Все эти дни, пока я как сумасшедший пытался отыскать в расселине второй тайник Корсара, до меня не доходила вся серьезность сложившейся в Европе ситуации. А ведь на днях, проходя мимо здания "Маллак и К°", я вместе со всеми читал вывешенное у дверей коммюнике, доставленное на почтовом судне из Порт-Луи. Там говорилось о всеобщей мобилизации по случаю войны, начавшейся в Европе. Англия и Франция объявили войну Германии. Лорд Китченер выступил с обращением к добровольцам из колоний и доминионов, из Канады, Австралии, а также из Азии, Индии и Африки. Прочитав воззвание, я вернулся в Английскую лощину, в надежде, что, возможно, увижу там Уму. Но она не пришла, а позже ее вспугнул шум работ в расселине.
Я подхожу к зданию телеграфа. Несмотря на мою изодранную одежду и длинные волосы, никто не обращает на меня внимания. Я узнаю Меркюра, Рабу и верзилу Казимира, матроса с "Зеты", стоящего чуть поодаль. Он тоже узнаёт меня, и его лицо сияет радостью. Сверкая глазами, он поясняет мне, что народ ждет разъяснений о порядке записи в добровольцы. Теперь понятно, почему тут одни мужчины. Женщины не любят войну.
Казимир говорит об армии, о военных кораблях, куда, как он надеется, его возьмут, - бедный добряк великан! Он уже говорит о боях, в которых будет участвовать в этих неведомых ему странах, сражаясь с неизвестным ему еще врагом. Затем на веранде появляется человек - служащий телеграфа, индус. Он зачитывает список имен, который будет передан затем на призывной пункт Порт-Луи. Он читает медленно, в гнетущей тишине, своим певучим гнусавым голосом, с английским акцентом, искажая имена: "Эрмитт, Корантен, Латур, Сифлет, Лами, Раффо…"
Он читает имена, а порывы ветра подхватывают их и разносят по округе, разбрасывая среди острых как лезвие листьев пальм вакоа и черных камней. Они звучат уже странно, эти имена, будто имена погибших, и мне вдруг хочется убежать, вернуться к себе в долину, где никто не сможет меня отыскать; раствориться бесследно в мире Умы, среди камышей и прибрежных дюн. Медленный голос перечисляет имена, и меня охватывает дрожь. Со мной никогда такого не было: мне кажется, что вот сейчас среди всех этих имен прозвучит и моя фамилия, что так и должно быть - она должна прозвучать среди имен этих людей, которые скоро покинут свой привычный мир, чтобы биться с врагами.
"Порталис, Ауэ, Селин, Беге, Хитчен, Кастор, Пишетт, Симон…"
Я еще могу уйти, я думаю о расселине, о пересекающихся на дне долины линиях, о вехах, горящих там наподобие бакенов, думаю обо всем, чем жил эти месяцы и годы, обо всей этой красоте, наполненной светом, шумом волн и свободными птицами. Я думаю об Уме, о ее коже, о ее гладких руках, о теле черного металла, скользящем в водах лагуны. Я могу уйти - еще не поздно. Уйти подальше от этого безумия, от этих людей, которые радуются и смеются, заслышав свою фамилию. Я еще могу уйти, отыскать место, где смогу позабыть об этом, где в шуме моря и ветра мне не будут слышаться громовые раскаты войны. А певучий голос все читает фамилии, ставшие уже нереальными, фамилии здешних людей, которые уходят туда - умирать за мир, о котором им ничего не ведомо.
"Ферне, Лабют, Жеремиа, Розин, Медисис, Жоликер, Викторин, Имбулла, Рамийа, Ильке, Ардор, Гранкур, Саломон, Равин, Руссети, Перрин, Перрин-младший, Ази, Сандрийон, Казимир…"
Услышав свое имя, верзила вскакивает на ноги и прыгает, громко крича. Его лицо излучает такую простодушную радость, что можно подумать, будто он выиграл пари или узнал хорошую новость. На самом же деле он только что услышал имя своей смерти.
Может, из-за этого я и не сбежал обратно в Английскую лощину в поисках места, где смог бы позабыть о войне. Думаю, да - из-за него, из-за этого счастья, с которым он услышал свое имя.
Индус заканчивает чтение списка и замирает, ветер треплет в его руках лист бумаги. Затем он спрашивает по-английски: "Есть еще добровольцы?"
И я, почти против воли, взбегаю по чугунной лестнице на крыльцо и называю свою фамилию, чтобы он внес ее в список. Только что Казимир подал сигнал к всеобщему ликованию, и вот уже большинство присутствующих пляшут и поют от радости. Когда я спускаюсь по лестнице, меня окружают, жмут руку. Праздник продолжается все время, пока мы идем по дороге вдоль берега до Порт-Матюрена, шумной толпой мы шагаем по улицам города к больнице, где нам предстоит пройти медицинский осмотр. На самом деле это и не осмотр вовсе, а простая формальность, длящаяся не более одной-двух минут. По пояс голые, мы заходим по очереди в душный кабинет, где Камаль Буду с двумя санитарами бегло осматривает добровольцев и вручает им мобилизационное предписание с печатью. Я жду, что он станет мне задавать какие-то вопросы, но его интересуют лишь мои глаза и зубы. Он выдает мне бумагу и в тот самый миг, когда я готов уже покинуть его кабинет, говорит своим мягким серьезным голосом, без всякого выражения на бесстрастном индийском лице: "Так вы тоже едете на эту бойню?" И, не дожидаясь ответа, зовет следующего. Я читаю в предписании дату своего отбытия: 10 декабря 1914 года. Графа "название судна" оставлена незаполненной, но пункт назначения вписан: Портсмут. Всё, я призван. И до отплытия в Европу мне не повидаться с Лорой и Мам, потому что мы поплывем через Сейшелы.
Тем не менее каждый день я возвращаюсь к расселине, словно мне предстоит наконец найти то, что я ищу. Мне не оторваться от этой трещины в теле долины, где нет ни травинки, ни деревца, ничего живого - только свет, играющий на ржавых склонах, да базальтовые скалы. Утром, пока солнце еще не набрало силы, и вечером, в сумерки, я забираюсь в расселину и снова и снова осматриваю ямы, обнаруженные мной у подножия утеса. Я ложусь на землю, вожу пальцами по краю колодца, по стенкам, отполированным ушедшей водой, и мечтаю. Дно расселины сплошь изрыто киркой, земля испещрена кратерами, которые уже начали затягиваться пылью. Когда ветер, завывая, врывается в расселину, проносится бешеными порывами по верху утеса, в эти дыры устремляются маленькие лавины черной земли, стучат камешками по дну тайников. Сколько времени понадобится природе, чтобы вновь закрыть раскопанные мной колодцы Неизвестного Корсара? Я думаю о тех, кто придет сюда после меня через десять, может, через сто лет. И решаю заделать тайники - ради них. Я отыскиваю в долине плоские камни и с большим трудом перетаскиваю их к входам в колодцы. Уже на месте я собираю другие камни, поменьше, заполняю ими зазоры, а потом лопатой набрасываю сверху кучу красной земли. Мне помогает юный Фриц Кастель, не понимая, что мы делаем. Но он никогда не задает вопросов. Все это так и останется для него тем, чем было с самого начала, - чередой каких-то непонятных, жутковатых обрядов.
Закончив работу, я с удовлетворением оглядываю выросшую на дне расселины горку, надежно укрывшую оба тайника Корсара. Мне кажется, что проделанная только что работа знаменует собой новый шаг в моих поисках, что я стал в некотором роде сообщником этого загадочного человека, по следу которого иду уже столько времени.
Особенно мне нравится бывать в расселине по вечерам. Когда солнце приближается к зубчатой линии западных холмов, рядом с Командорской Вышкой, свет его проникает почти до самого конца длинного каменного коридора, причудливо освещая скалы, играя на вкраплениях слюды. Я сижу у входа в расселину и смотрю, как на безмолвную долину набегает ночная мгла. Ни одна деталь, ни одно движение в этом краю камней и колючек не ускользнет от моего взгляда. Я жду, когда появятся морские птицы, мои верные друзья, каждый вечер возвращающиеся с южных берегов - с островов Пьерро, Гомбрани - в свое северное пристанище, туда, где море разбивается о коралловый барьер.
Зачем они это делают? Какому тайному порядку следуют они, проделывая каждый вечер этот путь над лагуной? И, так же как прилета морских птиц, я жду Уму, жду, что она пройдет сейчас по берегу речки, стройная и темнокожая, со связкой осьминогов на конце остроги или в ожерелье из рыб.
Иногда она и правда приходит, втыкает острогу в песок у прибрежных дюн, словно подавая сигнал подойти к ней. Когда я говорю, что нашел второй тайник Корсара и что он оказался пуст, Ума хохочет: "Так, значит, нет здесь золота, ничего больше нет!" Сначала я злюсь, но ее смех так заразителен, что вскоре я уже хохочу вместе с ней. Она права.
Смешно же мы, наверно, выглядели, когда увидели, что колодец пуст! Мы с Умой бежим через камыши к дюнам, и тучи серебряных птичек с писком взлетают перед нами. Мы скидываем одежду и вместе ныряем в прозрачную воду лагуны, такую теплую, что ее едва замечаешь. Мы плывем под водой мимо кораллов, долго-долго, не переводя дыхания. Ума даже не пытается ловить рыб. Ей нравится просто гоняться за ними под водой, отыскивать старых губанов в их темных норах. Никогда нам еще не было так весело, как сейчас, когда мы узнали, что все тайники пусты. Как-то вечером, когда мы смотрели, как над горами зажигаются звезды, она говорит: "Почему ты ищешь золото здесь?"
Мне хочется рассказать ей о нашем доме в Букане, о нашем бескрайнем саде, обо всем, что мы потеряли, потому что это-то я и ищу. Но я не знаю как, и тогда она добавляет, тихо-тихо, словно разговаривая сама с собой: "Золото ничего не стоит, его не надо бояться, оно как скорпион, который жалит только того, кто боится". Она говорит это просто, без всякого бахвальства, но твердо, как человек, уверенный в том, что он говорит. И еще: "Вы, люди большого мира, думаете, что золото - самая сильная и самая желанная вещь на свете, поэтому вы и воюете. Люди будут умирать везде, только чтобы иметь золото".
От этих слов сердце у меня бешено колотится, потому что я вспоминаю о своей мобилизации. Какое-то мгновение мне хочется все рассказать Уме, но у меня перехватывает горло. Мне остается всего несколько дней жизни здесь, рядом с ней, в этой долине, вдали от остального мира. Как заговорить с Умой о войне? Для нее это зло, думаю, она не простила бы мне этого, просто взяла бы и убежала сразу.
Нет, не могу я с ней говорить об этом. Я сжимаю ее руку - крепко-крепко, чтобы прочувствовать ее тепло, пью срывающееся с ее губ дыхание. Стоит теплая ночь, лето, на море штиль, ветер стих, небо усеяно звездами, они прекрасны, все исполнено покоя и радости. Кажется, впервые я наслаждаюсь настоящим моментом, не испытывая ни нетерпения, ни желания чего-то достичь, лишь с грустью думая о том, что этому никогда не повториться, что все это скоро погибнет. Несколько раз я почти готов признаться Уме, что мы больше не увидимся, но ее смех, ее дыхание, запах ее тела, вкус соли на ее коже останавливают меня. Как могу я нарушить этот покой? Мне не удержать того, что скоро будет разбито, но я еще могу верить в чудо.
Как большинство жителей острова, я каждое утро прихожу к зданию телеграфа в ожидании новостей.
Коммюнике из Европы вывешиваются у двери на крыльце телеграфа. Те, кто умеет читать, переводят их на креольский для остальных. Протиснувшись к дверям, я успеваю прочесть несколько строчек: речь идет об армиях Френча, Хейга и о французских соединениях Лангля и Ларрезака, об операциях в Бельгии, об угрожающей ситуации на Рейне, о боях на Уазе, под Динаном, в Арденнах, на Мёзе. Мне знакомы эти названия, я учил их когда-то в коллеже, но какое значение могут они иметь для большинства жителей Родригеса? Может, они считают, что это такие острова, где ветер раскачивает кокосовые и веерные пальмы, где, как и здесь, слышен непрестанный гул бьющегося о скалы моря? Во мне закипают злость, нетерпение, потому что я знаю: еще немного, каких-то несколько недель - и я буду там, на берегах этих незнакомых рек, в гуще войны, сметающей все имена.
Этим утром, когда пришел юный Фриц Кастель, я изготовил нечто вроде завещания. Вооружившись теодолитом, я в последний раз вычислил прямую ост-вест, проведя ее точно через две "проушины", расположенные по краям долины, и нашел точку, в которой эта прямая пересекается с осью норд-зюйд, определенной по компасу с небольшим отклонением в сторону звездного севера. На месте пересечения этих прямых, то есть в середине долины Камышовой реки, в пределах заболоченного участка, образующего подобие языка между двумя ее рукавами, я установил тяжелый базальтовый камень, по форме напоминающий межевой столб. Чтобы перетащить его, мне пришлось вместе с моим юным чернокожим помощником проложить по берегу реки настил из камышей и веток. Я привязал к столбу веревку, и мы по очереди то тащили, то толкали его, так что в конце концов доставили на другой конец долины, на расстояние более мили от того места, где я его нашел, в точку, обозначенную на моих картах литерой "В", и установили на земляной горке, которая чуть выступает в устье реки и во время прилива покрывается водой.
Эта работа заняла у нас почти весь день. Фриц Кастель помогал мне, не задавая вопросов. Затем он вернулся домой.
Солнце уже почти село, когда, вооружившись зубилом и большим камнем вместо молотка, я принимаюсь за свое послание будущим поколениям. На верхней грани столба я высекаю полоску длиной в три дюйма, соответствующую прямой линии, что соединяет западную и восточную "проушины". На боковую грань, с южной стороны, наношу основные ориентиры, соответствующие вехам, оставленным Корсаром. Тут и большая буква "М", обозначающая Командорскую Вышку, и выбитые на скале четыре отверстия ::, и желобок, указывающий на расселину, и точка, обозначающая самый северный камень, у входа в устье. На северной стороне столба я высекаю пять главных вех Корсара: вершины Шарло, Билактер, гору Четырех Ветров, выстраивающиеся по линии зюйд-зюйд-вест, а также Командор и Питон, образующие другую прямую, чуть расходящуюся с первой.
Мне хотелось бы выбить и треугольники с сетки Корсара, вписанные в круг, проходящий через "проушины" и самый северный камень, в центре которого, как я теперь вижу, и установлен этот столб. Однако поверхность у камня слишком неровная, и мне с моим тупым зубилом просто не нанести на нее столь точный рисунок.
А потому я довольствуюсь тем, что высекаю у основания столба заглавными буквами свои инициалы - "АЛ". А ниже - римскими цифрами - дату:
X XII MCMXIV
В этот день, несомненно мой последний день здесь, в Английской лощине, я решил воспользоваться летней жарой, чтобы вдоволь наплаваться в лагуне. Я разделся в камышах у пустынного пляжа, куда мы ходили с Умой. Сегодня всё здесь кажется еще более безмолвным, далеким, заброшенным. Нет больше серебряных птичек, с пронзительным писком тучами взлетавших у нас из-под ног. Нет морских птиц в небе. Только крабы-солдаты, задрав к небу клешни, удирают к болотцу, чтобы укрыться в тине. Я долго плаваю в теплой воде, задевая за кораллы, обнажаемые отступающим морем. Широко раскрыв глаза под водой, я смотрю, как мимо меня проплывают мелководные рыбы: кузовки, перламутровые катраны и даже великолепная ядовитая рыба-камень, ощетинившаяся мачтами своих спинных плавников. У самого кораллового барьера я вспугиваю губана, и тот, прежде чем улизнуть, застывает на месте, глядя на меня. У меня нет остроги, но даже если бы и была, не думаю, что у меня хватило бы мужества пустить ее в ход против любого из этих молчаливых созданий и обагрить их кровью воду!
На берегу, среди дюн, я обваливаюсь в песке и жду, пока закатное солнце не высушит его и он не потечет тонкими ручейками по моей коже, как раньше, когда я бывал здесь с Умой.
Я долго смотрю на море, жду. Я жду, что Ума, может быть, появится в сумерках на пляже, потрясая, словно трофеями, связкой осьминогов, подвешенных к остроге с эбеновым наконечником. Когда я возвращаюсь в лагерь, долина наполняется тенями. С тревогой, жадно вглядываюсь я в высокие синие горы в глубине долины, будто ожидая, что сегодня-то в этом каменном краю появится наконец человеческое существо.
Позвал ли я ее: "Ума-а-а"? Может быть, но даже если и так, я произнес ее имя таким тихим, таким сдавленным голосом, что оно не пробудило в горах ни малейшего эха. Почему ее нет со мной сегодня, этим вечером, когда она мне так нужна? Сидя под старым тамариндом на своем плоском камне, я курю, наблюдая, как тьма постепенно заполняет Английскую лощину. Я думаю об Уме, о том, как она слушала мои рассказы о Букане, думаю о ее лице, укрытом завесой волос, о вкусе соли на ее плече. Я рассказал ей все, она знает теперь мой секрет, и когда она пришла ко мне в последний вечер, это было прощание. Потому она и прятала лицо, и голос ее был тверд и горек, когда она говорила о золоте, когда сказала: "Вы, люди большого мира…" Я не понял тогда, и теперь во мне вскипает злость - на нее, на себя. Лихорадочно шагаю я по долине, потом возвращаюсь и снова усаживаюсь под большим деревом, где уже начинается ночь, комкаю бумаги, карты. Всё это не имеет уже никакого значения! Теперь я знаю, что Ума не придет больше. Я стал для нее как все, как люди с побережья, за которыми манафы следят издали, дожидаясь, пока чужаки не уберутся и не освободят им дорогу.
В неверном свете сумерек я бегу через долину, карабкаюсь на холмы, чтобы скрыться от этого вездесущего взгляда. Я спотыкаюсь о камни, цепляюсь за уступы базальтовых стен, слышу, как осыпается у меня из-под ног, падает вниз, в долину, земля. Вдали на фоне желтого неба чернеют непроницаемые горы - ни огонька, ничего не видно. Где же живут эти манафы? На востоке - на Питоне или на Лимонной горе, а может, на Билактере, над самым Порт-Матюреном? Они никогда не ночуют два раза подряд в одном месте. Спят в еще теплой золе своих костров, которые тушат с наступлением сумерек, как делали когда-то беглые рабы в горах Маврикия, над Морном. Мне хочется подняться выше, к отрогам гор, но уже темно, и я натыкаюсь на камни, раздирая одежду и руки. Я зову, опять зову Уму, кричу что есть сил: "У-мааа!", мой голос отдается во мраке ущелий странным рычанием, и я сам пугаюсь этого звериного вопля. Тогда, примостившись на каменной осыпи, я жду, пока в долину не вернется тишина. И вновь наступают покой и чистота, и мрак скрывает все вокруг, и мне не хочется больше думать о завтрашнем дне. Пусть все будет так, словно ничего не случилось.
Ипр, зима 1915 года. Сомма, осень 1916 года
* * *
Мы уже не новички - ни те, ни другие. Успели всякого хлебнуть и пороху понюхать. Всем нам, канадцам из Тринадцатой пехотной бригады, жителям колоний из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии, довелось пережить фламандскую зиму, когда пиво замерзало в бочонках, сражаться по колено в снегу, среди тумана и ядовитых газов, пережидать бесконечные обстрелы, гореть в укрытиях. Сколько народу погибло! Мы больше не знаем страха. Нам все равно, как во сне. Мы - оставшиеся в живых…
Долгие месяцы мы копошимся в земле, в грязи на берегах этой реки, день за днем, сами не зная, что делаем, сами не зная зачем. Мы уже так давно торчим здесь, слушая пушечный грохот и карканье ворон, что забыли о времени. Есть ли оно вообще, это время - дни, недели, месяцы? Если и есть, то, скорее всего, это один день, что без конца возвращается, снова и снова, заставая нас лежащими на холодной земле, ослабшими от голода, в полном изнеможении, один и тот же день, что медленно ходит по кругу вместе с прячущимся за облаками бледным солнцем.