Заместитель начальника участка Герман Шуттлер был не только храбрым, но и сильным человеком; однажды он одним ударом кулака убил закоренелого преступника. Когда полиции стало известно место проживания Лингга, Шуттлер тотчас принял меры, чтобы арестовать его. У полицейских, окруживших квартал, было описание внешности Лингга, но когда Шуттлер постучал в дверь, оказалось, что птичка уже улетела. Однако информатор дал исчерпывающие сведения. Ему было известно о небольшой мастерской, в которой Лингг проводил свободное от работы время. Шуттлер вместе со своим помощником Ловенштейном отправились туда. Это было простое одноэтажное строение, разделенное на большую рабочую комнату и две маленькие спальни. Дверь оказалась запертой. Но Шуттлер навалился на нее, и она подалась. Сидевший возле камина, поближе к окну, Лингг повернулся на шум, бросил книгу, одним прыжком подскочил к полицейскому и вцепился ему в горло. В одной из газет Шуттлер назвал себя самым сильным жителем Чикаго, ему пришлось меряться силами не с одной дюжиной преступников, однако он признался журналистам, что ему еще никогда не доводилось сталкиваться с таким противником, как Лингг. Они катались по полу, сражались, как черти, и Лингг упорно тащил Шуттлера к двери. Они настолько крепко сцепились и так быстро двигались, что Ловенштейну оставалось лишь смотреть и ждать удобного случая. Наконец он подвернулся. Понемногу Лингг брал верх над Шуттлером, и Шуттлер признал, что стал задыхаться, когда Лингг засунул ему в рот большой палец, который тот чуть было не откусил. Несмотря на боль, Лингг повалил соперника, и еще мгновение, вышиб бы из него дух. Но когда Лингг оказался сверху и победа была близка, Ловенштейн ударил его по голове тяжелой дубинкой, лишив чувств, а потом, не дав очнуться, притащил в полицейский участок. Так или иначе, но все сразу же поняли, что в сеть попалась большая рыба. Лингг не произнес ни слова, однако устроенное им побоище произвело впечатление, да и весь его вид был таким необычным, что журналисты, не сговариваясь, назвали его "вождем террористов".
Перечитывая сообщения, я одного не мог понять, как полицейские узнали имя Лингга. И тут до меня дошло, что его предали, и доносчиком был никто иной, как Рабен. Я чувствовал это всеми фибрами своей души - белая змеюка! Ночь была ужасная, я ругал себя за дружбу с Рабеном, ужасная ночь!
На другой день я отправился на почту, где меня уже ждало письмо на имя Уилли Робертса. Письмо было от Иды, написанное нарочито невнятно, но я все понял. Начала Ида с того, что ее Джек опасно заболел, мол, она боится за него, но все же надеется на лучшее. В этом послании она напоминала мне о моем обещании и сообщала, что Джек просит меня помнить о том, что больной человек тоже способен на большие дела. Еще она сообщала, что каждый день видится с больным, живет его жизнью и больше ничем не интересуется.
На этом заканчивалась первая часть письма, связанная с Линггом. Кроме того Ида сообщила, что к ней приходила юная леди, очень злая и, по-видимому, искренне влюбленная в мистера Билла. Девушка поняла, почему Билл сбежал, простила его и готова ехать к нему по первому же зову. "Насколько я могу судить о любви, - писала Ида, - у этой девушки она настоящая". Вот только мать девушки как будто считает его неудачником, но это потому, что плохо его знает. Ида обещала передать девушке письмо, если Билл пожелает ей написать. А Д. просил сообщить, что Р. родом из Кариота.
Это было главное. Я должен был сдержать обещание и ждать того или иного поступка от Лингга. Подтвердилось и мое предположение насчет Рабена. "Р. родом из Карио-та" обеспокоило меня, ведь я сразу вспомнил об Иуде Искариоте. Элси простила меня и готова ко мне ехать, как только я позову ее. Что же мне ответить? Вот что - я сдержу обещание, данное другу, и попрошу мою любимую забыть меня. Мне было больно выводить эти строки, зато потом я радовался, когда Элси не приняла их всерьез. Не надо говорить, что ответное письмо не должно было вызвать подозрений, даже попади оно в руки Бонфилда или Шуттлера.
Чем внимательнее я вчитывался в письмо Иды, тем меньше понимал, что Лингг хотел сказать фразой о заключенных, способных "на большие дела". Он же совершенно бессилен в тюрьме. И зачем было так отчаянно драться в мастерской? Даже я не представлял, насколько он умен и храбр.
Моя жизнь казалась мне совершенно бессмысленной. Я хотел вернуться и сдаться властям, но меня удерживало от этого данное Линггу обещание, которое я потом повторил в поезде и о котором мне напомнила Ида. Что ж, мне ничего не оставалось, как ехать в Лондон и постараться хотя бы отчасти повлиять на английскую прессу, ведь ясно, что английские газеты в своих оценках полностью полагались на американцев, они лишь повторяли сенсационные эпитеты западных журналистов, не очень вдаваясь в подробности, так как в Англии к чикагскому взрыву и последующим событиям относились с меньшим интересом, чем в Соединенных Штатах.
Если судить по чикагским газетам, то было очевидно, что все американское население насмерть перепугано хеймаркетской бомбой. Каждый день чикагская полиция обнаруживала еще по одной бомбе. Я уж было подумал, не началось ли там серийное производство бомб, но потом прочитал в нью-йоркском "Leader", что в семи разных случаях за бомбу принимали кусок газовой трубы. Капитан Бонфилд и его приспешники очень старались; "невод" - это их заслуга. За десять дней под тем или иным предлогом было арестовано больше десяти тысяч невинных людей, почти одних иностранцев, и среди них не оказалось ни одного анархиста, за исключением Лингга. Каждый день сотнями совершались незаконные аресты, каждый день несколько сотен невинных людей бросали в тюрьму без всякого на то основания. Полицейские, обнаружившие и арестовавшие больше "злодеев", получали повышение. Город был запуган до идиотизма.
В тот же день я переехал в Лондон и поселился в Сохо. За тихую гостиную и спальню с меня запросили пятнадцать шиллингов в неделю, зато за завтрак, чай с булочкой, всего три шиллинга и шесть пенсов. Моих денег мне хватило бы на пару лет, даже если бы возникли трудности с работой.
Хорошо, что я не очень-то рассчитывал на свое перо. Написав то, что я назвал "Власть террора в Чикаго", примерно на колонку, и обойдя несколько лондонских газет, я не нашел ни одного редактора, потому что ни один не был в своем офисе в рабочие часы, а на самом деле, ни один не захотел принять иностранного журналиста без рекомендательных писем. Труднее добиться приема у английского редактора, чем у государственного секретаря Соединенных Штатов Америки или даже у президента.
Когда мне надоело добиваться личной встречи, я сделал несколько копий статьи и отправил их в пять или шесть газет. Ответа не последовало. Я подумал, что статья должна быть более информативной, и включил в нее описание характеров нескольких человек, включая Спайса, англичанина Филдена и Энгеля. Я надеялся, что ее примут, и уж тогда у меня будет возможность сделать словесный портрет Лингга; не тут-то было - ни одна газета не опубликовала статью и ни одна не вернула мне оригинал. Тогда я начал понимать, что скучные английские газеты суть ментальные сумерки, устраивающие читателей.
Однако в Лондоне есть всё, любое проявление мысли и способностей. Однажды я отправился на собрание Социал-демократической федерации и нашел там людей, похожих на тех, которых знал в Америке. Правда, никто из ораторов не произвел на меня особого впечатления. Некий худой, с продолговатым лицом человек по фамилии Чэмпион, как мне сказали, армейский офицер, сумбурно говорил о коммунизме, в котором ничего не понимал. Зато мистер Хиндман, плотный, преуспевающий на вид еврей, производил впечатление начитанного человека и опытного оратора, хотя ему никак не удавалось ухватить суть предмета; все же он был искренен, честен и отлично понимал, как происходит организованное социальное надувательство; и так можно было сказать почти обо всех. Еще один оратор произвел на меня глубокое и приятное впечатление. Немного ниже среднего роста, крепко сбитый, плотный мужчина с круглой головой, большим лбом, приятными чертами лица и красивыми голубыми глазами, как оказалось, был поэтом Уильямом Моррисом. Его я слушал с большим интересом, хотя его идеи относились скорее к средневековью, чем к современности; все же он был милым и непосредственным. Мне он напомнил Энгеля и Филдена, все трое были одинаково добры и благожелательны.
Во время одного из собраний Социал-демократической федерации мне повезло услышать о газете Рейнольдса, и я отослал ему обе статьи. Рейнольдс отверг "Власть террора в Чикаго", но напечатал статью, в которой я писал о Спайсе, Филдене и Энгеле. Однако он изменил кое-какие эпитеты, а некоторые убрал совсем, так что статья стала похожа на акварель, по которой прошлись губкой.
Я должен был бы говорить об Англии только хорошее, потому что она дала мне кров и покой в самое трудное для меня время. Но в то же время мне было совершенно ясно, что Англия все еще, как во времена Гейне, самая ярая сторонница стабильности во всем мире. Индивидуализм здесь зашел еще дальше, чем в Америке, а остатки феодальной аристократии держались за еще более экстравагантное неравенство в имущественном владении и привилегиях. Бедность рассматривалась там как преступление, работные дома убивали людей бессмысленной работой, а также на редкость плохой едой. Каждый год в тюрьму отправляли сотню тысяч людей всего лишь за то, что они не могли заплатить небольшие налоги; еще тысячи людей попадали туда за долги - так как Англия стала последним прибежищем рабской системы в Европе. Законы о банкротстве были столь чудовищными, что напоминали об инквизиции. Осуждая людей на немыслимые тюремные сроки за пустяковые преступления против собственности, английские судьи создавали класс преступников, закаленных жестоким обращением и полуголодным существованием. А тогда еще предлагалось обрекать этих мучеников на пожизненные сроки заключения. К животным в Англии относились лучше, чем в любой другой стране мира, зато к бедным людям - хуже, чем к лошадям в Неаполе или к собакам в Константинополе.
Получше узнав англичан, я полюбил их как благонамеренных людей, которые носят самые большие из возможных фиговых листков - но со временем листок отваливается с одного места и накрепко лепится к другому.
В Лондоне я провел весь июнь, и мне удалось напечатать несколько статей в прогрессивной прессе. Заплатили за них вполне прилично, а так как тратил я очень мало, то мои сбережения остались целы. Каждый раз, когда приходили чикагские газеты, я прочитывал их от корки до корки, раз от разу все больше поражаясь глупости чикагской полиции и невероятному результату, который имела ее трусость среди американского населения. Полицейские исповедовали один принцип - они арестовывали всех иностранцев, которые только попадали им под руку, и к середине июня в тюрьмах уже было от двенадцати до пятнадцати тысяч невинных мужчин и женщин, тем не менее появлялись все новые бомбы, винтовки и анархистские клубы.
Когда за работу взялся государственный обвинитель, то вскоре он обнаружил, что почти все аресты были незаконными, более того, дурацкими, и заключенных, несмотря на протесты полицейских, пришлось освобождать буквально тысячами - не за что было уцепиться, чтобы предъявить им обвинение. Самое большее, что мог сделать прокурор, это собрать в группу людей, связанных с прогрессивными газетами, и их друзей и попытаться состряпать дело. Естественно, обвинение предъявили Спайсу и его заместителю Швабу, а также Фишеру и Филдену на основании некоторых из их речей, Линггу как основателю Клуба взаимного обучения и бедняге Энгелю, потому что он всегда посещал собрания и был большим поклонником Спайса. Парсонсу тоже предъявили обвинение, вот только его самого не могли найти.
Позиция обвиняемых резко контрастировала со всей этой глупостью и подлостью. Ни один из них не отверг обвинение, не попытался свалить вину за пребывание в тюрьме на товарищей и отказаться от своих взглядов. Наконец наступил кульминационный момент в этом тихом, никому неведомом противостоянии, в котором верх брали узники. Полиции не удалось найти Парсонса, но неожиданно в печати появилось его письмо, в котором он объявлял себя невиновным, однако писал, что готов отдать себя в руки властей и предстать перед судом вместе с товарищами. Так вот, в один прекрасный день, вызвав всеобщее изумление, он, как ни в чем не бывало, сел в чикагский поезд и явился в полицейский участок.
Поступок Парсонса, о котором было немедленно сообщено в Лондон и напечатано в лондонских газетах, имел определенные последствия. В первую очередь, он пробудил симпатию к нему и к другим узникам. Многие американцы усомнились в том, что виновный человек мог бы так поступить, а если невиновен Парсонс, то и остальные восемь человек не могли быть виновными. Но кто-то же бросил бомбу, и одного человека следовало за это наказать. Во-вторых, то, что Парсонс добровольно сдался властям, касалось меня. Полицейские, наверняка, вновь и с удвоенной силой начнут искать настоящего "преступника"; естественно, что это не Парсонс, иначе он не сунул бы голову в пасть льва. Логика подсказывала, что они опять прибегнут к помощи информатора, который предал Лингга. Если мы с Линггом не ошиблись и информатор - Рабен, то теперь он назовет меня, потому что мое затянувшееся отсутствие подтвердит его подозрения насчет истинного виновника взрыва.
Через два дня после ставшего сенсацией возвращения Парсонса пришло сообщение о том, что бомбу бросил немецкий писатель Рудольф Шнобельт, который поспешно покинул Америку и вернулся в Германию, где теперь, в первую очередь в Баварии, его разыскивает полиция. Информатором был Рабен. Насчет этого у меня не осталось ни малейшего сомнения. Но, к счастью, он ничего не знал точно, у него были только подозрения при полном отсутствии доказательств. Тем не менее я тотчас написал Иде и поставил ее в известность о том, что со мной все в порядке и я хочу еще раз повидать Чикаго. Я бы немедленно отправился в обратный путь, если бы мог чем-нибудь помочь обвиняемым, если бы от меня была хоть какая-нибудь польза. Не напишет ли она, что думает по этому поводу Джек? Всегда твой и его, "Билл".
Десять дней спустя пришло письмо от Иды, написанное, по всему видно, после того, как Парсонс сдался полиции и всплыло мое имя. Она просила меня не покидать Лондон; Джеку немного лучше и врачи надеются, что он оправится. В любом случае он верит, что я навсегда останусь на родине. Ида прибавила, что довольно часто видится с моей юной подружкой, которая посылает мне тысячу любовных приветов.
Я не ответил. Мне нечего было сообщить Элси, разве чтобы она поскорее забыла меня, да и надо сказать, что определенная мне линия поведения тоже не доставляла удовольствия. Я мучился, понимая, что должен быть в Чикаго и во всем признаться ради освобождения невинных людей, но меня по рукам и ногам связывало обещание, да еще мысль о том, что Лингг считает его правильным. Кроме того, мое признание не освободило бы Лингга, пусть даже я взял бы на себя всю вину, так как чикагские газеты с уверенностью сообщали о том, что в принадлежащей ему мастерской найдены материалы для бомб и книги по химии, в которых его рукой написана до тех пор неизвестная формула весьма эффективного взрывчатого вещества. Кажется, даже подслеповатая публика и газеты начали постепенно подозревать, что настоящий центр бури - Лингг. Я приведу тут в целом объективное описание этого человека, вышедшее из-под пера американского свидетеля, который до и во время суда пристально изучал его, и сделаю это для того, чтобы мои читатели увидели, какое впечатление Лингг производил на лучших из журналистов:
"Странным в этой группе, самым странным из всех, кого я когда-либо знал, и наименее человечным мне кажется Луис Лингг. Он напоминает современного берсеркера, совершенно пренебрегающего собой и живущего исключительно яростной местью обществу. Когда он в состоянии покоя, его невероятную силу трудно разглядеть. Он немного ниже среднего роста, хорошо сложен, у него рыжеватые волосы, здоровый цвет лица и самые невероятные глаза, когда-либо виденные мной, стального цвета, пронзительные и в глубине одновременно ледяные и горящие ненавистью. У него небольшие изящные руки, красивой лепки, большая голова, в выражении лица отражены и хорошее воспитание и образование. Мне часто приходится наблюдать, как он ходит взад и вперед по тюремному коридору, и тогда его мягкие, скользящие и на удивление тихие шаги, а также игра мускулов на плечах напоминают что-то кошачье, нечеловеческое, и это впечатление усиливала львиная грива волос, которая была у него при аресте, хотя потом он коротко постригся и всегда показывается чисто выбритым. В общем, для обыкновенного человека он - самая поразительная личность, какой мне еще не приходилось встречать. На вопросы или замечания он обычно отвечает, глядя на собеседника приводящим в замешательство взглядом, и мне кажется, многие с облегчением вздыхают, зная, что он по другую сторону стальной решетки..."
Глава XI
Чикагский суд стал невероятным, чудовищным символом - даже для меня - человеческой жестокости. Кажется естественным ждать, что в суде, где рассматриваются вопросы жизни и смерти, проявятся лучшие стороны личности. И страшно видеть, что даже там ни в коей степени не изменяется натура или хотя бы поведение обыкновенных людей.