Россия распятая - Илья Глазунов 3 стр.


Я не мог не написать о домике Петра Великого, основателя города, где я родился и вырос. Но, думаю, что первыми музеями, которые я видел и которые остались в памяти, были Эрмитаж и Русский музей. Навсегда поразили залы Эрмитажа, с их торжественностью и великолепием, звучанием образов великих старых мастеров, как звучит музыка Баха, Моцарта и Альбинони.

В Русском музее мое детское воображение было пленено образами В. Васнецова "Боян" и "Витязь на распутье" с тревожным закатным небом. В картине "Боян" пронзительно поражал образ самого Бояна, вдохновенно поющего славу героям под бурным, по-былинному могучим небом, вторящим струнам и заставляющим юного княжича ощущать всем сердцем мир будущих битв славных внуков Даждь-Бога. К этой картине у меня на всю жизнь сохранилось особенное, интимное чувство восторга. А тогда, помню, я смотрел вокруг себя и тщетно искал лиц с орлиным взором, как у юного княжича.

Когда я гулял с отцом по спокойным берегам Волхова и видел там и сям поросшие буйной травой курганы, мне казалось, что набат огромных небес лучше всех увидел и запечатлел, дойдя до сокровенных струн души русского человека, Виктор Михайлович Васнецов.

Навсегда запомнил, как шел однажды с мамой по улицам старого Петербурга у Каменноостровского, мимо банка, возле которого жила тетя Лиля. Огромные, как горы, как замки, розовые миры, медленные и плавные, высились над городом… Это один из самых ярких моментов детства. Моя жизнь словно выложена разноцветными камнями мозаики разных жизней. И только это – облака и лес, синий и вибрирующий в лучах яркого летнего солнца, и ромашки (года четыре тогда мне было) прошли как лейтмотив жизни, даже тогда, когда мрак и горе переполняли душу.

Были разные годы, люди, настроения, и все объединяют облака – огромные, кучевые, вечерние. О них нельзя вспоминать без волнения, без подступающих слез. Небо и птицы! Как безжалостна река времен!

…А еще в детстве пели стрекозы, извивалась речка Луга. И Волхов, который загадочно цвел, покрываясь зеленым ковром. "Это Волхов цвете", – говорили местные жители-новгородцы.

А под землей – "ходы"-пещеры, вырытые Бог весть кем и когда; "могилы"-курганы – сколько душевного волнения и таинственного очарования в этом! История – жизнь предков – скрыта тайной времени и живет рядом с нами… Бушует ветер и могуче несет свои воды Волхов…

Недалеко от Плуталовой улицы, где мы жили, и Гисляровского проспекта находилось до революции знаменитое кафе, куда заходила блоковская Незнакомка, "И дышат древними поверьями ее упругие шелка"… "Серебряный век" – где многие искали Бога и нашли его в сатане…

Налево – площадь Льва Толстого и улица петербургских миллионеров с могучим зданием архитектора Щуко в духе итальянского Ренессанса. Когда в 1924 году случилось наводнение, тетя Ася, жившая неподалеку – в Ботаническом саду, запомнила, как всплыла деревянная мостовая, устилавшая роскошные улицы для бесшумного проезда извозчиков. Открылись канализационные люки мостовой. Переходя по пояс в воде, пешеходы проваливались в открытые люки. Петербургское наводнение…

* * *

Мы переехали недалеко – на угол улицы Матвеевской (названной в память бывшей здесь, а позднее взорванной церкви) и Большого проспекта, получившего название проспекта К. Либкнехта, несмотря на то, что он никогда даже не был в Петербурге, как и в других городах России, где столько улиц, проспектов, носящих его черное имя, как и имя Розы Люксембург, или, как ее называли в Германии, "Кровавой Розы". Они много потрудились над тем, чтобы превратить Германию в коммунистическую страну Советов под руководством Коминтерна. Как известно, национал-революционеры Европы сорвали планы всемирной революции марксистов-коминтерновцев, а Сталин был вынужден проделать известную чистку среди победителей-ленинцев, входивших в мировой Коммунистический Интернационал.

Матвеевская улица, пересекая проспект Либкнехта, становилась улицей Ленина (бывшая Широкая), где жил вождь мирового пролетариата Ульянов (Ленин) с супругой Н. Крупской. Наши родственники Мервольфы остались на Плуталовой улице, а мои родители, бабушка и дядя Кока (Константин Константинович Флуг – известный ученый-китаист) с женой – актрисой Инной Мальвини – выехали во двор на первый этаж в небольшую трехкомнатную квартиру. В комнате прислуги, повесив икону над кроватью, расположилась бабушка, сказав, что это лучше, чем тюрьма. Дядя Кока занял одну комнату у передней, нам досталось две: крохотная – мне, побольше – родителям. Бабушке Елизавете Дмитриевне Прилуцкой-Флуг достался чулан у кухни.

Помню, что дядя читал бегло по-китайски, и на его столе были разбросаны старые, написанные иероглифами манускрипты. Я очень любил рассматривать книги-картинки приключений забавных китайских людей – своего рода комиксы XVII – XVIII веков, древние маленькие скульптурки драконов. Над столом – портрет К. К. Флуга работы П.А.Федотова (ныне он в Третьяковской галерее). Над ним прекрасная копия головы Ван Дейка, строго смотрящая прямо на зрителя. На стульях, как в артистической уборной, разбросаны причудливые части женского туалета – пеньюары и лифчик, довольно помятый, в форме двух роз. У зеркала – открытые коробки с гримом. Отец брезгливо показал матери на все это, иронически улыбаясь: "Как твой братец это все терпит? Героиня Мопассана, а детей нет!" Посмотрев на меня, мама сказала: "Сережа, перемени, пожалуйста, тему". Я не мог знать, что в этой квартире они все умрут страшной голодной смертью – первый дядя Кока, а Инна Мальвини, его жена, исчезнет еще до смерти матери, уехав в 1942 году по "Дороге жизни", и навсегда выпадет из моей памяти. Где и когда она погибла, я не знаю. Фотография ее с надписью "Лучшей Анне Карениной от почитателя таланта" тоже пропала навсегда.

Окна нашей квартиры находились почти над булыжником двора, и я помню пересекающую двор фигуру матери с двумя авоськами и предупреждающий крик управдома: "Товарищ Глазунова, мы у вас воду перекроем – пора давно уплатить по жировкам Муж в шляпе, а за квартиру не платите вовремя. Одно слово – антилигенция!"

В каждый день рождения я получал столько подарков, сколько мне исполнялось лет. Помню четыре подарка, пять, шесть, семь, восемь… Солдатики, открытки, игрушки зверушки… Когда мне подарили ружье и пластмассовый пистолет, восторгу моему не было предела. Помню, бабушка-"царскоселка" Феодосия Федоровна – мать отца, подарила книгу Сельмы Лагерлеф, сказки в роскошном издании Девриен и "Басни-Крылова" с чудесными иллюстрациями художника по фамилии Жаба.

Особым праздником было Рождество. За окном вьюга, трескучий мороз. Отец приносил маленькую елочку, большая и не вошла бы под низкий потолок бывшего "наемного" дома. Моя мама, как моя подруга, всегда была рядом со мной. Мы говорили обо всем. Она была, как может только мать, влюблена в меня, и никто не вызывал во мне такого чувства радости и полноты бытия. Отец не прощал моих шалостей и ставил меня "носом в угол". Его стол был завален рукописями и книгами. Споря из-за меня с отцом, мама наклеивала со мной картинки, мастерила наряды к елке. Родственники приносили старые игрушки, сохранившиеся еще с дореволюционных времен. Томительные, упоительные минуты ожидания праздника… Кто может забыть эти минуты детства? Наверное, от них ощущение моего детства облекается в образ праздничной елки. Когда собрались все родственники, сестры и я ждали с трепетом звонка в дверь – прихода Деда Мороза. Когда мы стали взрослее, пытливый детский взгляд узнавал застегнутое на спине тети Инны пальто отца, шарф и вывернутую наизнанку шапку дяди Коки. Почему-то венчающая елку восьмиконечная рождественская звезда беспокоила родственников. Они тщательно закрывали окно занавеской.

Советская жизнь проходила под красными лучами сатанинской пентаграммы – звезды пламенеющего разума. Безжалостно карались те, кто видел в празднике Нового года рождественскую звезду Спасителя мира.

Бабушка читала мне вслух любимую книгу Сенкевича "В пустынях и дебрях", а я рассматривал многочисленные папки с репродукциями классической живописи, заботливо собранными братом бабушки Кокой Прилуцким, художником, которого называли "князем Мышкиным". Через, много-много лет, работая над Достоевским и моим любимым романом "Идиот" (таким петербургским!), я смотрел на старую фотографию двоюродного деда и поражался, до чего он ассоциируется, в самом деле, с образом князя Мышкина. Репродукции были маленькие, из немецких календарей об искусстве, но такие четкие, благородные по тону. Рубенс, Ван Дейк, Рембрандт, Тициан, Джорджоне, Боттичелли, Караваджо и другие великие имена "старых мастеров" сопутствовали моему счастливому петербургскому детству. Мама покупала мне альбомы для рисования и акварельные краски.

Засыпая, я смотрел на желтую круглую печь в углу. Краска облупилась во многих местах, и из-под нее сквозила черная старая покраска. Причудливые очертания пятен были похожи на профиль колдуна, иногда на вздыбленные черные облака, иногда на диковинные деревья, как в Ботаническом саду или в лесу у Волхова. На столе лежали любимые игрушки, книги. Одни названия их для меня, как музыка детства: "Царские дети и их наставники", "Рассказ монет", "Живчик", "Под русским знаменем" – о героях русско-турецкой войны.

Чтобы я скорее засыпал, бабушка пела мне старинные колыбельные, которые, наверное, пела ей мать: "Улетел орел домой, солнце скрылось под горой". Особенно я любил песни о бедном ямщике, о русском удалом крестьянине, выросшем на морозе, о дальних походах "солдатушек-браво-ребятушек".

Звонок звенит, и тройка мчится,
За нею пыль по столбовой.
На крыльях радости стремится
В дом кровных воин молодой.
Он с ними юношей, расстался,
Семнадцать лет в разлуке был.
В чужих краях с врагами дрался,
Царю, Отечеству служил…

Эти песни так же ушли из нашей жизни, как ушел мир доброй, привольной великой России.

Что сегодня поют наши бабушки внукам?

Засыпая, я старался представить себе Бородинское сражение, Илью Муромца, борющегося с Соловьем-разбойником, улыбающегося светлейшего князя Александра Васильевича Суворова, костры, горящие у стен Измаила, и лица суворовских солдат – точь-в-точь как на картине И. Л. Сурикова "Переход Суворова через Альпы", которая так поразила мое детское воображение вчера в Русском музее. Мое детство было детством, может быть, одного из последних русских "дворянчиков" на фоне развернувшихся гигантских политических событий – мятежа в Испании, фашистских путчей и подвига челюскинцев. Портреты Чкалова, пограничника Карацупы с собакой заполняли детские журналы. Отец становился все напряженнее. Он все чаще говорил с мамой шепотом, а когда я входил, он замолкал. "Вчера ночью взяли…" – отец называл имена своих друзей. Он ходил по комнате, как зверь в клетке, и все время мучительно думал, как мне казалось, не замечая нас с мамой, когда мы возвращались из детской художественной школы для дошкольников.

Моим маленьким миром была наша квартира на тихой Петроградской стороне. Это чувство огромной радости, неизбывного счастья и просветления сопутствовало мне и маме – Ляке, так я ее называл. У нее были золотые волосы, серо-зеленые глаза, маленькие мягкие руки. Мама и потом моя дорогая жена Нина – это две женщины, с которыми я был безмерно счастлив. Забегая далеко вперед, скажу, что как в страшном сне всплывает в памяти лицо моей матери, подернутое синевой и худобой, когда она умирала страшной голодной смертью. И я помню – кажется, это случилось совсем недавно – мокрый асфальт, с которого водопады дождя не смогли смыть едкий мел, которым был очерчен контур тела моей трагически погибшей жены. Боясь смотреть, но, невольно заглядывая в пролет арки дома, я видел во дворе на асфальте в сумеречном свете черную кошку, которая неподвижно сидела, словно не находя выхода из очерченного мелом рокового мира смерти. Я всю жизнь чувствовал и знал, что за каждое мгновение счастья нужно платить кровью и страданием. Но когда тьма застилает глаза и уже не хочется жить, воля сопротивления должна поднять человека с колен и заставить продолжить свой одинокий загадочный путь бытия…

С мамой я впервые и увидел Эрмитаж, залы которого, как и все в этом дивном дворце, так поразили меня, открыв новый мир, такой далекий и непонятный, такой родной и близкий.

Боже! Сколько дивных воспоминаний оставило во мне детство! Русские летние дороги, закаты, бескрайние леса и синие горизонты, распахнутые небеса, грустящая вечерняя рожь, низко летающие ласточки…

И главное – Ленинград – Петербург! Петроградская сторона, Васильевский остров… Сердце замирает, и невольно перехватывает горло от этих воспоминаний. Изысканный, непонятный, родной и роковой город! Моя судьба связана и определена во многом трагизмом и красотой бывшей столицы Российской империи…

Мои первые уроки живописи в особняках Витте

Я был единственным ребенком в семье и, должен признать, поэтому считался избалованным. На моем первом рисунке изображался орел в горах, о чем любила вспоминать моя мать, уверенная, что я стану художником. Помню детскую школу искусств "в садике Дзержинского" на берегу Невки, размещенную в бывшем доме графа Витте. Дети рисовали незатейливые натюрморты, гипсовые орнаменты, композиции по впечатлениям. Мне было лет шесть, но отчетливо помню рисунок на заданную тему о Марине Расковой – женщине-летчице, имя которой не сходило со страниц газет и заполняло программы радиопередач. Как ни стараюсь изобразить женскую фигуру в синем комбинезоне – все мужчина получается. В душе поднялась волна отчаяния. Подошла учительница: "Ильюша, фигура женщины отличается от мужской тем, что у нее бедра шире плеч. Понимаешь?" Она ногтем провела линию по моей незадачливой работе. Я, набрав темно-синей краски на кисть, прибавил в линии бедер, и – о чудо! – передо мной появилась женская фигура. Ушел с ожидавшей в приемном зале мамой домой счастливый, глядя на вечерний синий снег, сгибающиеся под его тяжестью черные ветви старого парка с замерзшим прудом, где даже вечером, в тусклом желтом свете фонарей, гоняли юные конькобежцы под присмотром бабушек.

Потом мы стали заниматься в другом доме (почему-то тоже принадлежавшем знаменитому масону Витте, так много сделавшему для приближения революции в России), рядом с памятником "Стерегущему" у мечети, затем в первой художественной школе на Красноармейской улице. С благодарностью вспоминаю учителя Глеба Ивановича Орловского, влюбленного в высокое искусство. Семья ликовала, когда в журнале "Юный художник" была упомянута моя композиция "Вечер" – за наблюдательность и настроение. Помню, что темой акварели был эпизод, как я с отцом шел домой через Кировский мост. Над нами огромное, тревожное, красное, словно в зареве, небо. Стоял страшный холод. Шпиль Петропавловской крепости, как меч, вонзался в пламенеющую высь. Отец шел в своем поношенном пальто с поднятым воротником. Это было во время советско-финской войны, когда бывший флигель-адъютант государя Николая II Маннергейм сдерживал агрессию советских коммунистов линией укреплений, носящей его имя. Многие годы спустя, находясь в Финляндии по приглашению президента Кекконена, где работал над его портретом, я увидел старое фото, на котором счастливый и трепетный Маннергейм запечатлен рядом с Государем.

Глеб Иванович Орловский показывал нам репродукции картин великих художников, ставил красивые натюрморты. Он благожелательно поддерживал мою страсть к истории Отечественной войны 1812 года. У него было такое "петербургское" лицо, строгий костюм, а на ногах серые штиблеты, чем-то похожие на те, что у Пушкина. Глаза добрые, но строгие. Однажды он меня обидел, сказав, что мою композицию "Три казака" "где-то видел". Но, честное слово, я не позаимствовал ее, просто мама начала читать мне "Тараса Бульбу" Гоголя. Меня потрясла история Тараса, Андрия и Остапа. "Батько, слышишь ли ты меня?" – кричал в смертных мучениях Остап. "Слышу, сынок", – раздался в притихшей толпе голос Тараса. Какая глубина и жуткая правда жизни сопутствовали нашему гениальному Гоголю!

В 1938 году я был отдан в школу напротив нашего дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Накануне этого события мать почему-то проплакала весь вечер, а дядя Кока утешал ее: "Что ты так убиваешься, не на смерть же, не в больницу?" Понижая голос" мать возражала ему: "Они будут обучать его всякой мерзости. Он такой общительный… Чем это все кончится? Детства его жалко". В первый же день поручили разучить песню о Ленине: "Подарил апрель из сада нам на память красных роз. А тебе, январь, не рады: ты от нас его унес". "Но ведь тебе не обязательно петь со всеми, ты можешь только рот открывать", – печально пошутила мама.

* * *

Наступила весна. Мы, мальчишки, радостно играли во дворе у старого дерева. Дети жили дружно. Русские, татары, евреи – кого только не вмещал наш старый петербургский дом! Грустная, скорбящая женщина вместе с мужем выносила лежащего в коляске больного полиомиелитом сына. Он ползал по песку, движения его были нескоординированными, словно кто-то изнутри заставлял его, открывая рот, сведенный спазмом, выкручивать руки, ноги, закрывать глаза. Родители шептали нам: "Вы не обижайте его, не смейтесь. Это горе для него, и для папы и мамы". Но никто и не думал смеяться над ним. Детские души в сущности своей добры и чутки. Когда он начинал вертеться и биться на земле в падучей, мы словно не замечали его недуга, старались помочь его матери.

Много лет спустя в Москве возле Арбата, где я живу, спускаясь из мастерской на улицу, я увидел в лучах весеннего яркого солнца среди лотков, столов, где продаются все и вся, толпу. Она сбилась плотным кольцом, но что было внутри нее, я поначалу не мог разглядеть. Веселились и радовались все, но чему радуются, увидел, протиснувшись сквозь толпу. И тут сразу вспомнил впечатление давнего детства. На земле сидел, корчась в судорогах, словно мучимый бесом, мальчик лет пятнадцати. Движения его были, как в падучей – руки и ноги нервно двигались, скрещиваясь, как у робота. Мучительный стыд за людей охватил меня. Над чем же они смеются? Надо скорее помочь бедняге, убрать с асфальта… Но вдруг смотрю, еще один мальчик сел рядом – задергался, а первый, слово с испорченным механизмом, на чужих ногах встал. Боже! Оба смеются! Узнавший меня арбатский художник поясняет: "Это, Илья Сергеевич, такой современный танец, называется брейк. Каково?"

Всегда и у всех народов танец был олицетворением гармонии движения, выражением духа в жесте и образе. В наше же время его сменили имитации полового акта, движения, почерпнутые у дикарей Африки: Сегодня "современный танец" – падучая!

В ожидании Жар-птицы

Я не знаю, как ко мне пришла страсть собирать все, что можно, по истории Отечественной войны 1812 года. Может быть, толчком было посещение галереи 1812 года в Эрмитаже, где прямо в души нам смотрят с портретов глаза героев: Кутузова, Багратиона, Барклая де Толли, Тучкова, Раевского, Дохтурова, Кульнева, старостихи Василисы и многих-многих славных сыновей и дочерей России. А какие до революции выходили книги по истории России, о славных героях ее, дающих вечный пример. Какие у них лица, какой великий дух и любовь к Отечеству двигали их жизнью!

Назад Дальше