- Да им и думать-то неколи, - возразил я. - Они от темна до темна на плоту, а придут в казарму - с ног валятся. Вот ты и обшила бы их. Только эти рукавички-то смердят больно.
Она грустно вздохнула, но на моё возражение не обиделась.
- Я уже думала, да силушки нет: и руки дрожат, и в головке всё вертится. Эти рукавички я долго кроила да шила. На полнитки в день меня только хватало.
Она закрыла глаза и утомлённо замолчала.
Меня подхватила рука тёти Моти и отвела от нар Феклушки.
- Иди-ка к себе, грамотей! Совсем замаялась девчонка-то: видишь, лежит, как на исходе души.
Гордей сидел на краю нар. Нога у него разбухла и обуглилась. А Галя крикнула мне болезненным, но требовательным голосом:
- Ко мне иди, чумак! Совсем меня забыл. А я тоскую. Ведь нас с тобой недоля связала одной верёвочкой. Шагай сюда, наездник, и мне читай свои стихиры! Я - ревнивая.
Галя мне нравилась и своим курносым лицом, и лукавыми большими глазами, и постоянным небоязливым задором, но особенно своей тёплой и ласковой внимательностью ко мне. Хотя она и не нежничала и не привечала меня, как малыша, но в её милых глазах и мимолётном улыбающемся взгляде я видел добрые искорки. Она не стонала, не металась от боли в руках, только над переносьем прорезались глубокие морщинки. Завязанные руки она носила, вытянув вперёд, и крепко прижимала к себе локти. Несколько раз на дню она мыла их горячей водой с мылом и не звала на помощь тётю Мотю: она не хотела показать себя слабой и несчастной. Только однажды, когда я подошёл к ней, она сначала испугала меня яростным взглядом, а потом сразу же улыбнулась и приказала:
- Бери ковшик и лей мне на руки! Мы с тобой друзья не по неволе, а по сердцу.
И я ухаживал за нею старательно, счастливый её вниманием. Она намазывала распухшие кисти рук рыбьим жиром, и я завязывал и ту и другую руку чистыми тряпицами.
- Вот как, чумак, работают за двугривенный в день! А сейчас эти двугривенные подрядчица высчитывает и с меня, и с Гордея. Не болей! Болезнь в контракт не входит.
Она пошла к своим нарам, как здоровая - плывущим шагом, с сердитой независимостью. Длинная золотая коса её сползла с головы: поправить её больными руками она не могла. На ходу она с участливой насмешкой предупредила Гордея:
- Не торопись, мужик, ногу терять - пригодится.
Гордей пробормотал что-то невнятное и вдруг злобно прохрипел:
- Матрёна, давай горячих углей!..
Тётя Мотя в ужасе всплеснула голыми руками.
- Да ты чего это, Гордей, с ума сходишь? Аль умирать торопишься? Антонов огонь наживёшь.
- Давай, давай! Угли-то болезнь выжгут.
Я остановился перед ним, ошеломлённый его страшными словами. Никогда я не слышал, чтобы люди лечились горячими углями. Знал я, что в деревне лечили простудных больных в бане, в жгучем пару, хлестали их вениками до обморока, а после веников смазывали тело крепкой водкой. От этого снадобья кожа сдиралась лоскутками. Знал, что больных животом поили керосином, а чахлых заставляли пить настой из чёрных тараканов. Но жарить живое мясо - это было для меня чем-то невероятным и потрясающим. Я верил насмешливой поговорке: "Что русскому - здорово, то немцу - смерть", зная выносливость нашего человека. И всё же Гордей поразил меня спокойной своей настойчивостью: он был убеждён, что раскалённые угли - целительное средство для его раны. Это было видно по его глазам: они горели у него под надвинутыми бровями пронзительным огоньком и жёсткой волей. Перечить ему в эту минуту было нельзя, и тётя Мотя подчинилась ему с сокрушённой покорностью. Она поднесла ему на заслоне кучку красных камышовых углей, горящих синеньким огоньком, но не вытерпела и отвернулась. А Гордей схватил щепотью половину углей и высыпал их на свою рану да ещё придавил и подул на них, чтобы ярче горели. У него затряслась борода, и лицо исказилось от боли, но он молча уставился выпученными глазами на угли и, захлёбываясь, дул на них.
- Давай ещё!.. - яростно прохрипел он. - Свежих давай!.. Чего ты мне золу суешь?
Нога Гордея судорожно задрожала, а он держал её обеими руками.
Тётя Мотя с ужасом в лице всхлипнула и с натужной торопливостью зашаркала валенками к плите.
- Ну тебя к лешему, безумный!.. - в отчаянии простонала она. - Мочи нет… Душа закатилась…
- Парнишка! - зарычал он на меня. - Шагай сюда! Привыкай! Не то ещё с человеком бывает. Бери вот тряпицу, завязывай! Не дрожи - не на морозе.
Я не помню, как я схватил тряпку, как закрутил ему коленку.
Феклушка лежала неподвижно и молча: должно быть, спала, а Галя, бледная, с изумлением глядела на Гордея.
- Ну, и мужик! Для такого характера и сатана не пугало.
Гордей ничего не ответил, а полез на свои нары и распластался на рухляди. Нога его судорожно подпрыгивала и толстая пятка ползала по дерюге, сбивая её в комок.
XXX
Осень пришла с бурями и холодами, с волчьим воем и свинцовыми туманами - дикая, чужая осень. Небо было низкое, лохматое, и тучи взбалмошно неслись куда-то вдоль берега и в пески или из-за песков к далёкой полосе моря. В мутном воздухе вихрями летала сухая рыбья чешуя, тускло поблёскивая перламутром. И днём и ночью на зубах хрустел песок. А когда ветры утихали и наступала глухая тишина, с моря необъятной махиной наплывал туман, и в нём исчезали и постройки, и люди, и трудовое движение. Мир растворялся в этой седой пучине, и я был одинок в ней, ощущал только себя.
Я уже недели две работал в кузнице на мехах и успел закоптеть и насквозь пропахнуть дымом и железной окалиной. Меня и пугала возня в кузнице, и приводил в ужас своей помрачителыюй бранью большой кузнец, и тянула к себе дымная тьма с лиловой игрой огня в горне, с ослепительными брызгами искр, которые летели лучистыми звёздами из-под звонких ударов молотка.
Вышло так, как советовала мне Феклушка: я робко подошёл к двери кузницы, но в дымной тьме сначала заметил только кучку красных углей, а потом двух человек, которые ковали железную полосу и, казалось, вырывали её друг у друга. Добродушный бас кузнеца ругался и деловито приказывал:
- Бей по самой маковке! Не с плеча, а с подъёма. Рукам воли не давай, а держи их в узде, как необъезженных коней. Руки, брат, озорничать любят, ну, а когда их приноровишь к ремеслу, они чорта в человека перекуют.
Против него за наковальней стоял, в кожаном фартуке, тот самый парень, который был в лодке вместе с Матвеем Егорычем.
Он сразу узнал меня и весело удивился:
- Ого, удалой моряк явился!
А кузнец с неожиданной приветливостью сказал:
- Вот это к добру: грамотей на подмогу пришёл. Феклушка хлопотала за тебя: он меня, говорит, заместит… работник!
Мне было приятно, что эти занятые люди встретили меня так ласково и душевно. Не кузнец, а этот светлолобый парень взбодрил меня: словно я с ним дружил когда-то, а теперь встретился, как с близким человеком. Я вошёл в чёрный сарай с ворохами железа на полу, с кучей разных клещей у чурбака с носатой наковальней и, чтобы доказать, что я пришёл не попусту, а по делу, смело похвалился:
- А я, дядя Игнат, умею на мехах-то стоять: ещё в деревне в кузнице помогал.
- Охотник на приключения… - засмеялся парень. - Только гляди: тут не до игры.
- Я ведь тоже не играть пришёл, а работать, - обиделся я. - Ещё жалованье мне похлопочете, ежели работа моя вам покажется.
Тут уж захохотал и кузнец, а парень завыл от удовольствия и задрал картуз на затылок. Его рот широко открылся, и сверкнули крупные зубы. Серые глаза его совсем опьянели от весёлого любопытства.
Но кузнец строго приказал мне:
- Валяй! Становись к мехам! Книжник ты известный, а какой меходув - сейчас погляжу. К людям я такой: для меня ты дорог не тем, на что похож, а тем, на что гож. А гожему человеку цены нет. Моя Феклушка никогда пустого слова не скажет, а вот и ей не поверю насчёт тебя, грамотей. Почую в тебе охоту к делу - на плечах понесу перед честным народом. Только ведь меходув-то у меня есть - вот он стоит: он и молотобоец, и меходув.
Парень всё ещё улыбался во весь рот и подмигивал мне. Он снял с плеча огромный молот на длинной ручке и без усилий протянул его ко мне.
- Ну-ка, подружись с этой кувалдой. Поднимешь, положишь на наковальню - вот тогда и я скажу, какой ты парень стойкий да бойкий.
Я видел, что парню охота поозоровать со мною, что ему хочется похохотать над моим мальчишечьим слабосилием. Мне было уже давно известно, что взрослым доставляет большое удовольствие стравить на драку ребятишек. И чаще всего это было не от зла, не от чёрного сердца, а от доброты души, от весёлого нрава, от неуменья подойти к подростку. Обычно в эти минуты я настораживался, чувствуя опасность в шутках взрослых, и всегда был готов к самозащите, но вдруг распалялся гневом и бурно лез на рожон. Тут было и оскорблённое самолюбие, и униженная гордость, и инстинктивное желание дать сдачи обидчику. Так и в этот раз я потерял самообладание и взъярился:
- Ты меня не дразни, я не собачонка. С кувалдой-то и дурак сладит, а ума не даст ему и кума.
Парень залился хохотом, он стонал и смотрел на меня сквозь слёзы. А кузнец угрюмо усмехался в бороду, зелёные глаза его посвежели и стали прозрачными.
- Ловко отковал подкову! - одобрил он, внимательно пронизывая меня глазами. - Это тебе в зачёт, ежели в обиду себя не даёшь. А вот перед молотобойцем-то Степаном ты - ещё огрызок, и лягаться стригунку не подстать. Как же мне с тобой компанью вести?
А Степан всё ещё смеялся и вытирал рукою слёзы.
- Ничего, дядя Игнат!.. Это парень нашенский: с приключениями парнишка.
Хотя я и чувствовал себя жутковато около этих прокопчённых людей, но не хотел показать, что струсил перед ними: я с деловитой серьёзностью прошёл в тёмный угол к мехам и попробовал, смогу ли поднять тяжёлые крышки, смогу ли давить на них и давать непрерывную струю воздуха в горн, не надорвусь ли в первые минуты работы?
Мне очень хотелось, чтобы кузнец был доволен мной, чтобы Степан удивился моему уменью обращаться с мехами, чтобы ко мне отнеслись они, как к настоящему работнику, и поняли, что я пришёл в кузницу не из праздного любопытства. Водиться мне не с кем было: Гаврюшка исчез бесследно, парнишки моего возраста жили в посёлке, но этот народ был чужой, неизвестный, опасный. Я издали видел, как шайки малолетков бродили по улице, бросались комками земли и преследовали друг друга. Книжек у меня не было, а своего "Руслана" и "Робинзона" я знал наизусть. Мой топорик ненужно лежал под подушкой, и я не знал, что с ним делать. Перед тем как пойти в кузницу, я приспособился точить на точиле около плота ножи для резалок и карсаков. Но это занятие не увлекло меня: скучно было стоять перед точилом, и я мёрз на холодном ветру или в промозглом тумане. Мне нужна была работа постоянная, как долг, как радость, чтобы ощущать, что я здоров, что сердце бьётся у меня бойко и весело. Попросту говоря, мне ненасытно хотелось жить.
Меха оказались лёгкими, и хоть мне приходилось подпрыгивать, чтобы вскинуть крышки вверх, но от этого я чувствовал удовольствие. А для того чтобы дать сильную струю воздуха, я повисал то на одной, то на другой руке.
- Так, так! Ладно! - одобрительно басил кузнец. - Да он, выходит, умелый меходув.
- С приключениями парень! - согласился Степан. Это присловье у него, должно быть, означало высшую похвалу. - Одно плохо - ростом опоздал: прыгает блошкой перед гармошкой.
Он подхватил старый ящик, который стоял у стены, и положил его передо мною.
- Раз, два - и вырос! Сразу стал на ящик старше.
С этого дня я начал работать в кузнице. Вставал я затемно вместе с другими и по звонку возвращался в казарму тоже ночью, закопчённый, покрытый ржавой пылью, уставший, с ломотой в руках и пояснице. Мать встречала меня с горестным лицом и со страхом в глазах, и мне казалось, что она готова заплакать. И каждый раз взмахивала руками, словно хотела подхватить меня, унести в свой уголок.
- Да кто это тебя в такую кабалу погнал? Для кого это ты надрываешься? Ни мне, ни себе никакой спорыньи. Спокою от тебя не знаю - всё время сердце ноет. Простудишься, надломишься - и захвораешь.
Но я резонно доказывал ей:
- А ежели ты захвораешь, кто тогда работать будет? Чай, с голоду-то умирать не охота. Дядя Игнат мне жалованье выхлопочет.
Но она ещё больше тревожилась от моих возражений и однажды отважилась упрекнуть кузнеца.
- Не заманивай ты, Игнатий, парнишку-то. Сгубишь его у меня, как свою девчонку…
Кузнец добродушно ухмыльнулся и ответил не ей, а мне:
- А ты, Фёдор, скажи матери-то, какой ветерок занёс тебя ко мне на порог.
Мне было стыдно и перед кузнецом, и перед резалками, которые сидели вокруг стола и ужинали, а особенно перед Прасковеей, что мать, как клушка, заслонила меня от кузнеца, словно цыплёнка. Но ни Прасковея, ни женщины даже не взглянули на нас. Только кузнечиха огрызнулась, звякая чашками и кружками в своём кутке:
- Спрячь его к себе под мышку и не суйся в чужой курень! Бездомный кутёнок сам лезет в первую подворотню. Этакого шатуна давно бы в люди надо отдать, а он у тебя без дела болтается.
Но мать неожиданно вскипела и, с враждебным блеском в глазах, вызывающе вскинула голову.
- Я и без тебя знаю, что делать со своим дитём. Не учи, ежели своего робёнка уморила.
Кузнец смотрел на мать с добродушной ухмылкой: ему, должно быть, казалась потешной её горячность. Он лениво прикрикнул на жену:
- Не твоё дело! Застынь!
Феклушка поднялась на локте и тоненьким голоском, по-бабьи, пропела:
- Это я, тётенька Настя, упросила Федюшку к тятяше на меха пойти. Мне-то сейчас мочи нет, а он здоровенький. "Поди, говорю, Федяшка, в кузницу - встань заместо меня…"
И этот её милый голосок словно поразил всех: в казарме стало вдруг тихо, а женщины с изумлением повернулись к Феклушке. Что-то трепетное и неуловимо хорошее пролетело по казарме и ласково дотронулось до сердца каждого. И мне показалось, что кто-то даже вздохнул облегчённо. Мать застыла на месте и с дрожащей улыбкой смотрела на девочку.
Я не утерпел и крикнул:
- Я и без Феклушки пошёл бы. Она только поторопила меня. А чтобы я не боялся дяди Игната, хвалила его. У тятяши, говорит, душа всех краше.
Меня оглушил общий хохот. Сначала я не понял, почему люди уставились на меня и тряслись от смеха, потом обиделся и надулся. Я хотел показать себя кузнецу самосильным работником, человеком, который с радостью берётся за любое дело и всегда готов броситься на помощь не только больной Феклушке, но и взрослым, как Галя, а меня вдруг ошарашили хохотом. Что же потешного в том, что я хоть и отрок, как меня смешно называла Раиса, но смело стараюсь защищать своё достоинство? А маленьким своим умишком я понимал, что люди привыкли жить по какому-то общепринятому укладу, который принуждает каждого быть покорным, незаметным, применяться друг к другу, но держаться особняком, ютиться в своём углу и не высовываться оттуда из опаски, как бы не подняли насмех да как бы не ударили по башке. Одним словом, жили впритирку, заподлицо, как говорят плотники. И этот уклад создавался сам собою, ватажным духом, и был нерушим. И только Прасковея с Гришей, да Оксана с Галей - городские люди - тревожили всех своей смелостью и непокорливостью.
Несмотря на то, что работали от темна до темна, все, как и раньше, пели песни на плоту и так же, как и в прошлые дни, с плота уходили густой толпой с пляской, словно срывались с цепи. И на плоту, и в мастерских, и в казарме жил свой ватажный, беспокойный, самоуправный дух, который похож был на вольность. Мне нравилась эта разбитная артельная жизнь; каждый из этой сотни людей был сам по себе - вёл себя по своему нраву: одни - смирно, безгласно, другие - разудало, озорно, третьи - степенно и расчётливо, с трезвой раздумчивостью. А такие, как мать с Марийкой, - мечтательно ждали каких-то необыкновенных событий и праздничных дней. Они льнули к Прасковее и к Грише-бондарю, всегда весёлому, уверенному в себе человеку, который знал какую-то недоступную всем правду. Мне казалось, что он весь светился свойственной ему душевной красотой. И несмотря на то, что все надрывались на работе и ели отвратительную болтушку и сырой горький хлеб, а в конце месяца многие не получали ни копейки на руки, - никто не унывал и не жаловался. А в те дни, когда было невмоготу и у людей не было гроша за душой, бунтовали, ругались и грозили разнести в щепки контору, вывезти на тачке управляющего, подрядчицу, плотового. Но от этих угроз только мстительно веселели. Может быть, потому, что я был ещё мал годами и бурно рос, здоровый и закалённый первобытной сельской жизнью, я чувствовал в этой артельной тесноте огромную семью, где нет ни лохматого деда, ни домостроя, а люди живут как-то свободно, по своему ватажному, негласному уговору: пусть на нарах в барахле - свалка, а в казарме - толчея, но каждый живёт, как ему хочется, а в галдеже, в тесноте я постоянно ощущал что-то вроде бесшабашной жизнерадостности. И ни смерть Малаши, ни болезнь Гордея и Гали, с которых подрядчица делала вычеты за невыход на работу, не нарушали этого вольного духа и молодой беззаботности. Смех, шутки, громкие разговоры, песни не утихали даже ночью, после работы.
В эти дни я нечаянно встретил Гаврюшку. Кузнец послал меня на соседний промысел в кузницу, к своему дружку Тарасу - с напильником, который он сделал сам.
До соседней кузницы было недалеко. Она задней дощатой стеной выходила на улицу. Кузнец несколько раз посылал меня туда с записочками. С этим своим приятелем у него были какие-то странные отношения: мне казалось, что оба они ненавидят друг друга, но дружбу порвать не могут. Тарас был щупленький, нервный парень с жиденькими усами и бритым подбородком, сутулый, и казался очень недобрым. Только чёрные глаза всегда лихорадочно блестели. Встречал он меня тоже неприветливо, как подручного своего врага, но обязательно срывал с моей головы картуз, ворошил мои кудри и неласково говорил в нос:
- Ну, опять припрыгал? Надоел ты мне, как моя совесть. Только кудри твои и спасают тебя. Рвать их жалко. Ну-с, так что пишет твой верблюд?
И он нетерпеливо прощупывал карандашные строчки на грязной бумажке, и глаза его наливались смешливой слезой, а лицо искажалось самолюбивой обидой.
- Хо, норовит переплюнуть меня… Ах, верблюд, верблюд! Да таких рук, как у меня, сроду нигде не найти. На рашпиле он срезался: закалку не разгадал, и у него получилась лутошка. А ещё грозится поразить меня тонкой насечкой… Эту тонкую насечку надо уметь сделать, как на хрустале. Ежели мои руки не добились этого скорописного письма на стали, так с его верблюжьими копытами и думать нечего. Погоди, друг, я тебя руки грызть заставлю!
Он мусолил маленький карандашик и малограмотно царапал им на той же бумажке несколько слов с ядовитой злинкой в лице.
- На, кудряш, верблюжий паж, неси ему этот гостинец! Только не слушай, как он будет лаяться.
Он глядел на меня с насмешливым презрением, но худая рука его, покрытая окалиной, мягко подталкивала меня в спину.
- Ну, валяй, курносый, да скажи своему верблюду, что он тогда со мной сравняется, когда призадумается.
А Игнат прочитывал ответ и хохотал, сдвигая шапку на затылок, потом на лоб.
Но каждое воскресенье они обязательно встречались и уходили куда-то вместе, как задушевные друзья.