Одни недоверчиво топтались на месте, другие виновато возвращались на свои нары.
Мать сидела на постели и в ужасе смотрела на меня широко открытыми глазами. Волосы у неё растрепались, грудь дышала порывисто и судорожно.
- Сгорим, Федя… огонь везде… Мне баушка Наталья являлась… Не миновать беды… Не ходи ты никуда, Федя… со мной будь…
Я разделся и уложил её на постель.
- Гриша тоже являлся… Ничего не говорил, а только глядел на меня с улыбочкой…
В казарме все успокоились, но разговаривали тревожно. Наташа сидела на нарах в ногах Феклушки и шепталась с нею. Кузнечиха попрежнему лежала пластом и не шевелилась.
XLIII
У нас на промысле сгорели лабаз и плот. На месте их торчали только чёрные, в крупной сизой чешуе, столбы. И от этого на дворе стало пусто. Пахло горелой рыбой.
Мать утром встала здоровая и бодрая, словно болезнь стряхнула с неё и изнурительную усталость и печаль. Только руки у неё были завязаны.
Работы для резалок прекратились, и все толпились в казарме. Веникова уже не было на промысле: говорили, что управляющий его отправил куда-то далеко на Эмбу.
Рыбаки возвратились с моря, привезли полные возы рыбы и свалили её на дворе. Через день я встретил Балберку. Как обычно, он был неуклюже важен и шагал тяжело и расчётливо. Он сообщил мне, что утром, после завтрака, побежит на чунках в Гурьев с какими-то бумагами от конторы. Я вышел на берег с чунками, чтобы проводить его. На чунках я уже стоял твёрдо и сразу находил точку опоры и упругое равновесие. Я уже не боялся упасть, и ноги мои уже не уставали.
Когда я увидел Балберку с сумкой за плечами, с его высокой рогатиной и лёгкими чунками, я помчался к берегу стрелой. Вслед за Балберкой шли Карп Ильич и Корней. Все они одеты были в короткие меховые шубейки. Балберка уже готовился стать на чунки, когда я подбежал к нему. Карп Ильич что-то отечески внушал ему, а Корней похлопывал его по сумке и ободряюще говорил:
- Ничего, ничего… Аль такому бегуну впервой скакать-то?
Карп Ильич хмуро возразил:
- Волков сейчас много… Ты, Яфим, в оба гляди… сохрани бог! Засветло на стан норови. А потом, главное дело, - пурга, буран. Он хоть и не предвидится, а раз на раз не приходится!
Балберка досадливо дёрнул головой и пробурчал:
- Да знаю… Чай, мне не внове.
Он смущённо улыбнулся и неуклюже обнялся и с Карпом Ильичом, и с Корнеем. И как будто впервые заметив меня, дружески подмигнул мне:
- Ну, как ты на чунках-то? Аль со мной собрался? Как, дядя Карп, и ты, дядя Корней, можно ему в Гурьев со мной кульером бежать?
И сам засмеялся своей шутке.
Корней пошевелил усами, белыми от инея, и, щёлкнув рукавицами, тоже подмигнул мне:
- А в сам-деле, тоже бегун на чунках стал. В Балберкиных руках был. Пожалуй, в пристяжку годится.
Карп Ильич положил мне руку на шапку и хмуро отшутился:
- Он ещё ни одной книжки мне не прочитал. Вот потрудится со мной чтением, да подрастёт маленько, да с нами на лов сбегает, тогда и кульером пустить можно. Ну, с богом, Яфим! Оберегайся там, оглядывайся! А ежели к бурану дело повернёт, на стану отсиживайся. Валяй, мир дорогой!
Балберка вскочил на чунки и сразу же одним ударом рогатины отбросил себя от нас на ледяное поле. Я тоже вскочил на чунки и начал толкать себя вслед за Балберкой. Но он размеренно и плавно заработал своей тяжёлой рогатиной, гибко наклоняясь и разгибаясь, и через минуту летел уже недостижимо далеко впереди. Провожал я его недолго: он быстро удалялся от меня и скоро стал маленьким, как заяц. Я с сожалением и завистью глядел ему вслед до тех пор, пока он не исчез из моих глаз.
Через неделю обе казармы опять забунтовали: подрядчица при расчёте сделала вычеты с больных, а со дня прекращения работ после пожара - со всех работниц и рабочих.
Мать после болезни была странно возбуждена: она стала нервно-порывистой, разговорчивой, непоседливой, словно переживала какую-то большую радость. Ей не сиделось на месте, и она подбегала то к Прасковее, то к Олёне, то к Марийке с Галей, то к той, то к другой резалке, с которыми раньше и словом не обмолвилась, и страстно говорила с ними, горячая, нетерпеливая, охваченная какой-то беспокойной мыслью.
Она рвалась куда-то, что-то ей нужно было сделать сейчас же, взбулгачить товарок, поднять всех на ноги… И тихие, незаметные женщины ёжились, испуганно замыкались, а потом с изумлением слушали её, заражались её пылом и волновались. Прасковея следила за нею и улыбалась про себя, не отрываясь от рукоделья. Потом она неторопливо принарядилась и надела шубу.
- Ну-ка, Галя, Олёна, Наташа! Собирайтесь! Одевайся, Настя! Пойдём в мужскую казарму, а потом на другие промысла.
Я тоже оделся и выбежал на воздух. Не ожидая их, бегом пустился к мужской казарме. И опять, как в первый раз, я одурел и задохнулся от махорочного дыма и едучей горечи в горле. Многие из рыбаков лежали на нарах и дымили цыгарками. Так же, как и раньше, кучка рабочих играла в карты за столом, и где-то в дыму пиликала гармошка. Карп Ильич с Корнеем сидели рядом на своих нарах и с угрюмой озабоченностью толковали о чём-то, опираясь локтями о колени.
Мне показалось, что они встретили меня неприветливо: глаза их безразлично скользнули по мне и задумчиво уткнулись в пол. Карп Ильич с трудом выпрямился, как старик, и сурово сказал:
- Вот и Балберки нашего нет, моряк: ни слуху, ни духу. Не знаем, что и думать. Далеко ли до Гурьева-то! Пешком можно за это время туда сходить и воротиться. На чунках то три дня - много. Боюсь, как бы волки его не растерзали.
Корней неуверенно негодовал:
- Какие там волки! Первый раз, что ли, он на чунках-то бегает? Прихворнул где-нибудь по дороге. Не явится завтра - сам побегу.
Я верил в отвагу и ловкость Балберки и был убеждён, что он жив и ему не страшны никакие опасности.
- Чтобы Балберка сплоховал - и думки у меня нет! - горячо запротестовал я.
- Верить товарищу надо - этим дружба держится, - поучительно сказал Карп Ильич, но в глазах его темнело угрюмое беспокойство. - А полагаться на одну веру нельзя. Дружба заботой да подмогой крепка. На розыски надо бежать. Управляющий злобится, а верхового не послал. Лошадь-то пожалел, а о человеке не подумал.
- Не прибудет завтра - стрелой полечу, - повторил Корней, набивая трубочку.
- Ну, а ты с какими вестями прибежал? - спросил Карп Ильич и нехотя улыбнулся.
- Резалки сюда к вам идут: Прасковея с мамой и ещё две… - торопливо ответил я. - За подмогой к вам. Подрядчица и контора совсем их замаяли.
- Что же, это общее дело, помогать надо, - согласился Карп Ильич и задумался. - Только с умом надо, без ножей да без булги.
Я обиделся за наших женщин и заспорил:
- Это не резалки на булгу-то идут, а подрядчица бушует.
Корней, попыхивая трубочкой, поддержал меня:
- Это у неё в привычке: разбойница, собака. Она с полицией заодно: и правого, и виноватого умеет в капкан загнать. Григорья-то с девчонкой она затравила.
В казарму вошли наши женщины и весело поздоровались, а Галя негодующе крикнула:
- Ну и коптильня у вас, мужчины! Не продохнёшь. Не я у вас хозяйка, а то бы живо к рукам прибрала.
Кто-то приветливо крикнул ей:
- Очень даже рады такой раскрасавице!
Прасковея прошла на середину казармы и проникновенно проговорила:
- Мы, ребята, к вам с докукой пришли. Помогайте! Да и вы одинако с нами страдаете. Вычеты замучили, а сейчас не платят и за безработицу. Ведь не по нашей вине: пожар-то не мы устроили. Да и больных голодом морят. Пойдёмте с вами в контору: надо своего добиваться.
В казарме стало глухо и тягостно. Кто-то закряхтел, кто-то вздохнул и невнятно забормотал, гармония захлебнулась и замолкла. Только лохматый картёжник прохрипел, выпучив глаза на женщин:
- А в полицию да под арапник кто пойдёт?
Галя насмешливо отрубила:
- Трусы да наушники.
- Это кто - трусы да наушники?
- Те, кто в полицию пойдут.
Прасковея оборвала Галю:
- Не дури, Галка! Мы не для шуток пришли.
Олёна обиженно пробурчала:
- Им и горя мало. Они вон в карты играют.
Кто-то из картёжников засмеялся.
- Садитесь - и для вас место найдётся. По копейке на кон.
Мать шагнула вперёд и с сияющей надеждой в глазах и задушевной почтительностью проговорила по-деревенски певуче:
- А я уж к тебе, Карп Ильич, и к тебе, Корней… Поддержите нас. Сообча бы надо - всем трудно. Вы оба всякие беды испытали. Век не забуду, как вы меня приветили. И сейчас души своей не убьёте.
Её приятный и сердечный голос, должно быть, всем понравился: на неё с любопытством уставились многие рабочие, а картёжники даже прервали игру. Карп Ильич подтолкнул Корнея, и они встали с нар. Корней сдержанно улыбался, а Карп Ильич по-отцовски проговорил ей на ходу:
- Вот ты какая стала, Настенька! Пришла на баржу робкая, словно в полон тебя взяли, а сейчас в драчуньях ходишь. Подружки-то у тебя хожалые. Это хорошо: смелым везде дорога. Верно, обчее наше дело. За правду и голову сложить не жалко. Я пойду с вами… и Корней не откажется: нас ведь с ним разлучит только могила.
Он оглядел все нары, повернулся к игрокам и внушительно поднял палец.
- Так-то, друзья-товарищи. Мы, рыбаки, народ гордый: честью своей дорожим. А кто из вас шкуру свою лижет, лежите и не шевелитесь, только бороды спрячьте, чтобы не совестно было.
Лохматый картёжник ударил по столу ладонью, смахнул карты и медяки на пол и тяжело поднялся со скамьи.
- Это кто же, Карп, шкуру свою лижет? Ты, голова, говори-говори, да думай. Не срами морскую нашу казарму.
Карп Ильич сурово смерил его с ног до головы и очень спокойно, не сводя с него глаз, ответил:
- Да вот хоть ты, Левонтий, а с тобой, должно, и твои картёжники. Кто о полиции да об арапниках вспомнил? Штормы не боишься, а перед арапниками оробел. Кто же, выходит, морскую команду срамит?
И Карп Ильич укорительно усмехнулся, а Корней повернулся к игрокам спиной. Левонтий засопел и вылез из-за скамьи.
- Это я шутейно: бабёнок хотел подзадорить… - с трудом обуздывая себя, примирительно пояснил он. - Страсть они любят народ булгачить!
Галя с негодованием отплатила ему:
- Лохматый, бородатый, а дурак.
Вся казарма дружно захохотала.
Прасковея сердито набросилась на него:
- Что это за бабёнки? Что это за разговор? Эти бабёнки храбрее вас, мужиков. Не вы к нам, а мы к вам пришли. А пришли уважительно: верим, что и себя, и нас в обиду не дадите.
Коротко остриженный парень, с широкими челюстями, большеротый, в стёганой куртке и больших валенках, подошёл к женщинам и ударил себя в грудь.
- В огонь и в воду с вами, девчата!
И крикнул, хватаясь за голову:
- Эх, как они нас оконфузили! Скрозь землю надо провалиться.
- Я тоже иду! - решительно прохрипел Левонтий, но Карп Ильич утихомирил его:
- Я, Левонтий, знаю тебя. Ты в таких делах - не коновод: всю обедню испортишь. А насчёт тебя я в надёже. Ты в казарме останься и покалякай здесь с ребятами. Чтобы все на ногах были при надобности. Да чтобы никто нашу рыбацкую артель не опозорил. Паршивую овцу из стада вон!
Мать со слезами на глазах проговорила растроганно:
- Люди-то вы какие хорошие, Карп Ильич! Люди-то какие!
- В нашей рабочей команде все должны быть хорошие, - поучительно ответил Карп Ильич.
Они оделись и вместе с женщинами вышли из казармы, а я побежал в кузницу. Игнат звенел своим ручником, а открытая дверь в дымную тьму и огонёк горна всегда манили меня приветливо. В кузнице я не был уж несколько дней: езда на чунках так захватила меня, что я пропадал на льду с утра до вечера. Из нашей казармы гурьбой выбегали резалки и уходили в ворота. Шли один за другим и рабочие из мужской казармы.
Игнат встретил меня молча и хмуро, словно я ввалился некстати. Степан стоял на мехах и тоже был не в духе. Игнат ковал большой бондарный топор с вогнутым лезвием. Он чеканил широкую лопасть, уже красную, остывающую, и оттягивал лезвие. Вдруг он быстро, словно брезгливо, бросил топор вместе с клещами в широкое ведро с водой и отмахнулся от густого облака пара.
- Ну, так как же нам с тобой быть-то, меходув? - спросил он меня, задумчиво всматриваясь в открытую дверь. - Везде полное расстройство: то бунты, то пожары, то безделье… И ты от нас отбился. Ну, с тебя спрос невелик: даром работать дураков нет. А вот главное - не с кем мне теперь спорить и драться и тебя на посылках гонять. Тарас-то… слыхал? Сцапали его. Где-то по дороге схватили и связали. А сейчас - в полиции. Обвинили в поджоге. Так с нашим братом обходятся.
Я так обомлел от этой новости, что с минуту смотрел на Игната, как в столбняке. Должно быть, я был похож на дурачка, потому что кузнец встревожено поднял брови и сдвинул шапку на затылок. Потом сразу же успокоился и опять надвинул шапку на лоб: он, вероятно, решил, что мне, малолетку, ещё не дано постигать смысл таких ошеломительных событий.
Я опамятовался и забунтовал:
- Это не Тарас… Это старичишка сам поджёг.
- Это кто тебе сказал?
- А на пожаре народ говорил.
Степан засмеялся и вышел из закуты, от мехов, вглядываясь в меня с весёлым любопытством.
- Он всё на свете знает. С приключениями.
Но Игнат угрожающе стукнул ручником по наковальне.
- Этому парню надо уши надрать, чтобы не болтал зря.
- Да кто поджёг-то? Тарас, что ли? - возмущённо крикнул я. - Тарас не такой. Он гордый.
Степан уже задыхался от хохота.
Игнат попрежнему напирал на меня:
- А кто говорит, что Тарас? Ты ещё комар: чего ты понимаешь? Мало ли что люди болтают…
- Ничего не болтают, - упорствовал я. - Они правду говорят: на том промысле управитель-то - ехидна, коварный старичишка. Аль я забыл, как тут Тарас-то его костил?
Игнат развёл руками и обратился к Степану со смехом в глазах:
- Чего с ним делать-то, Степан?
- Его ничем не проймёшь, дядя Игнат, - едва выговорил Степан, борясь с хохотом. - Он обоих нас на лопатки кладёт.
- Придётся его в полицию отправить, а то он нас с тобой потопит.
- В полицию-то трусы ходят, - ошарашил я Игната, повторяя слова Гали, и с бурей в душе выбежал из кузницы.
За эти сутки мы пережили большие потрясения.
Управляющий скандалил в конторе с нашими делегатами, но в конце концов согласился оплачивать прогулы половиной урочного заработка. Толпа долго стояла у крыльца конторы, шумела, но отмены вычетов по болезни не добилась. Не было Гриши и Харитона, некому было ободрить людей и решить, что делать дальше. Вечером Прасковея, молчаливая и озлоблённая, ушла куда-то и не ночевала в казарме. Не пришла она и утром. Женщины всполошились и растерянно, с испуганными глазами, начали судачить и ссориться. Те резалки, которые до сих пор были незаметны и безлики, сбились в кучу и стали ругать Прасковею, Оксану и Галю, как озорниц и смутьянок. Они подходили к Улите и шептались с нею с покаянными лицами. Мать с Наташей сидели на нарах Олёны и тоже о чем-то перешёптывались.
Олёна как будто мстила за свою былую рабскую приниженность: она стала крикливой, размашистой и нарочно лезла на скандал. Она с недоброй усмешкой прислушивалась к женщинам, которые шушукались около Улиты, и прицеливалась, чтобы огорошить их. Эта недобрая усмешка отражалась и на лице мамы, я знал, что она в душе тоже негодует на сплетниц и злопыхательниц и готова накричать на них вместе с Олёной.
Так и случилось. Олёна с ядовитой вкрадчивостью и с угрозой в глазах вмешалась в шушуканье резалок с Улитой.
- Аль приспичило, товарки, в грехах каяться? Была масленица, а сейчас великий пост? Кто это из вас хороводился около Прасковеи, когда она себя не жалела и за всех распиналась? И чего это вы перед Улитой юлите, когда Прасковея из казармы вышла?
И она засмеялась, прощупывая глазами женщин, а они трусливо отводили от неё свои лица. Мама тоже смеялась с гневным огоньком в глазах и вторила Олёне:
- А вот придёт Прасковея-то, куда вы глаза свои спрячете? Под нары, что ль, полезете? Ну, уж мы вас не пощадим, наушницы!
Олёна, издеваясь, посоветовала:
- Какая вам спорынья с Улитой шушукаться, девки? Шли бы лучше к подрядчице наушничать-то: всё-таки она вам маленько вычетов скостит. Эка невидаль какая, ежели подруг потопите? Улита только попу исповедуется, а подрядчица с полицией знается. - И вдруг накинулась на них: - Убирайтесь на свои нары, наушницы, покамест целы!
Женщины трусливо озирались, ёжились и, огрызаясь, расползались по своим местам. Улита сокрушённо и елейно бормотала:
- Не надо бы, Олёнушка, злобиться-то. Всякому хочется с душеньки своей тягость снять.
Семейные, как всегда, молчали и держались особняком.
Галя прибежала иззябшая, с обожжённым от мороза лицом, очень взволнованная.
- Забрали нашу Прасковеюшку на дальнем промысле, а с ней ещё троих… - со злым спокойствием сказала она, ни к кому не обращаясь. - Не допустили меня полицейские, а я им скандал устроила. Меня тоже грозили забрать.
Больше она ничего не сказала, бросилась на свои нары и завернулась в одеялку.
А на другой день половину нашей казармы погрузили на сани и на верблюдах отправили в снежные пески, вёрст за десять - на Кайпак, на маленький промысел. Мы с мамой тоже попали в эту артель. С нами вместе поехала и Наташа, а Олёна, Галя и Марийка остались пока на месте, но их тоже отправляли куда-то.
- Ну, всех расшвыряли, - грустно сказала при прощанье Галя. - С испугу управители готовы нас по одному к волкам загнать. Ну, да не робей, чумак! - засмеялась она, целуя меня. - Мы своё взяли и ещё подерёмся, придёт время…
А мать она даже раза три обнимала и гладила её щеки.
- Ну, а тебя, Настя, уже не охомутаешь - чую. Хорошая душа у тебя. Чур, не забывать и дружбы не рвать! Прасковею помни, Настя… Гришу!
Я простился с Феклушкой весело. Она обняла меня и жалобно улыбнулась.
- А я, Феденька, всяк час о тебе буду думать. Ангели-то мне будут весточки об тебе приносить. Они во сне тебе будут являться. Весной приедешь, а я уж буду бегать на резвых ножках…
Тётя Мотя всплакнула, прощаясь с нами, а меня долго держала между колен, нежно смотрела на меня и гладила по волосам.
- Жили-то мы как хорошо, Федя! Любила-то я как тебя! Вы с Феклушей были у меня, как дети.
- Я тоже тебя люблю, тётя Мотя, и никогда не забуду.
Она так расчувствовалась от моих слов, что захлебнулась слезами.
Так как я с кузнецом и Степаном расстался недружелюбно, то прощаться к ним не пошёл, а они даже из кузницы не выглянули. Мне было грустно и очень тянуло помириться с ними. Но обида на них ещё ныла в сердце и отравляла память о них враждой.
Но я успел сбегать в мужскую казарму, чтобы увидеть рыбаков и узнать о судьбе Балберки. Я столкнулся с Корнеем в сенях. Он оглядел меня чужим взглядом и хотел пройти мимо, но я схватил его за руку.
- Я, дядя Корней, распрощаться с тобой пришёл и с дядей Карпом. Нас в пески на ерик увозят.