Уильям Моэм: Рассказы - Моэм Уильям Сомерсет 22 стр.


Он сунул ноги в домашние туфли и в саронге и пижамной куртке прошел к Куперу. Купер лежал на кровати, рот его был открыт, а в сердце вонзился крис. Его убили во сне. Мистер Уорбертон вздрогнул; не потому, что он не ждал увидеть именно такую картину, нет, - он вздрогнул, вдруг почувствовав себя безмерно счастливым. Тяжкий камень скатился с его души.

Купер уже совсем окоченел. Мистер Уорбертон вытащил крис из раны - убийца всадил его с такой силой, что едва удалось его извлечь, - и осмотрел. Нож был ему знаком. Этот самый крис ему предлагал торговец недели три назад, и мистер Уорбертон знал, что его купил Купер.

- Где Аббас? - строго спросил он.

- Аббас в деревне, у брата своей матери.

Сержант туземной полиции стоял в ногах кровати.

- Возьми двух человек, ступай в деревню и арестуй его.

Мистер Уорбертон сделал все, что требовалось сделать безотлагательно. С каменным лицом отдавал он приказания. Они были кратки и властны. Потом он вернулся в форт. Он побрился, принял ванну, оделся и вышел в столовую. Возле прибора его ждал нераспечатанный "Таймс". Мистер Уорбертон взял себе фруктов. Старший бой налил ему чаю, другой подал яичницу. Мистер Уорбертон завтракал с аппетитом. Старший бой все не уходил.

- Что тебе? - спросил мистер Уорбертон.

- Туан, мой племянник Аббас всю ночь провел в доме брата своей матери. Это можно доказать. Его дядя присягнет, что он не выходил из дому.

Мистер Уорбертон, нахмурясь, обернулся.

- Туана Купера убил Аббас. Ты это знаешь не хуже меня. Правосудие должно свершиться.

- Но туан не повесит его?

Мистер Уорбертон мгновение колебался, и, хотя голос его по-прежнему был тверд и суров, во взгляде что-то дрогнуло. Какая-то искорка мелькнула в глазах, и глаза малайца ответно блеснули.

- У Аббаса есть некоторое оправдание: не он начал первый. Его посадят в тюрьму. - Наступило короткое молчание, мистер Уорбертон положил себе джема. - Когда он отбудет часть своего срока, я возьму его сюда, он будет служить мне. Ты его как следует обучишь. Я не сомневаюсь, что в доме туана Купера он приобрел дурные привычки.

- Аббасу надо прийти и повиниться, туан?

- Это было бы разумнее всего.

Бой удалился. Мистер Уорбертон взял "Таймс" и аккуратно разрезал обертку. Приятно разворачивать плотные, шелестящие страницы. Утро было чудесное - такая свежесть, такая прохлада! Мистер Уорбертон обвел дружелюбным взглядом свой сад. Огромная тяжесть свалилась с его души. Он обратился к тем столбцам, где сообщалось о рождениях, смертях и свадьбах. Эти новости он всегда просматривал прежде всего. Знакомое имя привлекло его внимание. Наконец-то у леди Ормскерк родился сын. Господи, до чего, должно быть, рада ее высокородная матушка! Со следующей же почтой надо ее поздравить.

Из Аббаса выйдет отличный слуга.

Болван этот Купер!

Мираж
(пер. И. Бернштейн)

Я много месяцев ездил по Востоку и наконец попал в Хайфон. Город это торговый, скучный, но отсюда всегда можно найти какой-то транспорт до Гонконга. Надо было только переждать несколько дней, и совершенно нечем было заняться. Правда, из Хайфона можно съездить в залив Алонг, который является одной из Sehenwürdigkeiten Индокитая, но достопримечательности мне надоели. Я довольствовался тем, что просто сидел в кафе, благо там не слишком жарко и можно хотя бы вылезти из тропического облачения, почитывал старые номера "L'Ullustration" или же, моциона ради, ходил бодрым шагом по прямым и широким городским улицам. Хайфон весь перерезан каналами, на каналах кишат бесчисленные туземные лодки, и подчас разнообразные сцены, которые открывались моему взгляду, были красочны и полны очарования. Один канал, зажатый рядами высоких китайских домов по обоим берегам, образовывал живописный изгиб и был особенно приятен глазу. Беленые, но побуревшие, в цветных разводах, стены домов, серые крыши на фоне блеклого неба - пейзаж в полутонах, проникнутый нежным изяществом старой акварели. Мягкие, как бы усталые краски, будящие в душе легкую печаль. Сам не знаю почему, но этот вид привел мне на ум одну старую деву, которую я знавал, когда был молод, - эдакий пережиток викторианской эпохи; она носила черные шелковые митенки и вязала крючком шали для бедных, вдовам черные, а мужним женам белые, и считалось, что когда-то в молодости пережила горе, но что именно - болезнь или несчастную любовь, никто толком не знал.

Однако в Хайфоне выпускалась местная газета - убогий листок, набранный жирным шрифтом, с которого типографская краска сходила на пальцы; номер содержал статью о политике, телеграфные новости, объявления и городские известия. Издатель явно испытывал недостаток в материале, так как печатал еще и списки новоприбывших и отбывающих лиц - европейцев, местных жителей и китайцев; и в такой список, наряду с прочими, попала и моя фамилия. Накануне того дня, на который назначено было отплытие старой посудины, увозившей меня в Гонконг, я сидел в кафе моей гостиницы и потягивал аперитив в ожидании второго завтрака, как вдруг ко мне подошел официант и сообщил, что меня желает видеть один господин. Я в Хайфоне никого не знал и, естественно, поинтересовался, кто это. Официант ответил, что господин - англичанин, что он живет здесь, но имени его назвать мне не смог. Он едва-едва изъяснялся по-французски, я вообще мало понял из того, что он говорил. Недоумевая, я велел ему пригласить посетителя в зал. Через минуту он появился в дверях с каким-то белым мужчиной и указал ему на меня. Тот посмотрел на меня с порога и двинулся к моему столику. Мужчина был очень высокого роста, много больше шести футов, довольно грузный, расплывшийся, с багровым бритым лицом, на котором выделялись удивительно светлые голубые глаза. Одет в поношенные шорты цвета хаки и расстегнутую у ворота китайскую рубаху, на голове - старый тропический шлем. Я сразу заключил, что вижу перед собой бродягу из бывших, который хочет обратиться ко мне с просьбой о вспомоществовании, и стал прикидывать, на сколько мне придется раскошеливаться.

Он подошел и протянул мне большую красную руку с обломанными грязными ногтями.

- Вы меня, конечно, не узнаете, - сказал он. - Моя фамилия Гроусли, я учился с вами в больнице Святого Фомы. Вычитал ваше имя в газете и вот решил прийти повидаться.

Я его совершенно не помнил, но пригласил сесть за мой столик и чего-нибудь выпить. Сначала, по внешнему виду, я было подумал, что он попросит десять пиастров и можно будет дать ему пять, но при таком обороте дела как бы он не попросил сотню, и хорошо еще будет, если я отделаюсь пятьюдесятью. Профессиональный попрошайка всегда запрашивает вдвойне против того, что ожидает получить, и только сердится, если дать ему всю сумму, досадует на себя, что не запросил больше. Считает себя обманутым.

- Вы врач? - спросил я его.

- Да нет, я там всего год продержался.

Он снял свой тропический шлем и обнажил нечесаную копну седых волос. Лицо у него было нездоровое, в каких-то странных пятнах. Зубы спереди сгнили, а с боков и вовсе зияли провалы. Когда подошел официант принять заказ, он спросил коньяку.

- Принеси бутылку, - добавил он, - la bouteille. - Он обернулся ко мне: - Пять лет здесь живу, а с французским никак не слажу. Я говорю по-тонкински. - Он откинулся назад вместе со стулом и посмотрел на меня. - А знаете, я вас хорошо помню. Вы еще дружили с теми близнецами, как бишь была их фамилия? Я, должно быть, изменился больше вашего. Прожил полжизни в Китае, знаете ли. Пакостный климат, такое делает с человеком…

Я по-прежнему совершенно его не помнил. И откровенно признался ему в этом.

- Вы поступали в том же году, что я? - спросил я его.

- Да, в девяносто втором.

- Черт знает, как давно это было.

В медицинскую школу при больнице поступало каждый год около шестидесяти молодых людей, иногда совсем еще подростков, неловких, робеющих на пороге новой жизни; многие вообще первый раз в Лондоне; и для меня они были не более как безымянные тени, мелькающие на белой стене. За год часть из них по тем или иным причинам отсеялась, а на второй год те, кто остался, начали постепенно приобретать индивидуальные черты. В моем сознании они были не только они сами, но еще и лекции, которые мы вместе слушали, и кофе с булочкой, которыми кормились за одним столиком, и трупы, которые препарировали бок о бок в анатомичке, и "Красотка из Нью-Йорка" в театре "Шафтсбери", которую вместе смотрели из задних рядов партера.

Официант принес бутылку коньяка. Гроусли, если такова действительно была его фамилия, налил себе почти полный стакан и, не разбавляя ни водой, ни содовой, выпил единым духом.

- Медицина оказалась не по мне, - объяснил он. - Я это дело бросил. Ну, а родным надоело со мной нянчиться, и меня отослали в Китай. Дали с собой сотню фунтов - управляйся сам, как хочешь. А я, надо сказать, и рад был уехать, мне они осточертели, наверное, не меньше, чем я им. Больше я их уже не затруднял своей особой.

И тут из глубины моей памяти поднялось и заплескалось по краю что-то похожее на воспоминание - так во время прилива вода то набежит на песок, то отступит, чтобы со следующей волной продвинуться еще дальше. Сначала припомнилось что-то про скандал, мелкий, но, однако, попавший в газеты. Потом встало перед глазами юношеское лицо, и так одно за другим ожили в памяти все обстоятельства. Я узнал его. Правда, он тогда звался не Гроусли, у него была, если не ошибаюсь, односложная фамилия, хотя ручаться не могу. Высокий юноша (я теперь отчетливо представлял его себе), худой, с сутулинкой, едва восемнадцати лет от роду, из таких, которые вытягиваются вдруг, у них рост обгоняет силу. Каштановые шелковистые локоны, крупные черты лица (теперь, вероятно, из-за толщины и одутловатости, они уже не выглядели такими крупными) и удивительно нежный, свежий, как у девушки, румянец во всю щеку. Люди, я думаю, в особенности женщины, считали его, конечно, красавчиком, но для нас он был просто нескладный дылда. Еще я вспомнил, что он часто пропускал лекции, вернее, не так, студентов было много, где уж тут помнить, кто присутствовал в аудитории, а кто нет. Но я вспомнил анатомический театр. Гроусли за соседним столом препарировал ногу; и эта нога почти все время оставалась нетронутой. Почему-то, я не знаю почему, другие студенты сердились на его нерадивость, должно быть, он задерживал их работу. В те времена в анатомичке, кромсая трупы, студенты судачили друг с другом на всевозможные темы, и теперь, через тридцать лет, кое-что из тогдашних разговоров ожило у меня в памяти. Один студент заметил, что, мол, вот Гроусли живет не тужит, пьет как бочка и бабник ужасный. Народ в больнице учился простой, они подходили к жизни с мерками, привезенными из дома и школы. Пуритане ужасались, другие, кто прилежно учился, презрительно посмеивались и сулили ему провал на экзаменах, но большинство из нас относилось к нему с почтительным восхищением, ведь он вел себя так, как рады были бы и мы, если бы только смели.

У Гроусли появились почитатели, и часто можно было видеть его в окружении небольшой свиты, жадно внимающей рассказам о его похождениях. Воспоминания уже теснили меня со всех сторон. Очень скоро Гроусли утратил прежнюю застенчивость и приобрел замашки записного гуляки. Вот уж, должно быть, не вязались они с обликом этого нежнолицего румяного юноши. Слухи о его эскападах передавались из уст в уста. Он стал героем дня. Проходя через музей, он непременно отпускал язвительные шуточки, если замечал двух старательных студентов, повторяющих на пару урок анатомии. Он стал своим человеком в соседних кабаках и был на короткой ноге с официантками. Теперь, оглядываясь назад, я, мне кажется, понимаю, что, впервые очутившись в Лондоне, вырвавшись из-под опеки родителей и учителей, он как бы ошалел от собственной свободы и от сказочных возможностей столичной жизни. Его развлечения были достаточно безобидны. В нем просто бродила молодая кровь. Он потерял голову.

Но мы все были очень бедны и совершенно не представляли себе, откуда берутся у Гроусли деньги на кутежи. Мы слышали, что отец его - деревенский врач, я думаю, даже знали с точностью, сколько он присылает сыну в месяц. Этого не могло хватить на девиц, которых он подбирал на променаде в "Павильоне", и на виски, которым он угощал приятелей в баре "Критериона". Мы зловещим шепотом высказывали друг другу предположение, что он, должно быть, по уши в долгах. Может быть, конечно, он закладывает вещи, но мы по опыту знали, что под заклад не получишь больше, чем три фунта за микроскоп и тридцать шиллингов за скелет. А у него, мы считали, уходило по крайней мере десять фунтов в неделю. Представления о жизни у нас были более чем скромные, и такие траты казались нам пределом расточительности. Но потом один из его друзей раскрыл секрет: оказывается, Гроусли изобрел превосходный способ добывать деньги. Нам было и смешно, и завидно. Никому из нас такая хитрость не пришла бы в голову, а если б и пришла, все равно никогда не хватило бы смелости ее применить. Гроусли ходил по аукционам, не к Кристи, конечно, а куда-нибудь попроще, на Стрэнд и Оксфорд-стрит, или в частные дома и покупал по дешевке вещи, которые можно было унести с собой. А потом сдавал покупку в ломбард и получал под ее залог на десять - двенадцать шиллингов больше, чем заплатил. Такая деятельность приносила ему по четыре-пять фунтов в неделю, и он поговаривал, что бросит медицину и сделает из этого настоящий бизнес. Из нас никто еще в жизни не заработал ни пенса, и все смотрели на Гроусли с восхищением.

- Да, вот это умник, - говорили мы.

- Хитрец, каких мало.

- Миллионером будет, из такого теста сделан.

Все мы считали себя в свои восемнадцать лет людьми бывалыми, отлично разбирающимися в жизни. Только почему-то, когда экзаменатор задавал вопрос, у нас, вот досада, от волнения все вылетало из головы, а если сестричка в больнице давала опустить по дороге письмецо, мы краснели как маков цвет. Потом стало известно, что Гроусли вызвал к себе декан и устроил ему страшную выволочку. Угрожал разными карами, если он не перестанет пренебрегать занятиями. Гроусли вознегодовал. Этим он сыт по горло еще со школьных дней, заявил он, и не позволит какому-то осломордому евнуху обращаться с собой, как с мальчишкой. Да ему, черт возьми, скоро девятнадцать, и уж как-нибудь он сам знает, что хорошо, что плохо. Декан сказал, что, по слухам, он слишком много пьет. Какая наглость. Он умеет пить не хуже любого мужчины, он в прошлую субботу упился до беспамятства и в эту субботу опять собирается упиться до беспамятства, а кому это не нравится, пусть идет известно куда. Приятели все соглашались с Гроусли, что нельзя терпеть подобные оскорбления.

Но в конце концов беда все же пришла, и я теперь отчетливо помнил, как мы были потрясены. Мы не видели Гроусли, наверное, дня два или три, но он и так появлялся в больнице не слишком исправно, и мы если вообще обратили внимание на его отсутствие, то, наверное, считали, что он опять закутил. Дня через два объявится, бледный, но полный впечатлений, и будет рассказывать о том, какую девицу подцепил на этот раз и как отлично провел время. В девять часов утра начиналась лекция по анатомии, и обычно в это время все торопились в аудиторию. Но в тот день лектора мало кто слушал, напрасно он, упиваясь собственным безупречным выговором и изысканным красноречием, описывал не помню какую часть человеческого организма - по скамьям перебегал взволнованный шепоток и украдкой передавалась с рук на руки сложенная газета. Вдруг лектор замолчал. У него был особый уничижительный педагогический прием: делать вид, будто он не знает фамилии студента.

- Боюсь, что я мешаю джентльмену читать. Анатомия - наука очень скучная, я весьма сожалею, что правила Королевского медицинского колледжа вынуждают меня требовать от вас внимания к этому предмету, дабы вы могли сдать по нему экзамен. Однако любой из присутствующих джентльменов, полагающих это требование чересчур для себя обременительным, вправе продолжить чтение газеты за дверью.

Незадачливый студент, к которому эти слова относились, покраснел до корней волос и в замешательстве стал запихивать газету в карман. Профессор анатомии холодно наблюдал за ним.

- Боюсь, сэр, что газета великовата для вашего кармана, - заметил он. - Может быть, вы будете так добры и отдадите ее мне?

Газета пошла вниз по рядам амфитеатра к лектору, и почтенный профессор, не довольствуясь конфузом, в который поверг бедного студента, получив ее, спросил:

- Позвольте узнать, что в этой газете могло так сильно заинтересовать упомянутого джентльмена?

Студент, подавший ему газету, не говоря ни слова, ткнул пальцем в заметку, которую мы все успели прочесть. Профессор стал читать, а мы сидели и ждали. Потом он отложил газету и продолжил лекцию. Заметка была озаглавлена: "Арест студента-медика". Гроусли предстал перед полицейским судом, обвиненный в том, что закладывал вещи, купленные в кредит. Это оказалось уголовным преступлением, и судья оставил его под стражей сроком на неделю без выпуска под залог. Видимо, изобретенный им способ покупать вещи по дешевке, а потом закладывать не вполне оправдал себя как постоянный источник дохода, и Гроусли решил, что гораздо прибыльнее закладывать вещи, если на их приобретение вообще не тратиться. После лекции мы сбились кучей и взволнованно обсуждали случившееся. И признаюсь, сами не владея собственностью и потому не проникшись сознанием ее святости, мы не считали преступление Гроусли таким уж серьезным; однако со свойственным молодости пристрастием к драме наперебой предсказывали ему от двух лет принудительных работ до семи лет каторги.

Чем вся эта история для Гроусли кончилась, я почему-то не помнил. Возможно, потому, что его арест пришелся под конец семестра и, когда его судили, мы все уже разъехались на каникулы. Я даже не знал, ограничилось ли дело полицейским судом или же было передано в уголовный. Хотя смутно мне помнится, что все-таки он получил небольшой срок, должно быть, шесть недель, поскольку действовал не без размаха. Одно могу сказать с точностью: из нашей среды он исчез, и вскоре о нем забыли. Приходилось только удивляться, что теперь, через столько лет, я этот случай так ясно, со многими подробностями вспомнил. Словно перевернул лист старого фотоальбома, и передо мной открылась давно забытая сцена.

Но, конечно, в этом краснолицем грузном пожилом мужчине я бы никогда не угадал румяного долговязого юношу из времен моей молодости. На вид ему можно было дать лет шестьдесят, хотя я знал, что в действительности он много моложе. Интересно, что с ним все эти годы было? Похоже, что в жизни он не особенно преуспел.

- А что вы делали в Китае? - спросил я.

- Служил береговым смотрителем.

- Вот как?

Назад Дальше