Железный Густав - Ганс Фаллада 15 стр.


11

Младшая из сестер Хакендаль, Эва, на обратном пути все подгоняла родителей и братьев - так не терпелось ей вернуться домой. И вот она в изнеможении сидит в своей комнате, выдохшаяся и опустошенная. Нет, Эйген не побывал у них в квартире, письменный стол отца не взломан, их глупенькая горничная Дорис не избита и не изнасилована, - словом, все в порядке!

- Но это и есть самое ужасное! То, что Эйген ничего еще не предпринял, это и есть самое ужасное! То, что все еще впереди, все еще только угрожает и приходится чего-то ждать, - это и есть самое ужасное!

Она сидит, сложа руки на коленях, и слышит в открытое окно, как отец в конюшне разговаривает с Рабаузе. "Отцу хорошо, - думает она, - у него конюшня, и пролетки, и Рабаузе. У отца есть все, что ему нужно. А у меня…"

Она слышит, как мать отчитывает в кухне Дорис - да, и матери хорошо. И даже Отто - уж на что он влачил жалкую жизнь, - и Отто уехал, он стал уважаемым, значительным человеком, у него есть задача. А у нее… И у Зофи есть задача, а если она вечно брюзжит, то такой уж у нее характер - а все же и у нее есть задача. И у Гейнца - его школа, да и у Эриха всегда что-то есть, что-то новое, необычное - и только у нее…

У нее одна судьба - жалкая постыдная судьба. У нее только Эйген на ближайшем углу, он свистнет в два пальца, как свистят сутенеры - и как только он свистнет, она должна бежать к нему. Она - его вещь. Он - ее задача!

Когда позавчера Эйген заставлял ее пить и она видела, что он не отступит, он решил овладеть ею сейчас, сию минуту - и не для того, чтобы удовлетворить свое желание, а чтобы доказать, что она и в этом - его вещь, что у нее не осталось ничего своего, чистого, - у нее мелькнула мысль, отдаленная надежда, которая могла бы поддержать ее в предстоящий страшный час, и она спросила:

- Скажи, Эйген, а разве тебе не являться в казарму? Тебя не пошлют на фронт?

(И она, как ее сестра, видела в войне освобождение. Эйген уедет, а когда вернется… но он, конечно, не вернется! Такие, как он, не должны возвратиться, а иначе на что она, эта война?)

Он искоса посмотрел на нее и язвительно усмехнулся:

- А тебе этого очень хочется, цыпка?

- Да нет, Эйген! Но ведь всю молодежь призывают в армию…

- Нет, мое сокровище, меня но призовут, я считаюсь незаменимым. Отечество слишком меня любит.

- Незаменимым? Но ведь вся молодежь…

- Не бойся, Эвхен, никуда я от тебя не уйду.

- Но…

- Я вижу, тебе не терпится сплавить меня на фронт! Ничего не выйдет! Пусть дураки подставляют лоб под пули! Мне это не подходит!

- А разве тебя не посчитают дезертиром? Ведь за это…

- Ну и бестолковая же ты! Никакой я не дезертир! Я же сказал: меня считают незаменимым. Отечество не требует от меня жертв! Как, еще не поняла? Ну лишенец я, - дошло? Меня лишили гражданских прав…

- Как так? - удивилась Эва. - Каких гражданских прав?

- А вот я тебе объясню, моя цыпка! Когда меня три года назад замели, припаяли мне каторжные работы, а это и значит - лишили гражданских прав. Так что мундир его величества мне, заказан. Я вижу, ты ужасно огорчена…

Он с циничной ухмылкой наклонился к ней через стол. Она и сейчас дрожит при одном воспоминании. Уж, кажется, она не слишком щепетильна, а и ее оторопь взяла при мысли, что можно гордиться своим позором!

Он, видно, прочел это на ее лице. И, как всегда, впал в мгновенную ярость.

- Ты, кажется, меня стыдишься? Стыдишься своего Эйгена? А ну-ка пошли… Я тебе покажу, что для меня твой стыд! И если тебя еще не лишили гражданских прав…

Он снова ухмыльнулся. И началось то, другое. Началось то - другое…

Она сидит, не шелохнувшись. Отец все еще толкует с Рабаузе. Слышно, как гремят ведра… Мать все еще пробирает служанку… Малыш что-то напевает…

И тут ей вспомнилась эта Гудде, как она давеча стояла на перроне, щуплая невзрачная калека, держа за руку здорового ребенка. Эва дрожит при мысли, что у нее может родиться дитя, дитя от этого человека, с виду как будто здорового, но испорченного, прогнившего до мозга костей. Маленькой горбунье даровано то, в чем навсегда отказано ей, Эве. Дети не для нее!

Она достает из комода отрез ситца, заворачивает в бумагу и кричит Гейнцу:

- Если мать спросит, скажи, что я ушла на часок.

- Сама ей докладывайся, - отвечает Малыш с чисто братской любезностью. - Что я у тебя, на посылках, что ли?

Но Эва не хочет докладываться матери, матери незачем знать, что Эва пошла к портнихе, мать подумает, что она пошла "за тем самым". Но она идет не за тем самым, она идет для себя!

Идет? Нет, почти бежит. Бежит с такой быстротой, какая только возможна для молодой девушки в 1914 году, стесненной длинными юбками и тесными понятиями о приличии. Бежит, озираясь, не гонится ли он за ней, он, ее неотступный кошмар, ее неотвратимая угроза. И, беспрепятственно достигнув соседней, более тихой улицы, проходит через два двора и поднимается вверх по лестнице…

На ее звонок сразу же открывает "эта Гудде". Глаза у нее покраснели, но сейчас они смотрят хмуро, почти враждебно. Ребенок, двухлетний крошка, цепляется за ее юбку.

- Простите, фрейлейн Гудде, - говорит Эва, растерявшись под этим настороженным взглядом. - Я увидела вас на вокзале и вспомнила, что у меня лежит отрез… Это ситчик, и, если его сейчас не сшить, он проваляется до будущего года.

Эва смущенно улыбается, ей и в самом деле не по себе от этого недоброго взгляда.

- Нет! - говорит "эта Гудде". - Нет! Мне очень жаль, фрейлейн, но я не возьму у вас работу. Нет!

Это многократное злобное "нет!" усиливает замешательство Эвы.

- Но, фрейлейн Гудде, что случилось? - допытывается она. - Вы ведь всегда для нас шили. Я - Эва Хакендаль, вы же меня знаете!

- Я сразу увидела по вашему лицу, что вы обо всем догадались, - говорит "эта Гудде" со страстью. - Но ребенок мой, он наш - и никому до него дела нет. Так что зря вы, Хакендали, себя утруждаете. Ребенок мой. И если вам мало того, что вы сделали с Отто…

- Отто! - восклицает опешившая Эва.

- Не притворяйтесь! Постыдились бы! Да, Отто, но мой Отто, не ваш, не тот, во что вы его превратили - вы, Хакендали, с вашим отцом! Вот уж правда, что он Железный Густав! - И перескакивая на другое: - Отто только-только уехал на войну, а я уже с ума схожу от беспокойства! Но лишь бы он вернулся, уж я позабочусь, чтобы он забыл дорогу ко всему, что зовется Хакендалями! И тогда я благословлю эту войну, благословлю, благословлю…

Она прислонилась головой к притолоке и неудержимо разрыдалась.

Эва, с удивлением наблюдавшая эту вспышку, протянула руки к горько плачущей женщине.

- Фрейлейн Гудде, прошу вас, ну, пожалуйста, успокойтесь! Ведь здесь ребенок!

И действительно, ребенок стоит рядом, но он не плачет и только силится обнять свою маму:

- Мамочка, миленькая, добрая мамочка, не надо!

- Да, да, все уже прошло, Густэвинг, видишь, мама опять смеется. Она опять смеется, Густэвинг! Фрейлейн Хакендаль, теперь вы знаете то, зачем сюда пожаловали, и можете спокойно отправляться домой. Представляю, что вы напишете Отто на фронт! Ему и там от вас покоя не будет!..

- Ни у кого и мысли нет насчет Отто, поверьте, фрейлейн Гудде! Никто от него такого и не ждал!

- Ну, ясно, вы его за человека не считали!

- Я никому не заикнусь!.. Ваш ребенок останется с вами. Я понимаю вас и могу себе представить, как вы ненавидите все, что носит наше имя. Но я ведь тоже Хакендаль. И я… я так же несчастна, как Отто.

Похоже, теперь Эвин черед плакать, но она берет себя в руки.

- Поймите, - говорит она своей сестре по несчастью, замкнувшейся в суровое молчание. - У меня нет такого крошки, как у вас, и никогда не будет - не должно быть! Вот как я несчастна! Потому-то я и пришла к вам, я увидела вас с ребеночком, таким хорошеньким, здоровеньким ребеночком. Я всегда мечтала иметь детей, и мне стало завидно… Поймите же…

"Эта Гудде" смотрит на Эву в молчанье.

- Входите, фрейлейн, - только и говорит она. И держа за руку ребенка, ведет гостью в комнаты. - Покажите мне ваш ситчик, фрейлейн!

Эва развернула сверток, и портниха разложила перед ней модные картинки, предлагая то одно, то другое. "Пожалуй, это годится!" или: "Я не рекомендовала бы вам рукав с напуском, сюда больше подойдут буфики".

И Эва отвечает как положено то, что обычно отвечают портнихе, она даже чуточку заинтересовалась. И в самом деле, голубенький в горохах ситчик очень мил, из него выйдет прелестное платьице.

Как вдруг "эта Гудде" сказала: "Одну минутку", ушла в смежную комнатку и вскоре вернулась, осторожно неся что-то в руках.

- Видите, это распятие - тоже его работа, - сказала она с гордостью. - Не правда ли, хорошо? - И, не дожидаясь ответа, продолжала: -У меня бы охотно его купили, по я не отдаю. Все другие его работы я относила в магазин. За них неплохо платили. Хозяин считает, что Отто мог бы стать настоящим художником, ему бы только немного подучиться да иметь хороший материал. Э, да что об этом толковать, - продолжала она с прежней враждебностью и осторожно отставила распятие в сторону. - Ведь его дело - чистить у вас лошадей и подметать конюшню!

Эва растерянно взглянула на невестку, но та продолжала совсем спокойно:

- С ним я, конечно, говорю не так, как сейчас с вами. Я всегда ему твержу: "Исполняй, Отто, что отец приказывает". Я ведь вижу, какой он безвольный, - ссорить его с вами - значит сделать и вовсе несчастным!

- Может, Отто и в самом деле окрепнет на войне, - сказала Эва осторожно. - Не все же вам сидеть одной с ребенком, и если у Отто такие способности… У отца хватит денег…

- Нет уж, извините! Я могу отлично сидеть с ребенком одна и ждать его. А тогда и он и ребенок будут мои, пусть и на короткие минуты! Деньги? Да я бы пфеннига у вас не взяла! Это вы думаете, что в деньгах счастье, хоть всем вам они принесли одно несчастье.

И она снопа гневно взглянула на Эву, но смягчилась при виде ее бледного измученного лица.

- Ладно, хватит браниться! Вы говорите, что так же несчастны, как Отто! Но вы понятия не имеете, как он несчастен.

- Но ведь и вы не знаете, до чего я несчастлива, - сказала Эва и, спохватившись, спросила: - Когда же мне приходить на примерку? Или лучше не приходить? Не беспокойтесь, дома я ничего рассказывать не стану.

- Приходите, когда вздумается - когда вам захочется повидать Густэвинга.

- Может случиться, - добавила Эва, - что мать пошлет за вами или сама к вам заглянет, у нее достанет любопытства. Так уж вы ничем себя не выдавайте! У матери и в мыслях нет про Отто. Скажите, что ребенок - ваших родственников.

- Мне соврать про Густэвинга? Ни за что! Я и ей скажу, что ребенок мой. Не станет же она выспрашивать, кто его отец!

- Так я пошла, - сказала Эва и снова окинула взглядом комнату и играющего ребенка.

Гертруд Гудде перехватила ее взгляд.

- Поцелуйте его, - сказала она. - Я на вас больше не сержусь.

Но Эва шепнула: "Нет, нет!" - отстранилась и, не простившись, как затравленная, побежала к выходу через темную прихожую. Она открыла дверь и только на лестничной площадке остановилась и сказала:

- Я, может, завтра опять забегу.

- Хорошо, - сказала "эта Гудде" и кивнула.

- Все никак не вспомню, - сказала Эва и наклонилась к дверной табличке, - не вспомню, как Вас зовут. Ах да, Гертруд! А меня зовут Эва.

- Он звал меня Тутти, - сказала "эта Гудде" совсем тихо.

- До свиданья, Тутти, - кивнула Эва.

- До свиданья, Эва, - отвечала Тутти.

И Эва ушла - опять на улицу.

12

То был волнующий день для Густава Хакендаля - можно сказать, знаменательный день, день, которым можно гордиться!

Утром торжественный выход с тридцатью двумя лошадьми и удивленные лица прохожих, оборачивающихся на звонкое цоканье железа по асфальту. Затем осмотр - и обер-лейтенант, похваливший его лошадей. Даже о закончившемся несколько неожиданно приключении со шпионом можно было, в сущности, вспоминать с гордостью. А уж что до второй половины дня… Ведь он одним из первых в эту войну отдал сына на алтарь отечества, а в скорости наденет форму и второй сын.

Да, таким днем можно гордиться, в Берлине сегодня немного людей, которые столько сделали для отечества…

Но вот он вернулся домой, в свой дом и двор, всегда составлявшие предмет его гордости, и ощутил странную, тоскливую пустоту…

Довольно долго проторчал он на конюшне у Рабаузе, беседуя с ним, вернее, делясь всем, что произошло за день. У Рабаузе была пропасть работы, в конюшне предстояло все переворошить, отныне здесь вместо тридцати двух будет всего пяток лошадей…

Рабаузе вертелся как заводной и, бегая туда-сюда, искоса, чуть насмешливо поглядывал на хозяина. Хакендаль то и дело брался ему подсоблять. Но работа уже утомляла его.

И тут Хакендалю пришло в голову, что он давно не работает по-настоящему, без дураков. Теперь ему придется кое-когда и самому прикладывать руки. Что ж, он понемногу втянется, для сердца это будет только полезно.

Впрочем, при пяти-то лошадях работы, пожалуй, не хватит и для одного конюха. У Рабаузе мысли текли, видимо, в том же направлении.

- Зимой пять лошадей здесь замерзнут, хозяин, - сказал он раздумчиво, - придется ставить перегородку.

Хакендаль недовольно хмыкнул, он был против всяких перестроек, - это, мол, перевод денег.

К зиме воина кончится, и военное ведомство вернет мне моих лошадок.

- Что война к зиме кончится, об этом мы погодим говорить, хозяин, - возразил Рабаузе. - В семидесятом она тоже затянулась на всю зиму, а ведь тогда мы имели дело всего с одним врагом.

- Да будет вам болтать, Рабаузе, - досадливо оборвал его Хакендаль. - Много вы понимаете в войне и армии!

Он ушел из конюшни - перспектива долгие месяцы обходиться пятью лошадьми крайне, его удручала.

"Какой же это извозчичий двор?" - думал он. Это, в сущности, одна дневная да одна ночная пролетка. В пору самому нахлобучить на голову свой горшок и дежурить на стоянках!

В раздумье стоит он посреди двора. Хоть бы вернулись с работы пролетки! Я бы с ними рассчитался, было бы у меня какое-то дело!

Но он вспоминает, что у него всего-то работает пять пролеток, тут и считать нечего, да и в ночную некого провожать…

И вот он стоит… Никогда он в себе не сомневался, да и сейчас не сомневается, но вдруг ощущает какую-то душевную пустоту! Неужто он жил за счет других, когда был уверен, что другие живут за его счет? Нет, эта мысль от него далека, да и не задумывается он об этом, он знает только, что вдруг утратил вкус к жизни. Да, дети… размышляет он. До сих пор они принадлежали ему, он наставлял и воспитывал их, приучал к аккуратности, прилежанию, покорности. Он пробирал их и бывал к ним снисходителен, смотря по обстоятельствам и настроению, - и вдруг никого у него нет! Они обходятся и без него! Остается Малыш, но Малышом не так-то легко командовать, уж очень он независимый школьник, никогда не расскажет, что делается у них в гимназии.

Остается Эва… Эва! И Хакендаль спохватывается, что обещал сегодня же с ней поговорить. Он поворачивает к дому и поднимается по лестнице. Наконец-то он нашел занятие, он больше не чувствует пустоты!

Но наверху его ждет разочарование: Эвы нет, она ушла. Придется сделать дочери внушение, не нравятся ему эти частые отлучки! Дети обязаны говорить родителям, куда уходят и зачем, таков порядок. Но сейчас он не может ей это сказать, она ушла. И опять чувство пустоты…

- Что ты делаешь, Малыш?

- Латинское scriptum отец! Хакендаль беспомощно смотрит на тетрадь.

- А поаккуратнее писать не можешь? Что за ужасная пачкотня, Малыш!

- Ох, отец… Наш латынщик еще и не так пачкает, он сам не разбирает, что намарал. Мы помогаем ему угадывать!

- Не важно, Малыш! Ты обязан писать аккуратно.

- Ладно, отец!

Кончено, все! Ну что тут еще скажешь! Хакендаль снова заглядывает в тетрадь - проверить, как Гейнц пишет теперь, но большой разницы не видит. Однако нет смысла заводить с Малышом долгий спор…

Хакендаль идет на кухню,

На кухне мать попивает кофе. Хакендаль принюхивается: ну, конечно, это запрещенный в будни настоящий кофе вместо предписанного солодового! Хакендаль говорил уже сотни раз и, не стесняясь в выражениях, говорит в сто первый, что он этого не потерпит, деньги не валяются на улице!..

И в сто первый раз у фрау Хакендаль находится десяток оправданий для подобного самовольства: и что Отто уехал, и что голова у нее от жары разболелась, и что эта гонка на вокзал ее утомила, и что она всего только пять зернышек добавила в солодовый кофе, и так далее. II так далее.

Хакендаль все же отвел душу. Немного освеженный, проходит он к себе в кабинет. На письменном столе лежит папка с бумагами, выданными ремонтной комиссией. Хакендаль вспоминает, что ему предстоит получить значительную сумму. Он смотрит на часы: он еще успеет в свой банк. Взяв папку под мышку, Хакендаль уходит.

В банке за стеклянными перегородками народу заметно поубавилось, но к Хакендалю еще как обычно выходит его кассир и говорит с обычной рассудительной учтивостью:

- Что, господин Хакендаль, или деньжата понадобились? И доверительным шепотом: - А у нас новости: обмен банкнот отменен.

- Что это значит? - спрашивает Хакендаль с чуть заметной досадой. Его всегда берет досада, когда он чего-нибудь не понимает.

- Банкноты уже не подлежат обмену на золото. Золото изъято из обращения.

- Что ж, значит, так оно и следует, - говорит Хакендаль. - Правительство знает, что делает. Мне тоже пришлось сдать моих лошадей.

И он пододвигает по столу чек. Кассиру достаточно одного взгляда.

- Что ж, сумма порядочная! - говорит он уважительно. - Но и лошади, надо думать, были завидные. На текущий счет прикажете? Временно, разумеется, понимаю! Скоро, надо полагать, можно будет приобрести дешево самые солидные акции - ведь люди-то продают!

- Я подумаю, - говорит Хакендаль. И неожиданно для себя добавляет: - А не лучше ли приобрести парочку таксомоторов?

Эта мысль случайно приходит ему в голову. Еще минуту назад он не думал ни о каких такси. Но не мешает послушать, что скажет на это такой банковский делец…

Тот, разумеется, пришел в восторг.

- Это идея, господин Хакендаль! - воскликнул он. - Сразу видно передового человека! Лошадь сошла со сцены, автомобиль куда шикарнее!

- Кабы лошадь сошла со сцены, военное управление не уплатило бы мне такую кучу денег, - сказал, насупившись, Хакендаль. - А почему вы, молодой человек, собственно, еще не в армии?

- У меня временная броня от банка, - ответил молодой человек с важностью. - Я считаюсь незаменимым!

Хакендаля коробит это "незаменимым", ему слышится в нем фанфаронство.

- Покамест!.. - говорит он и уходит. "Дурак надутый", - вертится у него в голове. - "Хвастунишка!"

Назад Дальше