Сплошные прелести - Моэм Уильям Сомерсет 14 стр.


Итак, я с ним пообедал. Он вел себя очень мило и произвел на меня впечатление рассказами про актеров и актрис. Он был склонен к саркастическому юмору и остроумно проходился по адресу Квентина Форда, которого недолюбливал; я старался перевести разговор на Рози, но о ней ему нечего было высказать. Он походил на резвящегося пса, со смаком и хохотливыми намеками давая понять, что является грозой девиц. Оставалось задаваться вопросом, не потому ли зазвал он меня обедать, что узнал о моем романе с Рози и почувствовал дружеское расположение. Но если знал он, то, выходит, знали и остальные. Надеюсь, я не подал виду, но в душе определенно возымел несколько покровительственное отношение к ним.

Той же зимой, в конце января, объявилось свежее лицо на Лимпус-род, - голландский еврей по имени Джек Куйпер, амстердамский торговец бриллиантами, приехавший в Лондон на несколько недель по делам. Не знаю, как завязалось его знакомство с Дрифилдами, и если даже привело его сюда уважение к писателю, то не оно служило причиной последующих визитов. Крупный полный чернявый мужчина лет пятидевяти, лысый, нос крючком, он имел вид могучий, женолюбивый, решительный и компанейский. И не скрывал, сколь восхищен Рози. Он был явно богат - ежедневно посылал ей розы; она упрекала его за мотовство, но бывала польщена. Я не выносил его, крикливого и вертлявого, ненавидел и беглую речь, которая при всей правильности выдавала иностранца, и изобильные комплименты, которые он отпускал Рози, ненавидел и панибратское его обращение с ее друзьями. Квентин Форд, когда оказалось, что Куйпер нравится ему столь же мало, стал мне чуть ли не ближайшим другом.

- Спасибо, что хоть пробудет он недолго, - морщил рот и супил черные брови Квентин Форд; белые волосы и вытянутое печальное лицо делали его невероятно изысканным. - Женщин не переделать; прохвост им всех милей.

- Он ужасающе вульгарен, - жаловался я.

- Этим и берет, - отвечал Квентин Форд.

Следующие две-три недели я толком и не видел Рози. Джек Куйпер из вечера в вечер водил ее по шикарным ресторанам и по театрам. Я злился и обижался.

- Он ни с кем в Лондоне не знаком, - говорила Рози, пытаясь утихомирить мою взвинченность. - Пока он тут, ему охота побольше повидать. Не очень-то приятно все время ходить одному. У него только две недели осталось.

Я не видел объяснения такому самопожертвованию.

- А не кажется тебе, что он ужасен? - говорил я.

- Нет, он ведь забавный. С ним весело.

- Разве ты не видишь, что он с ума по тебе сходит?

- Ну, ему приятно, а меня не убудет.

- Он старый, и жирный, и противный. У меня озноб, как погляжу на него.

- Не так уж он плох, по-моему.

- Тебе незачем иметь с ним дело, - возражал я. - Это ведь жуткий хам.

Рози поскребла затылок. Такая была у нее неприятная привычка.

- Просто смех, как иностранцы непохожи на англичан, - сказала она.

Наконец-то Джек Куйпер уехал назад в Амстердам. Рози обещала встретиться со мной на следующий день, ради такого случая решили обедать в Сохо. Она заехала за мной на извозчике, и мы отправились.

- Уехал твой поганый старикашка? - спросил я.

- Да, - засмеялась она.

Я обнял ее за талию. (Где-то я уже писал, насколько удобней был экипаж для этого приятного и почти незаменимого акта в отношениях меж людьми, чем нынешние такси, так что, хоть с сожалением, воздержусь от дальнейшей разработки сей темы.) Я обнял ее за талию и поцеловал. Ее губы были подобны весенним цветам. Мы приехали. Я повесил шляпу и пальто (длинное, суженное в талии, с бархатным воротником и бархатными манжетами, в общем, очень изящное) на крючок и сказал Рози, чтоб давала мне свою пелерину.

- Я хочу в ней остаться, - ответила она.

- Ты изжаришься. И простудишься, когда на воздух выйдем.

- Неважно. Я ее первый раз одела. Разве некрасиво? И гляди, муфта в масть.

Я оглядел пелерину. Меховая. Я не знал, что это соболя.

- Выглядит богато. Откуда она у тебя?

- От Джека Куйпера. Вчера, прямо перед его отъездом, мы пошли и купили. - Она погладила мягкий мех, радуясь, как ребенок новой игрушке. - Сколько, по-твоему, стоит?

- Понятия не имею.

- Двести шестьдесят фунтов. Знаешь, у меня в жизни не было ничего, что столько б стоило. Я говорю: уж больно дорого, но он и слушать не хотел. Заставил меня взять.

Рози хихикнула и просияла, ее глаза заблистали. У меня же лицо вытянулось и по спине побежали мурашки.

- Не покажется ли Дрифилду подозрительным, что Куйпер поднес тебе меховую пелерину, которая столько стоит? - спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал непринужденно.

В глазах Рози заиграло озорство.

- Ты Теда знаешь, он ничего не замечает; а если что скажет, я отвечу, будто купила ее за двадцать фунтов в ломбарде, он и успокоится. - Она потерлась лицом о воротник. - Так мягко. И всякий поймет, какая вещь дорогая.

Я старался есть и, чтобы не показать своего огорчения, заставлял себя поддерживать разговор о том о сем. Рози мало меня слушала. Она не могла думать ни о чем, кроме новой пелерины, поминутно поглядывала на муфту, которую упорно держала на коленях, с видом ленивым, чувственным и благодушным. Она меня злила, казалась тупой и обыденной.

- Ты похожа на кошку, проглотившую канарейку, - не удержался я от колкости.

Она только хихикнула:

- Так оно и есть.

Для меня двести шестьдесят фунтов были колоссальной суммой. Я не мог вообразить себе, как можно столько потратить на какую-то пелерину. Я жил на четырнадцать фунтов в месяц, и жил недурно; если не всякому читателю легко умножать в уме, прибавлю: это составляет сто шестьдесят восемь фунтов в год. Мне не верилось, чтоб кто-то делал такой дорогой подарок просто по дружбе; могло быть только одно объяснение: Джек Куйпер спал с Рози все эти ночи подряд, пока был в Лондоне, а теперь, уезжая, расплатился с нею. Как она могла принять подношение? Разве не понимала, что это ее унижает, не понимала, как ужасающе неприлично с его стороны преподносить такую дорогую вещь? Наверное, нет, потому что сказала мне:

- Ведь так это мило с его стороны. Евреи, они все добрые.

- Ему это, видно, по карману, - ответил я.

- О да, у него куча денег. Он сказал: перед отъездом хочет мне подарок сделать, и спросил, чего я желаю. Ну, говорю я, хорошо бы пелерину и муфту к ней, но не могла ж я подумать, чтобы он этакое выбрал. Пришли мы в магазин - я попросила показать какой-нибудь каракуль, но он сказал: нет, соболей, и самых лучших, какие только бывают в продаже. И когда нам это вот показали, так и пристал, чтоб я брала.

Я представил ее белое тело с такою молочной кожей в объятиях жирного старикана, чьи отвислые губы целуют ее. И тогда я понял: догадки, которым я отказывался верить, правильны; значит, если она шла обедать с Квентином Фордом, или с Гарри Ретфордом, или с Лайонелом Хильером, то была потом с ними в постели точно как со мной. Я не мог открыть рот, зная: если заговорю, то оскорблю ее. Я испытывал скорее не ревность, а унижение, поняв, как она водила меня за нос. Я призвал всю свою силу воли, чтобы с губ не сорвался язвительный укор.

Из ресторана мы пошли в театр. Я, не в силах следить за спектаклем, ощущал на руке касания нежной соболиной пелерины и смотрел, как пальцы Рози поглаживают муфту. Я бы еще снес мысль о других, но Джек Куйпер ужасал. Как она могла? Было невыносимо сознавать себя бедным. Мечталось иметь в достатке денег, чтоб сказать ей: отошли тому типу его звериные шкуры, я дам тебе взамен другие, лучше. Наконец она обратила внимание, что я не проронил ни слова.

- Ты все молчишь сегодня.

- Разве?

- Ты, может, плохо себя чувствуешь?

- Отнюдь.

Она искоса поглядела на меня. Я не видел ее глаз, но знал, что в них светится так хорошо мне знакомая, по-детски озорная улыбка. Рози ничего не прибавила. После спектакля мы, поскольку шел дождь, наняли экипаж; я назвал ее адрес на Лимпус-род. Она молчала, пока не доехали до Викториа-стрит, и тут сказала:

- А ты не хочешь, чтоб я к тебе пошла?

- Как скажешь.

Она приподняла шторку и назвала вознице мой адрес. Потом взяла мою руку и сжала ее, но я остался недвижим и глядел в окошко сердито и надуто. Доехав на Винсент-стрит, вывел ее из кэба и молча проводил в дом. Снял шляпу и пальто. Рози сбросила пелерину и муфту на диван.

- Что ты дуешься? - спросила она, подойдя ко мне.

- Я не дуюсь, - сказал я, отводя глаза.

Она обхватила руками мое лицо.

- Разве можно так глупить? С чего тебе злиться, если Джек Куйпер дарит мне меховую пелерину? Тебе ж такое не поднять?

- Конечно…

- И Теду не купить. И не надейся, чтоб я отказалась от меховой пелерины за двести шестьдесят фунтов. Мне всю жизнь хотелось меховую пелерину. А для Джека это пустяк.

- А ты не надейся, чтоб я поверил, будто он преподнес ее тебе из одной дружбы.

- А он мог и так. Все одно, он опять в Амстердаме и не известно когда вернется.

- Он и не единственный, к тому же.

Теперь я взглянул на Рози, и в глазах моих были злость, боль и обида; она улыбнулась мне своей прекрасной улыбкой, милую мягкость которой я и не знаю как описать; голос был бесконечно нежен:

- О, милый, зачем тебе в голову лезут какие-то другие? Что ты теряешь? Разве тебе со мной не хорошо? Ты разве не рад быть со мной?

- Бесконечно.

- Ну вот. И глупо дуться и ревновать. Почему не радоваться тому, что есть? Наслаждайся, пока можно. Слушай, через сто лет все мы помрем, и какое тогда все это будет иметь значение? Пока получается, пусть нам будет хорошо.

Она обняла меня за шею и прижалась своими губами к моим. Я забыл о своей обиде. Я думал только о ее красоте и завораживающей нежности.

- Ты уж принимай меня, какая я есть, - шепнула она.

- Ладно, - ответил я.

Глава восемнадцатая

Все это время я, можно сказать, и не видал Дрифилда. Целые дни он был занят редакторскими делами, а вечерами писал. Он, естественно, присутствовал на каждой субботе, любезный, занятный и ироничный, бывал вроде рад встретить меня и перекинуться парой слов о каком-нибудь пустяке, но в основном, понятное дело, уделял внимание гостям постарше и позначительней. Притом я все более замечал в нем некоторую замкнутость; это был уже не тот разудалый и простецкий приятель, каким я знал его в Блэкстебле. Возможно, только при моей повышенной чувствительности мог я обнаружить незримый барьер меж ним и теми, с кем он веселился и шутил. Словно он жил в мире воображения, отводившем на задний план мир будничный. Теперь Дрифилда приглашали иногда держать речь на официальном обеде. Он вступил в литературный клуб. Стал знаться со многими людьми вне узкого круга, в который попал в силу своих профессиональных занятий, и все чаще бывал зван на ленч и на чай дамами, любившими окружать себя видными писателями. Рози тоже получала приглашение, но редко куда ходила; по ее словам, эти приемы были ей ни к чему, да и видеть, мол, там хотят не ее, а только Теда. Думается, она смущалась и чувствовала себя не в своей тарелке. Да и хозяйки, пожалуй, не раз давали ей понять, как нелегко смириться с тем, что ее тоже надо приглашать; и, пригласив из вежливости, словно не замечали, ибо вежливость им вообще-то претила.

Вот именно тогда Эдвард Дрифилд и опубликовал "Чашу жизни". Не мое дело заниматься разбором его произведений, за последнее время о них написано столько, что аппетит любого рядового читателя может быть удовлетворен. Но "Чаша жизни" - это, позволю себе сказать, хоть не самая популярная и не самая знаменитая его книга, зато, убежден, самая интересная. В ней есть холодная безжалостность, которая звучит оригинальной нотой среди сплошной сентиментальности английской прозы. Это книга освежающая и пряная. Она, наподобие кислого яблока, оставляет оскомину, но есть в ней легкий горьковато-сладкий привкус, от которого становится очень приятно во рту. Из всех книг Дрифилда одна она такова, что мне бы хотелось самому написать ее. Страшную и душераздирающую, безо всяких сантиментов и слезливости, сцену смерти ребенка и следующий за ней любопытный эпизод нелегко забыть каждому, кто их прочел.

Как раз это место вызвало неожиданно бурю, разразившуюся над головой бедняги Дрифилда. В первые дни после появления "Чаши жизни" казалось, что ее встретят, как и остальные его романы, то есть появятся подробные рецензии, одобряющие произведения в целом и указывающие на отдельные недостатки, а спрос на книгу будет недурной, но скромный. Рози рассказывала мне, что он рассчитывал получить фунтов триста и снять на лето дом где-нибудь на реке. Первые два-три отзыва были расплывчатые; затем в одной из утренних газет появилась разносная статья на целый подвал. Роман оценивался как беспардонно грубый, непристойный, а издателям досталось за то, что они предложили публике такую книгу. В статье рисовались бедственные картины разлагающего воздействия, которое "Чаша жизни" должна оказать на молодежь Англии. Книгу оценили, как оскорбление всему женскому полу. Рецензент восставал против самой возможности того, чтобы такое произведение попало в руки неопытных юношей и чистых девушек. Другие газеты поддержали приговор. Самые глупые требовали запрещения книги, другие мрачно задавались вопросом, не тот ли здесь случай, когда насущно вмешательство прокурора. Осуждение стало всеобщим; если тот или иной писатель, привыкший к более реалистическому складу континентальной прозы, отваживался утверждать, что это лучшее из написанного Дрифилдом, то таких и слушать не желали, трактуя искреннюю убежденность как низменное желание подыграть галерке. Книгу не допустили в библиотеки, и хозяева железнодорожных киосков отказались пускать ее в продажу.

Все это, конечно, было очень неприятно Эдварду Дрифилду, но держался он с философским спокойствием.

- Говорят: это неправда, - пожимая плечами, улыбался он. - А это правда. И пошли они ко всем чертям.

В этих невзгодах его поддержала верность друзей. Восхищение "Чашей жизни" стало признаком эстетической проницательности; возмущение ею было равноценно признанию в собственном филистерстве. Миссис Бартон Трэфорд без колебаний заявляла, что это шедевр, и (хотя момент был не очень подходящим для статьи Бартона в "Квотерли") ее вера в будущность Эдварда Дрифилда осталась непоколебленной. Странно (и поучительно) читать сегодня книгу, породившую такой шум: в ней нет ни единого слова, от коего покраснеет последний скромник, ни единого эпизода, способного вызвать хоть тень смущения у нынешнего читателя романов.

Глава девятнадцатая

Полгода спустя, когда стихли страсти вокруг "Чащи жизни" и Дрифилд уже принялся за роман, вышедший потом под названием "По делам их", я, ставший на четвертом курсе ассистентом в стационаре, перед обходом палат поджидал, как положено, в вестибюле хирурга и заглянул мимоходом на полку для почты, - не знавшие домашнего адреса писали мне иногда на больницу. С удивлением обнаружил я на полке телеграмму следующего содержания: "Прошу непременно быть у меня сегодня в пять часов по важному делу. Изабел Трэфорд".

Я терялся в догадках, зачем ей понадобился. За последние два года встречались мы раз двадцать, но никакого внимания она на меня не обращала, и у нее я никогда не бывал. Впрочем, известно, как трудно залучить к чаю мужчин, и хозяйка, которой в последний момент их недостало, могла решить, что студентик-медик все-таки лучше, чем недобор; но, судя по тексту телеграммы, в виду имелся не прием.

Хирург, которого я сопровождал на обходе, был нуден и многоречив. Освободиться я смог только в половине шестого и еще добрых двадцать минут добирался до Челси. Миссис Бартон Трэфорд жила в многоквартирном доме на набережной. Было около шести, когда я позвонил в дверь и спросил, дома ли она. А когда меня проводили в гостиную и я стал объяснять, почему опоздал, она меня прервала:

- Мы допускали, что вам не удалось вырваться. Это неважно.

Ее муж тоже был здесь.

- Вероятно, он не откажется от чашки чаю, - сказал он.

- О, для чая уже поздновато, не так ли? - вежливо посмотрела она на меня полными доброты, кротко блиставшими глазами. - Ведь вам не хочется чаю?

Я хотел и пить и есть, поскольку завтрак мой состоял из лепешки с маслом и чашки кофе, но не желал в том признаться и отказался от чая.

- Вы знакомы с Олгудом Ньютоном? - спросила миссис Бартон Трэфорд, указывая на человека, сидевшего в большом кресле, когда я входил, и поднявшегося мне навстречу. - Полагаю, вы встречались с ним у Эдварда.

Встречались. Заходил он изредка, но я знал его имя и помнил в лицо. Он действовал мне на нервы, и не думаю, чтобы я когда-нибудь с ним разговаривал. Теперь он совершенно позабыт, а в те времена это был известнейший в Англии критик. Крупный тучный блондин с полным бледным лицом, седеющей шевелюрой и бледно-голубыми глазами, он обычно носил бледно-голубой галстук, дабы подчеркнуть цвет своих глаз. Он по-свойски держал себя с писателями, которых встречал у Дрифилда, и говорил им приятные и хвалебные слова, а стоило тем удалиться, на все лады проходился на их же счет. Он говорил тихо и вкрадчиво, отлично выбирая слова: никто не мог с большей точностью опорочить собственного друга.

Я обменялся рукопожатием с Олгудом Ньютоном, а миссис Бартон Трэфорд с обычной своей обходительностью взяла меня за руку и, чтобы я не чувствовал стеснения, усадила рядом с собой на диван. Со стола еще не убирали, и она, взяв сэндвич с вареньем, стало деликатно откусывать по кусочку.

- Вы виделись с Дрифилдами в последнее время? - спросила она, будто бы просто ради разговора.

- Я был у них в минувшую субботу.

- А с тех пор никого из них не встречали?

- Нет.

Миссис Бартон Трэфорд стала безмолвно бросать взгляды то на Олгуда Ньютона, то на мужа, словно прося их помощи.

- Околичности бесплодны, Изабел, - отчеканил Ньютон, верный своей манере выражаться точно, и злоумышленнически подмигнул.

Миссис Бартон Трэфорд обратилась ко мне:

- Тогда вам, значит, не известно, что миссис Дрифилд сбежала от мужа.

- Что?!

Ошарашенный, я не верил своим ушам.

- Пожалуй, будет лучше, Олгуд, если вы ему изложите, как все было, - сказала миссис Трэфорд.

Критик откинулся в кресле, сомкнул кончики пальцев и умильно заговорил:

- Вчера вечером я должен был свидеться с Эдвардом Дрифилдом относительно статьи, которую я для него готовлю, и после обеда, поскольку погода была хорошая, я решил пройтись пешком до его дома. Он ожидал меня; кроме того, мне было известно, что по вечерам он никуда не выходит, разве только по таким важным поводам, как банкет у лорда-мэра или обед в Академии. Представьте мое удивление, нет, скорее мое явное и полное замешательство, когда я, подойдя к его дому, увидел, как дверь открывается и выходит Дрифилд собственной персоной. Вам, конечно, известна привычка Иммануила Канта выходить на ежедневную прогулку в один и тот же час с такой пунктуальностью, что у жителей Кенигсберга было заведено сверять в этот момент свои часы, и когда однажды тот вышел из дому часом раньше обычного, все похолодели, поскольку сочли, что такое могло случиться только по причине некоего ужасающего события. Они были правы: Иммануил Кант получил тогда весть о падении Бастилии.

Назад Дальше