Мари Гюстав Леклезио Золотоискатель - Жан 29 стр.


Я ничего не стал рассказывать Мам. Все это больше не имеет значения. Я рассказал ей о том, что было раньше, что было реальнее этой разоренной земли. Я рассказывал ей о том, что она любила больше всего, о саде, заросшем гибискусом, пуансеттией, каллами и ее любимыми белыми орхидеями. Я рассказывал о большом овальном бассейне перед верандой, где так нежно пели жабы. Я рассказывал ей о том, что любил я сам, чего никогда не забуду, о ее голосе, когда она читала нам стихи или молилась на ночь. Об аллее, по которой мы медленно шли все вместе, чтобы наблюдать за звездами и слушать объяснения отца.

Я оставался там до темноты, бродя по зарослям в поисках следов, знаков, в поисках запахов, воспоминаний. Но земля там разорена и иссушена засухой, оросительные каналы давным-давно засорились и высохли. Оставшиеся деревья выжжены солнцем. Нет больше ни манговых, ни хлебных деревьев, ни мушмулы. Остались лишь тамаринды, высокие и тощие, как на Родригесе, да баньяны, которые никогда не умирают. Вот бы только отыскать дерево чалта - древо добра и зла. Мне кажется, отыщи я его, что-то из прошлого будет спасено. В моей памяти оно стояло в самом конце сада, на границе невозделанных земель, там, где начиналась дорога в горы, к ущельям Ривьер-Нуара. Я иду через заросли и торопливо поднимаюсь в верхнюю часть участка, откуда видны Красноземельная гора и Бриз-Фер. И вдруг прямо перед собой, среди зарослей, я вижу его: оно еще больше, чем раньше, и его темная листва похожа на сумрачное озеро. Я подхожу ближе и узнаю его запах, нежный, волнующий аромат, который кружил нам голову, когда мы взбирались на эти ветви. Оно выстояло, не погибло. Все это время, что я жил вдали от него, вдали от этой спасительной листвы, для дерева - лишь мгновение. Циклоны, засухи, пожары, люди, разрушившие наш дом, вытоптавшие цветы нашего сада, обрекшие на смерть бассейн и каналы, - все это прошло. А оно осталось тем же древом добра и зла, всезнающим, всевидящим. Я поискал метки, сделанные нами с Лорой, когда мы вырезали ножом на стволе наши имена и помечали рост. Поискал рану, оставшуюся на месте оторванной циклоном ветки. Тень его густа и нежна, запах пьянит. Время прекратило здесь свой бег. Воздух вокруг звенит насекомыми и птичьими голосами, земля у корней влажна и полна жизни.

В его мире нет ни голода, ни горя. И войны нет. Силой своих ветвей дерево чалта держит остальной мир на отдалении. Наш дом разрушен, умер наш отец, но не надо отчаиваться, ведь я отыскал дерево чалта. Здесь под ним я и усну. Снаружи надвигается тьма, скрывает из виду горы. Все, что я делал, все, что искал, я делал и искал только для того, чтобы прийти сюда, к входу в Мананаву.

Сколько времени прошло с того дня, как умерла Мам? Это было вчера, позавчера - не помню. Несколько дней и ночей мы провели рядом с ней, сменяя друг друга: я - днем, Лора - ночью, чтобы она всегда могла сжимать худыми пальцами чью-то руку. Каждый день я рассказываю ей одну и ту же историю, историю Букана, где все по-прежнему ново и прекрасно, где сверкает лазурным блеском голубая крыша. Это несуществующая страна, она жива лишь для нас троих. И я думаю, что, разговаривая о ней, мы получаем частицу ее бессмертия, сплачивающего нас перед лицом близкой смерти.

Лора ничего не говорит. Напротив, она упрямо молчалива, так она борется со смертью. Я привез ей ветку дерева чалта, и когда протянул ее, то увидел, что Лора ничего не забыла. Ее глаза заблестели от радости, когда она взяла ветку в руки и положила ее на столик у изголовья, вернее, не положила, а небрежно бросила, ибо так она поступает с предметами, которые любит.

А потом было то страшное утро, когда Лора разбудила меня, стоя у моей складной кровати, на которой я сплю в пустой столовой. Помню ее спутанные волосы и этот жесткий, сердитый огонек в глазах.

"Мам умерла".

Это все, что она сказала, и я пошел за ней, еще сонный, в темную комнату, где горел ночник. Я посмотрел на Мам, на ее худое, правильное лицо, на прекрасные волосы, разметавшиеся по белоснежной подушке. Лора пошла лечь на складную кровать и тут же заснула, положив под щеку сложенные ладони. А я, ошарашенный, ничего не понимающий, остался один в темной комнате рядом с Мам, сидеть на скрипучем стуле перед дрожащим ночником, готовый в любой момент снова рассказывать вполголоса историю о большом саде, где все вместе мы шли вечером открывать звезды, об аллеях, усеянных стручками тамариндов и лепестками гибискусов, о тоненьком пении мошкары, танцующей у наших волос, и о том счастье, которое охватывало нас, когда, оглядываясь, мы видели в синей ночи большое, ярко освещенное окно кабинета, где отец курил, рассматривая свои морские карты.

И было другое утро, дождливое, на кладбище рядом с Бигара, когда я слушал, как падают на гроб комья земли, и смотрел на бледное лицо Лоры, на ее волосы, повязанные черной шалью Мам, на капли воды, текущие по ее щекам, словно слезы.

Сколько времени прошло с тех пор, как с нами нет Мам? Я не могу в это поверить. Всё кончено, никогда больше не будет ее голоса, звучащего в полутьме веранды, ни запаха, ни взгляда. После смерти отца я словно погрузился в какое-то забытье, навсегда оторвавшее меня от моей силы, моей молодости, забытье, с которым я не желаю мириться. Никаких кладов, никаких сокровищ не бывает. Это "золото дураков", которое показывали мне чернокожие золотоискатели, когда я только-только приехал в Порт-Матюрен.

Мы остались с Лорой одни в пустом и холодном бараке, за закрытыми ставнями. Ночник в комнате Мам погас, и я зажег новый на столике у изголовья, среди ненужных склянок, рядом с кроватью, покрытой мертвенно-белыми простынями.

- Если бы я не уехал тогда, ничего этого не случилось бы… Я виноват, я не должен был ее оставлять.

- Но тебе ведь надо было уехать? - Этот вопрос Лора задает сама себе.

Я с тревогой смотрю на нее:

- Что ты теперь будешь делать?

- Не знаю. Думаю, останусь здесь.

- Поедем со мной!

- Куда?

- В Мананаву. Будем жить между небом и землей.

Она насмешливо смотрит на меня:

- Втроем? С твоей колдуньей? - Так она называет Уму. Ее взгляд становится холодным. На лице - усталость, отчуждение. - Ты прекрасно знаешь, что это невозможно.

- Но почему?

Она не отвечает. Смотрит сквозь меня. И я вдруг понимаю, что за эти годы добровольного изгнания потерял ее. Все это время она шла другой дорогой, она и сама стала другой, наши жизни больше нельзя совместить. Ее жизнь - среди монашек Сретенского приюта, там, где бродят все эти бездомные нищенки. Ее жизнь - среди больных раком, раздутых от водянки индианок, вымаливающих несколько рупий, улыбку, слово утешения. Среди хилых, рахитичных детей, которым она варит рис и для которых выпрашивает деньги у "буржуев" своей касты.

На какой-то миг в ее голосе снова звучит участие, как прежде, когда я босиком крался по комнате, перед тем как уйти в ночь.

- А ты что собираешься делать?

- Буду мыть золото, как на Клондайке, - бахвалюсь я. - Уверен, что в Мананаве оно есть.

Да, еще какой-то миг ее глаза весело блестят, мы еще близки, мы по-прежнему те самые "голубки", как называли нас когда-то взрослые, когда видели вместе.

А потом я смотрю, как она складывает чемоданчик, чтобы уйти жить к монахиням, в Лоретт. Ее лицо снова спокойно, безучастно. Только в глазах сверкает нечто похожее на гнев. Она повязывает свои прекрасные черные волосы платком Мам и уходит не оборачиваясь, с маленьким картонным чемоданом и большим зонтом в руках, высокая и прямая, и отныне ничто не может ни удержать ее, ни заставить свернуть с дороги.

Весь день я провожу возле устья двух рек, напротив бухты Барашуа, глядя, как отступает, обнажая черный песок, море. Во время отлива сюда приходят чернокожие подростки; передвигаясь на журавлиных ногах по воде цвета меди, они ловят осьминогов. Самые храбрые подходят ближе посмотреть на меня. Один из них, сбитый с толку моей армейской рубашкой, решает, что я военный, англичанин, и обращается ко мне на английском языке. Чтобы не разочаровывать его, я отвечаю тоже по-английски, и мы болтаем какое-то время, он - стоя, опершись о свою острогу, я - сидя на песке в тени турнефорций с сигаретой в зубах.

Затем он бежит к своим товарищам, и их голоса и смех затихают на другом берегу реки Тамарен. На море не остается никого, кроме рыбаков в пирогах, медленно скользящих по своему отражению на зеркальной глади воды.

Я жду, когда на песок набежит первая волна прилива. Как прежде, я вздрагиваю от пришедших вместе с ней ветра и шума моря. Тогда, повесив на плечо свой солдатский вещмешок, я иду вверх по реке к Букану. Не доходя до Йемена, сворачиваю в чащу, туда, где начиналась наша дорожка - широкая аллея красной глины, что вела меж деревьев прямо к белому дому под лазурной крышей. Я помню, как по этой аллее мы уходили, когда судебные приставы и люди дяди Людовика прогнали нас из нашего дома. Теперь дорожка исчезла, трава поглотила ее, а вместе с ней - и тот мир, в который она вела.

Как прекрасен этот серебристый свет! Он похож на тот, что окутывал меня, когда, сидя на веранде, я смотрел, как на сад надвигается вечер. Только его я и узнаю. Пробираясь через заросли, я не пытаюсь увидеть ни дерево чалта, ни наш овраг. Подобно морским птицам, мне тревожно от предчувствия скорого окончания дня. Теперь я быстро шагаю на юг, ориентируясь на Красноземельную гору. Впереди сверкает, отражая небо, водная поверхность: это водоем в Эгретт, где отец установил свой генератор. Сейчас водоем совсем заброшен, зарос травой и камышами. От отцовской затеи не осталось и следа. Запруды, металлические конструкции, на которых держалась динамо-машина, давно были убраны отсюда, а сама машина продана в счет долгов. Вода и тина стерли мечту моего отца с лица земли. Когда я огибаю водоем, чтобы выйти на дорогу к ущельям, из-под ног у меня с криком разлетаются птицы.

Перевалив через Бриз-Фер, я вижу под собой долину Черной реки, вдали, между деревьев, искрится под солнцем море. И вот я стою перед входом в Мананаву - весь в поту, запыхавшийся, взволнованный. Сейчас я войду в ущелье, и мне становится страшно. Неужели теперь здесь я должен жить - как жертва кораблекрушения? В неистовом свете заходящего солнца, рядом с окутанными тенью горами Макабе и Пьедмармит, ущелье выглядит еще сумрачнее. Непреодолимой стеной встают над Мананавой красные утесы. К югу, в стороне моря, виднеются дымы сахароварен и деревень Каз-Нуаяля и Ривьер-Нуара. Мананава - край света, отсюда можно смотреть на мир, оставаясь невидимым.

Я в самом сердце долины, здесь, в тени больших деревьев, уже темно. Дует с моря ветер, и я слышу, как при его незримом появлении шумят, пляшут листья. Никогда не заходил я так далеко в сердце Мананавы. Я иду дальше во мраке под еще светлым небом, и бескрайний лес расступается передо мной. Вокруг высятся гладкие стволы эбенов, теревинфы, дикие смоковницы, канифольные деревья, сикоморы. Ноги утопают в ковре из листьев, от земли поднимается терпкий влажный запах. Я иду вверх по руслу горного ручья, срывая на ходу сон-траву, красные гуайявы, китайские бобы. Мною овладевает пьянящее чувство свободы. Не сюда ли мне надо было стремиться все это время? Не на это ли место - эту позабытую людьми долину, повторяющую очертаниями форму созвездия Корабль Арго, - указывали карты Корсара? Я иду между деревьев и, как когда-то в Английской лощине, слышу, как бешено колотится мое сердце. Я чувствую, я знаю: я не один здесь, в Мананаве. Где-то рядом в лесу кто-то еще идет по тропинке, и скоро наши пути пересекутся. Этот кто-то бесшумно скользит между листьев, я чувствую на себе его всепроникающий светлый взгляд. Вскоре я оказываюсь перед утесом, еще залитым лучами солнца. Я стою над лесом, у истока рек, подо мной до самого моря колышется листва. Солнце на ослепительном небе уже закатывается за горизонт. Я буду спать здесь, лицом на запад, среди нагретых солнечным светом вулканических камней. Здесь будет мой дом, откуда я всегда буду видеть море.

И тогда я вижу, как из леса ко мне выходит Ума. И в тот же самый миг появляются две белые птицы. Они парят на ветру высоко в бесцветном небе, кружа над Мананавой. Интересно, видели ли они меня? Беззвучно, почти не шевеля крыльями, летят они бок о бок, похожие на две белые кометы, и смотрят на солнечный ореол на горизонте. Мир остановился, светила прекратили свое движение. Лишь они продолжают двигаться в потоках ветра…

Ума рядом со мной. Я чувствую запах, тепло ее тела. "Смотри, это они! - тихо говорю я. - Это их я видел тогда!.." Ветер относит птиц к горе Макабе, а небо тем временем меняет цвет, становится серым. И вдруг, спикировав к Черной реке, они исчезают за горами: наступает ночь.

Мы мечтали о днях счастья в Мананаве, без людей. Мы жили дикой жизнью среди деревьев, ягод, трав, родниковой воды, бьющей из красного утеса. Мы ловим раков в притоке Черной реки, а в ее устье - креветок и крабов, живущих под плоскими камнями. Я вспоминаю истории, которые рассказывал нам старый кэптен Кук, - про обезьяну Зако, которая ловила креветок на свой собственный хвост.

Здесь все просто. На заре мы идем в лес, еще дрожащий каплями росы, чтобы набрать там красных гуайяв, черешен, мальгашских слив, "кремовых яблок", нарвать сон-травы, дикого чайота или горькой тыквы. Мы живем в тех самых местах, где скрывались беглые рабы во времена великого Сакалаву, во времена Сенгора. "Смотри! Видишь? Это были их поля. Они пасли там свиней, коз, держали кур. Выращивали бобы, чечевицу, ямс, маис". Ума показывает мне разрушенные изгороди - поросшие бурьяном груды камней. Около вулканического утеса колючий кустарник скрывает вход в пещеру. Ума приносит мне пахучие цветы. Она вплетает их в свои тяжелые волосы, закладывает за уши: "Кассия".

Никогда она не была так прекрасна: тонкая, стройная, в своем линялом, заплатанном платье ганни, гладкое лицо обрамляют черные волосы.

Тогда я забываю о золоте, я не хочу его больше. Мой промывочный лоток валяется на берегу ручья, рядом с родником, а я бегу по лесу за Умой. Моя одежда изодрана сучьями, волосы и борода отросли, как у Робинзона. Ума сплела мне шляпу из листьев пальмы вакоа. Я думаю, никто не узнал бы меня теперь в таком одеянии.

Мы уже несколько раз спускались вниз, к устью Черной реки, но из-за мятежа ганни Ума боится людей. Тем не менее на рассвете мы все же наведались к устью Тамарена и побродили по черному песку. Всё еще окутано утренним туманом, с моря дует холодный ветер. Укрывшись среди пальм вакоа, мы смотрим на неспокойное море, на швыряющиеся пеной волны. Нет в мире ничего прекраснее.

Иногда Ума ходит ловить рыбу в водах лагуны, у Башни Тамарен или у соляных копей - чтобы повидаться с братом. Вечером она приносит рыбу, и мы жарим ее в нашем тайном убежище у родников.

Каждый вечер, когда солнце спускается к морю, мы, замерев среди скал, поджидаем "травохвостов". Они летят высоко, медленно, как небесные тела, скользя по сияющему небосклону. У них гнездо на утесах, где-то у горы Макабе. Они так прекрасны в своей белизне, так медленно парят в потоках морского ветра, что мы забываем о голоде, об усталости, о тревогах завтрашнего дня. Неужели они не вечны? Ума говорит, это те самые птицы, что поют хвалу Господу. Мы поджидаем их каждый вечер, с наступлением сумерек, потому что они несут нам счастье.

Однако когда приходит ночь, я чувствую что-то, что смущает меня. На прекрасном лице Умы цвета темной меди застывает выражение пустоты, словно все, что нас окружает, - неправда. Несколько раз она говорила тихим голосом: "Однажды я уйду…" - "Куда ты пойдешь?" Но она больше ничего не говорит.

Времена года сменяют друг друга. Прошла зима, потом лето. Как давно я не видел людей! Я уже не помню, как это было раньше, в Форест-Сайде, в Порт-Луи. Мананава огромна. Единственное существо, которое связывает меня с внешним миром, это Лора. Когда я рассказываю о ней, Ума говорит: "Я бы хотела с ней познакомиться". А потом добавляет: "Но это невозможно". Я рассказываю о Лоре, вспоминаю, как она ходила к богачам в Кюрпипе и Флореале просить деньги для нищенок, для "мучеников тростника". О тряпках, которые она собирала в богатых домах, чтобы делать из них саваны для умирающих индианок. Ума говорит: "Ты должен вернуться к ней". Она говорит это звонким голосом, и мне становится тревожно и больно.

Ночь холодна и чиста. Это зимняя ночь, подобная тем, когда на Родригесе мы лежали в песке Английской лощины, глядя, как небо наполняется звездами.

Все тихо кругом, все словно замерло, на земле установилось время Вселенной. Я лежу на ковре из листьев вакоа, завернувшись вместе с Умой в армейское одеяло, и смотрю на звезды. Вон там, на западе, Орион, а вон прижался к "парусу" Арго Большой Пес, и в нем горит Сириус - ночное солнце. Мне нравится говорить о звездах (и я не лишаю себя этого удовольствия), я громко, вслух произношу их имена, как когда-то перечислял их отцу, шагая рядом с ним по Звездной аллее.

"Арктур, Денебола, Беллатрикс, Бетельгейзе, Акомар, Антарес, Шаула, Альтаир, Андромеда, Фомальгаут…"

И вдруг прямо над нами, на небосводе, начинается звездный дождь. Светлые штрихи прочерчивают небо во всех направлениях и гаснут, одни - быстрее, другие - так медленно, что их след еще горит какое-то время на сетчатке глаз. Чтобы лучше видеть, мы сели и в восхищении запрокинули голову. Я чувствую, что Ума дрожит всем телом. Я хочу согреть ее, но она отталкивает меня. Прикоснувшись к ее лицу, я понимаю, что она плачет. Потом она бежит к лесу, прячется среди деревьев, чтобы не видеть этих огненных штрихов, перечеркнувших все небо. Я догоняю ее, и она начинает говорить хриплым голосом, исполненным усталости и гнева. Она говорит о несчастьях и о войне, которые должны вернуться, о смерти своей матери, о манафах, которых отовсюду гонят и которым снова придется уйти отсюда. Я пытаюсь успокоить ее, хочу сказать: это всего лишь аэролиты, космические камни! Но я не решаюсь, и потом, я сам уже не знаю, действительно ли это всего лишь аэролиты?

Сквозь листву мне видно, как в ледяном небе беззвучно падают звезды, увлекая за собой другие светила, другие солнца. Может, это правда, что война скоро вернется и небо снова озарится огнем пожаров и вспышками снарядов?

Мы долго стоим обнявшись, пытаясь спрятаться под деревьями от знаков судьбы. Потом небо успокаивается, и звезды принимаются сиять по-прежнему. Но Ума не хочет возвращаться в скалы. Я укутываю ее в одеяло и так и засыпаю, сидя рядом с ней бесполезным стражем.

Назад Дальше