Сталин. Вот и в литературе у нас остался один Толстой. Да и тот не Лев!"

"Закуривайте, товарищ Герасимов", – отозвался Иосиф Виссарионович, поднося спичку к его "сталинской" трубке.

Московский критик Анатолий Членов, известный своим несогласием с постулатами соцреализма, с которым я позже познакомился в Москве (он первый написал очень важную для меня статью – "Искания молодости" о моей первой выставке в ЦДРИ в "Литературной газете". Спасибо ему!), не испытывал пиетета перед президентом. А после опалы любимца Сталина стал крыть его без оглядки.

Назад Дальше