Я мечусь взад-вперед по Английской лощине, блуждая взглядом по земле, слушая гулкий отзвук своих шагов. Мне знаком здесь каждый камень, каждый куст; мои следы на песке в устье Камышовой реки не смыть никаким дождям. Подняв голову, я вижу в глубине долины синие недоступные горы. Я словно силюсь вспомнить что-то далекое, забытое - большое сумрачное ущелье Мананавы, место, где начиналась ночь.
Я не могу больше ждать. Вечером, когда солнце спускается к холмам над мысом Венеры, я иду к входу в расселину. Лихорадочно взбираюсь по закрывающим его камням и начинаю бить киркой в стены, рискуя быть заваленным. Я не желаю больше думать о расчетах, вехах. Я слышу стук своего сердца, свое хриплое, тяжелое дыхание, грохот осыпающихся из-под кирки кусков земли и сланца. Это успокаивает меня, избавляет от тоски.
В ярости я швыряю стофунтовые камни в стены расселины, в перегретом воздухе стоит запах плесени. Я будто пьян, пьян от одиночества, от безмолвия - поэтому я и швыряюсь камнями, поэтому и говорю сам с собой, вот так: "Давай! Сюда!.. Еще! Еще раз!.."
В самой глубине расселины громоздится куча базальтовых глыб, таких больших и старых, что у меня нет сомнений: их прикатили сюда с вершины черных холмов. Чтобы сдвинуть их, понадобилось бы несколько человек, но я не могу дожидаться чернокожих помощников с окрестных ферм - Рабу, Адриена Меркюра или Фрица Кастеля. Сделав ценой неимоверных усилий небольшой подкоп под первым камнем, я просовываю туда конец кирки и наваливаюсь, как на рычаг, на рукоятку. Глыба чуть подается, слышно, как в глубокую яму сыплется земля. Но тут рукоятка кирки обламывается, я падаю и с размаху налетаю на каменную стенку.
Какое-то время я лежу оглушенный. Потом, кое-как придя в себя, чувствую в волосах и на щеке теплую жидкость - кровь. От слабости мне не встать, и я так и остаюсь лежать на земле, опершись на локоть и прижав к затылку носовой платок, чтобы остановить кровотечение.
Незадолго до темноты меня выводит из оцепенения какой-то шум, раздающийся снаружи, у входа в расселину. В бреду я хватаюсь за обломанную рукоятку кирки, чтобы отбиваться ею в случае, если это дикая собака или голодная крыса. Но тут узнаю темнеющую на фоне ослепительного неба тоненькую фигурку Шри. Он идет поверху расселины и, когда я окликаю его, спускается по осыпи вниз.
В глазах его испуг, но он все же помогает мне подняться и добрести до выхода. Я ранен и слаб, но мне приходится подгонять его, как боязливое животное: "Ну же, давай, иди, вперед!" Мы вместе ковыляем по дну долины к лагерю. Там ждет Ума. Она приносит в котелке воды и черпая ее руками, промывает мне рану, слипшиеся от крови волосы. Она говорит: "Вы так любите золото?"
Я рассказываю ей о тайнике, только что обнаруженном мной под базальтовыми камнями, о знаках, указывающих на эти камни и на эту расселину, но моя речь так порывиста и сбивчива, что она, должно быть, думает, будто я сошел с ума. Для нее сокровища не имеют никакого значения; как и все манафы, она презирает золото.
Моя голова повязана носовым платком в пятнах крови. Я ем принесенную Умой пищу - сушеную рыбу и кир. После еды она опускается рядом со мной, и мы долго сидим молча, любуясь ясным небом, какое бывает в преддверии ночи. Стаи морских птиц летят через Английскую лощину к своим убежищам. Я не чувствую больше ни нетерпения, ни гнева.
Ума кладет голову мне на плечо, как в первую пору нашего знакомства. Я вдыхаю запах ее тела, ее волос.
Я рассказываю ей о том, что люблю: о полях Букана, о Трех Сосцах, о сумрачной, опасной долине Мананавы, над которой всегда кружат два "травохвоста". Она слушает не шевелясь, думает о чем-то своем. Я чувствую, что ее тело больше не принадлежит мне. Когда я хочу ее погладить, приласкать, она отстраняется, обхватывает руками длинные ноги, как делает всегда, когда остается одна.
- Что с тобой? Ты сердишься?
Она не отвечает. В спускающейся тьме мы вместе идем до прибрежных дюн. Воздух в начале лета теплый, легкий, в чистом небе зажигаются звезды. Шри остается у лагеря, прямой и неподвижный, как сторожевой пес.
- Расскажи еще, как ты был маленьким.
Я медленно рассказываю, куря сигарету, вдыхая медовый запах английского табака. Рассказываю обо всем: о том, как Мам давала нам уроки на веранде, как Лора любила прятаться на своем древе добра и зла, о нашем овраге. Ума слушает не перебивая, только иногда задает вопросы о Мам, но больше - о Лоре. Она расспрашивает меня о ней, о ее платьях, о том, что она любила, и мне кажется, что она ревнует. Меня забавляет такой интерес дикарки к девушке из буржуазной семьи. Думаю, я не сразу понял, что происходит в ней, что ее мучит, причиняет боль. Она сидит рядом со мной в дюнах, я едва различаю во тьме ее силуэт. Когда я хочу встать, чтобы вернуться в лагерь, она удерживает меня за руку: "Останься еще немного. Расскажи мне еще про ту жизнь".
Она хочет, чтобы я снова рассказывал ей про Мананаву, про тростниковые плантации, по которым мы бегали с Дени, про овраг, открывавшийся в таинственный лес, про медленный полет сверкающих белизной птиц.
Потом она рассказывает мне о себе, снова о путешествии во Францию, о небе, таком низком, таком темном, что казалось, будто свет в нем померк навсегда, о молитвах в часовне, о пении, которое она особенно любила. Она говорит о Хари и о Говинде, выросшем среди стад там, в родном краю ее матери. Однажды Шри сделал из тростника дудочку и принялся играть, сам, один, в горах, тогда-то мать и поняла, что он послан Господом. Когда Ума вернулась к манафам, это Шри научил ее ловить коз на бегу, в первый раз отвел к морю за крабами и осьминогами. Еще она рассказывает о Сукхе и Сари, говорящих птицах света, которые поют для Господа в священной земле Вриндаван. Она говорит, что это их я видел тогда перед входом в Мананаву.
Потом мы возвращаемся в лагерь. Никогда еще мы не разговаривали с ней вот так, мягко, тихо, не видя друг друга, сидя под большим деревом. Словно время перестало существовать, словно нет в мире ничего, кроме этого дерева, этих камней. Мы уходим далеко в ночь, и я устраиваюсь на земле, чтобы уснуть, положив под голову руку. Я жду, что Ума ляжет со мной. Но она продолжает сидеть неподвижно на своем месте, смотрит на сидящего в стороне на камне Шри, и их освещенные небом силуэты напоминают ночных часовых.
Когда солнце поднимается в небо над горами, я сижу по-турецки в палатке перед сундучком, что служит мне пюпитром, и рисую новую карту Английской лощины, нанося на нее все линии, соединяющие вехи, так что на бумаге мало-помалу проступает некое подобие паутины, шесть концов которой образуют гигантскую звезду Давида, сложенную из двух перевернутых треугольников "проушин" - на западе и на востоке.
Сегодня я больше не думаю о войне. Всё кругом кажется мне новым и чистым. Подняв голову, я вдруг вижу Шри: он смотрит на меня. Я не сразу узнаю его, приняв за одного из мальчишек с фермы Рабу, спустившегося сюда вместе с отцом для рыбной ловли. Но потом я узнаю его взгляд: дикий, беспокойный, но в то же время мягкий и сверкающий, он направлен прямо на меня. Я бросаю свои бумаги и иду к нему, не спеша, чтобы не вспугнуть его. Между нами остается шагов десять, когда мальчик поворачивается и уходит прочь. Он шагает не торопясь, перепрыгивая с камня на камень и то и дело оборачиваясь на меня.
"Шри! Иди сюда!" - кричу я, хотя знаю, что он не может меня слышать. А он уходит все дальше и дальше в глубь долины. Тогда я иду за ним, по той же тропинке, не пытаясь его нагнать. Шри легко вскакивает на черные камни, я вижу, как его тонкая фигурка будто танцует впереди меня, потом исчезает среди зарослей. Иногда мне кажется, что я потерял его, но он снова оказывается тут - в тени дерева или в углублении скалы. Я замечаю его вновь, только когда он снова принимается шагать.
Проходят часы, а я все иду за Шри через горы. Мы уже высоко, над холмами, на голых горных склонах. Я вижу под собой скалистые уступы, темные пятна пальм вакоа и колючих кустарников. Здесь же кругом голый камень. Великолепно синее небо. Пришедшие с востока облака плывут над морем, пробегают над долиной, бросая на нее мимолетную тень. Мы поднимаемся всё выше. Иногда я теряю своего проводника из виду, а когда снова замечаю его, легкого и быстрого, приплясывающего далеко впереди, то уже не могу с уверенностью сказать, что это не горная коза или дикая собака.
На какой-то миг я останавливаюсь, чтобы посмотреть на раскинувшееся вдали море. Таким я его еще никогда не видел - огромным, сверкающим в солнечных лучах жестким блеском, пересеченным длинной безмолвной бахромой рифов.
От холодного порывистого ветра у меня слезятся глаза. Чтобы перевести дух, я присаживаюсь на камень. Потом иду дальше, и мне становится страшно, что я потерял Шри. Прищурившись, я ищу его выше в горах, на темных склонах. А когда теряю всякую надежду отыскать, вдруг вижу его на другом склоне горы: вокруг толпятся дети, рядом - стадо горных коз. Я зову его, но, заслышав эхо моего голоса, дети разбегаются и прячутся вместе с козами среди камней и кустарников.
Я вижу здесь следы человеческого присутствия - выложенные из камней круги, наподобие тех, что я нашел в Английской лощине, когда впервые попал туда. Тут и там в горах виднеются тропы, они едва заметны, но за четыре года своей дикой жизни в Английской лощине я научился распознавать присутствие человека. Я собираюсь было спуститься на другую сторону горы, чтобы поискать детей, но тут вижу Уму. Она идет ко мне, ни слова не говоря, берет за руку и ведет на вершину утеса, туда, где площадка нависает над пропастью подобием крепостного гласиса.
На другой стороне горной долины, на безлесном склоне, по берегам высохшего потока виднеются хижины из камней и веток и крошечные поля, защищенные от ветра каменными изгородями. Залаяли, почуяв нас, собаки. Это деревня манафов.
- Туда тебе нельзя, - говорит Ума. - Как только появится кто-то чужой, манафам придется уйти дальше в горы.
Мы идем вдоль утеса к северному склону горы. Ветер дует нам в лицо. Внизу раскинулось бескрайнее темное море с белыми пятнами барашков. Восточнее сверкает бирюзой зеркальная гладь лагуны.
- Ночью отсюда видно городские огни, - говорит Ума. Она показывает на море: - А оттуда приплывают корабли.
- Как красиво! - я произношу это почти шепотом.
Ума садится, как обычно, поджав под себя ноги и обхватив руками колени. Ее темное лицо обращено к морю, ветер треплет волосы. Потом она оборачивается на запад, в сторону холмов.
- Тебе пора спускаться. Скоро стемнеет.
Но мы всё сидим, не шевелясь под порывами ветра, не в силах расстаться с морем - как две птицы, парящие высоко в небе. Ума молчит, но мне кажется, я чувствую все, что происходит в ней: ее желание, ее отчаяние. Она никогда не говорит об этом, но потому ей так и нравится ходить на берег - нырнуть в волны, доплыть со своей длинной острогой до самых рифов и, спрятавшись за камнями, смотреть оттуда на людей с побережья.
- Хочешь уехать вместе со мной?
От звука ли моего голоса или от моих слов, но она вздрагивает. Потом гневно смотрит на меня, глаза ее сверкают.
- Уехать? Куда? Кому я нужна?
Я подыскиваю слова, чтобы успокоить ее, но она резко говорит:
- Мой дед был беглый раб - как все черные беглые рабы с Морна. Он умер, когда ему раздробили ноги в мельнице для тростника - за то, что он ушел в лес с людьми Сакалаву. Тогда мой отец перебрался сюда, на Родригес, и стал моряком, чтобы плавать по свету. Моя мать родилась в Бенгалии, а ее мать была там певицей - она пела для Говинды. Куда мне ехать? Во Францию, в монастырь? Или в Порт-Луи, чтобы работать на тех, кто убил моего деда, кто покупал и продавал нас как рабов?
Я беру ее руку, она холодна, словно в лихорадке. Внезапно Ума поднимается и идет к западному склону, туда, где тропы расходятся в разные стороны, туда, где она только что меня поджидала. Лицо ее снова спокойно, но глаза все еще гневно сверкают.
- Тебе пора идти. Ты не должен тут оставаться.
Мне хочется попросить, чтобы она показала мне свой дом, но она уже, не оборачиваясь, идет прочь - спускается в темную долину, где стоят хижины манафов. Я слышу детские голоса, собачий лай. Быстро темнеет.
Я спускаюсь вниз по склонам, бегу меж колючих кустарников и пальм вакоа. Ни моря, ни горизонта больше не видно - ничего, кроме темной громады гор, уходящей все выше в небо. Когда я прихожу в Английскую лощину, становится совсем темно, идет тихий дождь. Я сворачиваюсь клубком в своей палатке под деревом, мне холодно и одиноко. И я начинаю думать о нарастающем грохоте разрушения, который, подобно громовым раскатам, разносится по всей земле, так что никто не может о нем забыть. В эту ночь я и решил уйти на войну.
* * *
В это утро у входа в расселину собрались все: Адриен Меркюр, высокий негр, наделенный геркулесовой силой, бывший foreman на плантациях копры на Сан-Хуан-де-Нова; Эрнест Рабу, Селестен Проспер и юный Фриц Кастель. Узнав, что я нашел тайник, они тотчас примчались, бросив все дела, вооруженные лопатами и веревками. Если бы кто-нибудь увидел, как мы идем по Английской лощине - они в шляпах из пальмовых листьев с лопатами наперевес, я во главе процессии, обросший, в изодранной одежде, с перевязанной головой, - нас приняли бы за участников маскарада, изображающих возвращение Неизвестного Корсара со товарищи за своим сокровищем!
Прохладный утренний воздух бодрит нас, и мы дружно начинаем обкапывать базальтовые глыбы в глубине расселины. Земля, довольно рыхлая на поверхности, по мере того как мы копаем, становится твердой как камень. По очереди мы разрыхляем ее киркой, в то время как остальные выгребают и отбрасывают ее в сторону, в направлении широкого конца расселины. Именно в этот момент мне приходит в голову мысль, что вся эта земля и камни, наваленные у входа в расселину, которые я принял сначала за естественный завал, нанесенный водами высохшего горного потока, на самом деле есть не что иное, как следы, оставленные людьми Корсара, когда они рыли в глубине расселины тайники. И снова у меня появляется странное чувство, будто вся эта расселина - дело человеческих рук. Простую трещину в базальтовом утесе расширили, раскопали так, что она превратилась в ущелье, еще больше видоизмененное дождями за прошедшие почти двести лет. Такое же странное, почти пугающее ощущение должны, наверное, испытывать ученые, обнаруживая среди безмолвия и безжалостного света пустыни древние гробницы Египта.
К полудню основание самой большой глыбы подкопано таким образом, что хватит одного толчка, чтобы она покатилась на дно расселины. Все вместе мы наваливаемся на камень с одной стороны, и он откатывается на несколько метров, увлекая за собой лавину пыли и мелких камешков. Перед нами, точно в том месте, на которое указывает выдолбленный в камне на вершине утеса желобок, открывается зияющая дыра, еще наполовину сокрытая стоящим в воздухе облаком пыли. Не в силах больше ждать, я распластываюсь на животе и просовываюсь в отверстие. Через несколько мгновений мои глаза привыкают к темноте. "Что там? Что там?" - слышу я за спиной нетерпеливые голоса моих чернокожих помощников. Проходит довольно много времени, прежде чем я отползаю назад и выбираюсь из дыры. Голова у меня кружится, кровь стучит в висках и в венах на шее. По всей вероятности, и этот, второй, тайник пуст.
Несколькими ударами кирки я расширяю отверстие. Мало-помалу мы раскапываем нечто вроде колодца, уходящего вглубь до самого основания утеса. Дно колодца образовано той же породой цвета ржавчины, перемежающейся в глубине расселины с базальтовыми выступами. Юный Фриц спускается в колодец, исчезнув в нем целиком, затем вылезает обратно. Он качает головой:
- Ничего нет.
Меркюр презрительно пожимает плечами:
- Это козий источник.
Неужели и правда это всего лишь бывший водопой для стад? Но зачем столько сложностей, когда в двух шагах отсюда течет Камышовая река? Мужчины уходят, унося с собой лопаты и веревки. Я слышу, как затихает их смех, когда они выходят из расселины. Со мной остается только юный Фриц, он стоит у зияющего тайника, будто ожидая моих указаний. Он готов снова приняться за работу, ставить новые вехи, копать пробные ямы. Может, подхватил от меня лихорадку, что толкает нас в погоню за миражом, за лучом света, заставляя забыть про все на свете - про остальной мир и людей в нем живущих?
- Здесь нечего больше делать, - я говорю тихо, будто обращаясь к самому себе.
Он непонимающе смотрит на меня блестящими глазами.
- Все тайники пустые.
Мы тоже выходим из раскаленной кишки. С высоты каменной осыпи я смотрю на простирающуюся внизу долину, на темно-зеленые купы тамариндов и пальм вакоа, на фантастические формы базальтовых скал, а главное - на узкую небесно-голубую полоску воды, что бежит, змеясь, к заболоченному устью и прибрежным дюнам.
Волнующимся заслоном выстроились перед морем веерные и кокосовые пальмы, ветер доносит рокот волн на рифах - сонное дыхание моря.
Где же искать теперь? Там, у дюн, в болоте, где когда-то плескалось море? В пещерах на противоположном склоне, у подножия разрушенной Командорской Вышки? А может, высоко в горах, в диких владениях манафов, у истоков Камышовой реки, где в спрятанных среди колючих кустарников расселинах живут стада коз? Все линии моего плана словно стираются сами собой, а начертанные на камнях знаки кажутся всего лишь следами гроз, царапинами, оставленными молниями, вытравленными ветрами. Мне хочется сказать Фрицу: "Кончено. Здесь ничего не найти больше, пойдем отсюда".
Но во взгляде мальчика столько упорства, глаза его так блестят, что я не осмеливаюсь поделиться с ним своим отчаянием. Ступая как можно тверже, я иду по дну долины к своему лагерю под старым тамариндом. Я говорю:
- Мы поищем там, на западной стороне. Надо копать, ставить вехи. Вот увидишь, в конце концов мы найдем. Мы будем искать везде, на той стороне, потом в верховьях долины. Не пропустим ни дюйма земли, не обследовав его. Найдем!
Верит ли он тому, что я говорю? Похоже, мои слова его успокоили. Он отвечает:
- Да, мсье. Мы найдем! Если только манафы не нашли раньше нас. - И он смеется, представляя себе сокровище Неизвестного Корсара в руках у манафов. Но потом добавляет, посерьезнев: - Если бы манафы нашли золото, они выбросили бы его в море!
А что, если он прав?
Эта тревога, не оставлявшая меня последние недели, доносящиеся из-за морей грозовые раскаты, о которых не позабыть ни днем, ни ночью, - сегодня я ощущаю их с особой силой.
Отправившись рано утром в Порт-Матюрен в надежде получить новое письмо от Лоры, я подхожу через заросли кустарников и пальм вакоа к зданиям компании "Кейблз энд Вайалесс" на мысу Венеры и вижу перед телеграфом скопление народа. Местные жители толпятся в ожидании у крыльца, одни беседуют стоя, другие сидят в тени, на ступенях лестницы, и курят с отсутствующим видом.