Бомба - Фрэнк Харрис 16 стр.


- Нет, нет! - отказался кондуктор, качая головой. - Я обещал, правда! Сказал жене, что больше не буду пить, и не буду... У нас двое детишек, две девочки, одна светленькая, другая темненькая. Таких ангелочков не сыскать на всем свете! И я ни за что не пропью то, что должно пойти на них, нет, сэр. На этой работе у меня выходит всего сто долларов в месяц, правда, иногда удается перехватить пару долларов лишних, но они нелегко мне достаются, богачи...

- Моя жена, - продолжал он, - великая мастерица экономить, так что сорока долларов нам хватает, но еще одежда, дом, налоги, больше тридцати долларов никак не сэкономить, нет, сэр, и за двадцать лет нам не нажить богатства, а ведь дочек у нас две. Красавицы. Вот, посмотрите. (И он полез в карман за фотографиями.) Вот это Джун, а это Джу-ли. Мы так назвали их, потому что они родились в июне и в июле. Ну, не хорошенькие ли они? Что?

Естественно, я похвалил девочек, хотя он не очень-то нуждался в моих похвалах.

- Их мать из Кентукки, а я сам отсюда - индианец. А вы много разъезжаете? Зарабатываете этим?

- Да. Теперь возвращаюсь в Нью-Йорк, а через неделю опять в дорогу.

- Так я и подумал. Как только увидел, так и подумал.

Послышался удар колокола, и кондуктору пришлось возвратиться к своим обязанностям; но прежде я попросил его разбудить меня в девять часов утра и принести кофе, потому что я чувствовал себя по-прежнему. Он обещал, а я устроился поудобнее и постарался заснуть. Поначалу это казалось мне невозможным, однако я приложил все усилия, чтобы добиться своего. Мне нельзя думать, сказал я себе, мне надо спать, а чтобы заснуть, надо вспоминать, как сказал Лингг, о чем-то другом. Но в голове у меня царила пустота, да и стоило мне остаться одному, как я видел вспышку, слышал грохот и вспоминал жуткое зрелище. Тогда я стал мечтать об Элси, но мысли о ней разрывали мне сердце. И я решил на время забыть о прошлом.

Наконец выход был найден, я стал размышлять о девочках кондуктора: о темненькой и о светленькой. О "самых красивых детях в Буффало", из которых одной семь, другой пять лет, и об их матери, лучшей в мире хозяйке, и об их бережливом и трудолюбивом отце. О прелестных крошках. На фотографии они не показались мне красивыми, но похвалы отца сделали свое дело, я тоже воображал их красавицами - больше я ничего не помню.

Веселый кондуктор разбудил меня утром и принес кофе. Услыхав его, я вскочил и стукнулся головой о верхнюю полку, после чего опять, весь дрожа, упал на полушку. - Боже мой! - воскликнул я. - Вы меня напугали!

- Если пьешь вечером, утром ужасный вкус во рту. Вы как?

- Ужасно. Еще и нервы. Совсем разболелся, весь дрожу.

- Мне ли не знать? Вставайте, одевайтесь и садитесь у открытого окна. День прекрасный, теплый, солнечный. Мертвого разбудит. Вот ваш кофе, ничуть не хуже, чем где-нибудь еще. С молоком - вам тотчас полегчает. Будь я на вашем месте, выбросил бы бренди в окошко.

- Мой друг сказал, что меня спасет собачья шерсть.

- Вот еще! Это зачем? Молодой человек, как вы, справится и без шерсти.

- Наверно, вы правы, - проговорил я, видимо, угодив ему.

- Слыхали новость? - спросил он, и я покачал головой, боясь выдать себя голосом.

- В Чикаго взорвали бомбы. На Хеймаркет проклятые иностранцы убили сто шестьдесят полицейских.

Сто шестьдесят! Я не сводил с него глаз, а в ушах у меня билось "Хеймаркет" (опять Лингг). Сто шестьдесят!

- Боже мой, ужасно!

- Да уж. Сегодня утром полицейские арестовали две тысячи человек. Наверно, поймали бомбистов, а в Чикаго веревка дешева. Вот уж попляшут, будь они прокляты, в удавке!

- Ну-у-у, - протянул я, соскальзывая с полки, - не хотелось бы мне так плясать.

- Наденьте ботинки и идите к окошку. Я сделал, как мне было сказано.

Первый экзамен я выдержал, сон придал мне сил, благословенное забвение подлатало порванное одеяние моих мыслей, и я опять стал самим собой, отринувшим страх, правда, бесконечно сожалеющим о...

Не надо думать о взрыве, и, чтобы не думать о нем, я стал вспоминать Элси, но и эти мысли были слишком горькими. О чем она сейчас думает? Сообразила ли она, что это сделал я? Попытается ли встретиться со мной? Поймет ли меня? Мне стало страшно. Лучше не вспоминать Элси.

Как только прошло, на мой взгляд, приличное время, я вновь позвал кондуктора и завел с ним разговор о его детях. Мне надо было лишь время от времени вставлять "неужели?" или "не может быть!", и он продолжал говорить, так что вскоре я все знал о нем, о его жене и уж, естественно, о его девочках, как он спас Джули от кашля, посадив ее в горячую ванну, как Джуни научилась ходить, когда ей не исполнился еще и годик: "Представляете, сэр, у нее такие большие ножки, каких вы сроду не видывали". В итоге, я мог бы с легкостью написать историю его семьи...

Но мне стало не по себе, когда он передал меня другому кондуктору, неразговорчивому янки, от которого я не услышал, по-моему, за все время ни слова. Мне было страшно от его серых глаз, как у хорька, поэтому пришлось купить несколько книжек и заняться чтением, правда, мне ничего не запомнилось из них. Все же книжки придавали мне занятой вид, оберегавший меня от докучливых соседей. Наступило время обеда, потом чая, потом сна, но я не решался лечь. Мне казалось, что сон не придет ко мне, и я был прав. Опять усилилась головная боль. Размеренный стук колес, как молотком, бил по моим нервам. Глаз я не сомкнул, но совет Лингга - думать о чем-нибудь неважном - спасал, а так как я следовал ему постоянно, то в конце концов обрел некоторую уверенность в себе. Пока мысли мне подчиняются, говорил я себе, я хозяин своей жизни, и, если не считать вре- мени от взрыва на Хеймаркет до того момента, как Лингг покинул меня, я в общем-то не терял над собой контроль. А поезд продолжал свою песню - чанкити-чанк, чанк, чанк! Чанкити-чанк, чанк, чанк! И так всю ночь. Мне казалось, что я не спал ни минуты.

Наконец ночь подошла к концу, и, как только позволили приличия, я встал, хотя еще не было шести часов, и увидел великолепный восход солнца над Гудзоном. Довольно долго поезд ехал вдоль великой реки. Позавтракав в семь часов, в десять я покинул свой вагон в абсолютной уверенности, что не пробудил подозрений ни у одного человека. Я до конца доиграл свою роль, даже сказал неразговорчивому кондуктору, что продаю спиртные напитки, но много денег не нажил, и буду рад, если он со мной выпьет. Но он в ответ покачал головой.

- Не пью.

- Тогда сигару?

- Не возражаю, - сказал он, и я вручил ему пятнадцатицентовую сигару, словно это была дорогая сигара, и он оценил оказанное ему внимание...

Итак, я вернулся в Нью-Йорк! Меня не было чуть больше года, но за эти двенадцать месяцев я как будто прожил пятьдесят лет, целую жизнь!

Мне нельзя было показываться там, где меня знали. Куда мог бы пойти Билл Робертс? Во второразрядный отель. Туда я и направился, принял ванну, проверил всю одежду, нет ли где-нибудь метки с моим настоящим именем. Метки не было. Потом я разными почерками надписал пару конвертов, адресовав их Биллу Робертсу, испачкал их, надорвал в углах, один конверт сунул в саквояж, другой положил в карман вместе с бесценной книгой Лингга, которую торопливо просмотрел. В ней лежало письмо "дорогому Биллу", которое я тоже положил в карман, чтобы прочитать на досуге. Мне не терпелось выбраться на свежий воздух, на улицу, где я мог бы чувствовать себя легко и свободно. Отойдя немного от отеля, я остановил такси и поехал в Центральный парк, который был в трех-четырех милях от моего отеля. Боже мой! Ну и красота! Я дошел до Риверсайд-драйв, сел на скамейку лицом к Гудзону и прочитал письмо Лингга. Вот оно:

"ДОРОГОЙ БИЛЛ!

Ты будешь читать это письмо в Нью-Йорке или в своей любимой Англии, или среди валлийских гор. Где бы это ни было, знаю, ты не забудешь меня, как я никогда не забуду тебя. Может быть, нам повезет еще раз встретиться, но боюсь, этого не случится. Ты сказал, что навсегда останешься по другую сторону Атлантики, и я считаю это правильным, так как здешний климат тебе не годится. Я же навсегда останусь в Чикаго. Тем не менее наши души встретились, и мы были едины в труде и любви. Это придает мне сил.

Всегда твой,

ДЖЕК".

Потом я отправился в итальянский ресторанчик, съел ленч и купил газеты. Ничего подобного я никогда не читал. Во всех газетах самая чудовищная ложь - рожденная злобой и страхом. В первый раз я увидел полицейское выражение: чикагский "невод". По подозрению в причастности к взрыву бомбы были арестованы четыре тысячи человек, среди них Спайс, Филден и Фишер, а Парсонса объявили в розыск. Похоже, Парсонс бежал из Чикаго в течение первого часа после взрыва. Из этих газет я понял, что это его считают бомбистом, поэтому на него устроили настоящую охоту.

Почти весь день я гулял; солнце и свежий воздух успокаивали мне нервы. Лживые газеты я лишь просмотрел, не имея сил внимательно их прочитать.

* * *

На другое утро в девять часов я был уже на корабле; ночью в отеле мне не спалось. В пять часов я встал, оделся, побрился, потом отправился на пристань и на катере добрался до корабля, где сразу же стал искать свое место. К этому времени я уже придумал себе историю, будто я родился в Пемброкшире и теперь возвращаюсь обратно на родину. У меня не было сомнений в том, что, благодаря своему выговору, я везде сойду за американца.

На корабле только и было разговоров, что о взрыве бомбы в Чикаго. Все с нетерпением ждали, когда арестуют Парсонса, которого считали виновником случившегося. Теперь уже все всё знали. Оказалось, что раненых полицейских было шестьдесят, убитых - восемь, еще семерым грозила смерть, однако, как я узнал позже, очень много людей стали жертвами полицейских пуль. Обвиняемые Спайс, Фишер, Филден были признаны причастными к взрыву еще до того, как опознали полицейского Матиаса Д. Дегана, а его опознали первым.

Из-за этого обвинения мне стало тошно. Уж кому-кому, как не мне, было знать, что ни Спайс, ни Фишер, ни Филден не имели отношения к взрыву бомбы, будь то до опознания или после опознания; ни в коей мере они не были причастны к тому, что произошло. Конечно же, их невиновность со временем подтвердится. Я с улыбкой отвергал обвинение, но все же мне хватало ума не быть самоуверенным, ведь я лучше многих должен был знать лживость американского правосудия.

Глава X

Благословенным отдыхом стало для меня плавание на "Шотландии" из Нью-Йорка в Ливерпуль. На борт парохода я поднялся со взвинченными нервами, раздираемым на части бесконечными вопросами больной совести, сходившим с ума из-за воспоминаний о невосполнимых потерях, о потере друзей и любимой. Меня словно с корнями вырвали из земли и обрекли на страдания и смерть. Однако стоило нам отчалить от берега, как начался благословенный процесс выздоровления. В спокойном "английском" поведении чиновников было что-то успокаивающее, стюарды тоже были всегда спокойны и внимательны, учтивы и заботливы, и медленное, спокойное течение жизни на борту корабля действовало на меня как лекарство. Мне не хотелось разговаривать, но я часто бывал там, где разговаривали другие, потому что это отвлекало меня от горьких мыслей и давало отдых измученным нервам.

В первый же день пассажиры поспешили встать на весы, и меня тоже увлекло вместе со всеми. В Чикаго я весил около ста шестидесяти фунтов, а теперь, к моему удивлению, оказалось, что во мне меньше ста пятидесяти фунтов. За три дня я потерял десять фунтов, хотя ел и пил, как всегда. Только теперь мне стало ясно, какое ужасное напряжение пришлось мне пережить.

Первые ночи на корабле мне все еще не спалось, морской воздух как будто возбуждал меня, к тому же меня с каждым часов все сильнее беспокоил Лингг, да и мысль о том, что я никогда больше не увижусь с Элси, ввергала меня в невыносимую тоску. Я не мог не думать о ней, о ее будущем, об ее отношении к моему внезапному и необъяснимому исчезновению. Вот так мои мысли бегали от опасности, грозившей Линггу, к тоске по Элси - утром, днем, вечером, - словно обезьянки в клетке, пока я не доводил себя до изнеможения.

Однажды утром стюард посетовал на то, что я неважно выгляжу, и, когда я признался в бессоннице, предложил мне обратиться к врачу. Итак, я отыскал доктора, который оказался милейшим человеком, невысоким шотландцем по фамилии Филип, темноволосым, симпатичным, участливым, остроумным и настоящим мастером своего дела. Обычно врач начинает с изучения болезни и заканчивает изучением пациента, но доктор Эдвард Филип, хотя ему не было еще тридцати, начал с изучения меня. Он сказал, что ему не составит труда помочь мне, и дал немного хлорала.

Неожиданно мне пришло в голову, что он мог бы прописать мне морфий, и я спросил его, почему он этого не сделал.

- Вам ни к чему морфий, да и у него, как правило, плохие последствия. - С этими словами доктор показал мне пузырек с крошечными таблетками морфия - в одну десятую грана.

В тот раз я ничего не сказал, лишь отметил про себя, что с доктором надо будет еще "поработать". Ушел я с таблеткой хлорала, вполне удовлетворенный беседой. Филип сказал, что мне полезны физические упражнения, поэтому я весь день расхаживал по палубе, а в одиннадцать приготовился ко сну. Сначала я выпил шоколад, потом таблетку, но сна не было, и я стал привычно воображать двух дочек кондуктора, Джун и Джули, его непомерную гордость за них - и как будто провалился в пропасть.

Когда я открыл глаза, рядом стоял стюард.

- Семь часов, сэр! Вы просили разбудить вас в семь часов.

У меня было ощущение, будто я родился заново. Нет ничего лучше сна! Я встал, оделся, и с того дня началось мое выздоровление.

Каждый день я находил время зайти к доктору и побеседовать с ним и задолго до конца путешествия купил у него пузырек с таблетками морфия, половину которых оставил в стеклянном пузырьке и носил при себе в кармане брюк, а половину - в коробочке из-под других таблеток в кармане жилета, чтобы в случае ареста быстро проглотить их. У меня было твердое решение не сдаваться живым, однако, как ни странно, ареста я совсем не боялся. Жизнь не сулила мне ничего хорошего - без Элси и Лингга она была пуста и скучна, - поэтому мне было все равно, когда наступит конец, вот только я не желал заканчивать свой путь в позоре и на эшафоте. Благодаря уверенности, что у меня есть надежный и легкий способ избежать этого, мои нервы стали понемногу успокаиваться.

Шли дни, мы наслаждались солнцем и морским воздухом Атлантики, и я постепенно возвращался к своему обычному состоянию. День за днем я становился крепче и телом, и духом, а там и путешествие подошло к концу. Прекрасным майским утром около одиннадцати часов утра мы увидели землю и стали подниматься по Мерси к Ливерпулю. Доктор Филип порекомендовал мне тихий недорогой отель, и, поблагодарив его за заботу, я сошел на берег. На корабле я аккуратно брился каждое утро, поэтому не боялся, что меня узнают.

Прежде я никогда не был в Англии; дома показались мне крошечными и слишком многочисленными. Железнодорожные поезда выглядели игрушечными, вагоны - тем более, после пятидесятитонных американских вагонов. Ливерпуль же напомнил мне Гамбург, и потом тоже постоянно напоминал Гамбург сотней разных мелочей, да и англичане были похожи на немцев, отчего в памяти сразу возникли картинки из детства, но только англичане были похудее и повыше; я отметил про себя, что они лучше выглядели и лучше одевались, и от них веяло довольством. На каждом шагу я отмечал доказательства их благосостояния. Этот маленький остров и был, и производил впечатление центра великой империи. До отеля я добрался уже после ужина, купил вечернюю газету и первое, что увидел, фразу из небольшой заметки под заголовком "Чикаго":

"Арест вождя анархистов".

У меня упало сердце. Неужели Лингга арестовали? В моем мозгу отпечаталось каждое слово из телеграфного отчета. Подробностей почти не было, имена не назывались, и такие скудные сведения испугали меня. Мне хотелось узнать побольше, но узнать было негде. Ночь прошла в волнении. Наутро в газетах появились кое-какие детали, но имен по-прежнему не было, хотя стало очевидно, что каким-то непонятным образом, вероятно, инстинктивно жители Чикаго поняли, что полицейские наконец-то поймали кого надо. Журналисты называли его "диким зверем". С чего бы это? Я ничего не понимал, но читал в каждой строчке страх и ненависть. Одно было ясно, арестованный произвел неизгладимое впечатление на журналистов. Я опять потерял сон.

К этому времени мне было уже известно в Ливерпуле одно место, где имелись все американские газеты, и я ходил туда каждый день. Примерно через неделю после того, как я оказался в Ливерпуле, мне в руки попала первая чикагская газета, в которой в глаза сразу бросилась заметка: "Арест Луиса Лингга". У меня сердце перевернулось в груди. Вскоре я смог восстановить в деталях, как все произошло, и стал понимать журналистские выражения типа: "дерзкий террорист", "бомбист", "дикий зверь".

Назад Дальше