Хакендаль, проезжавший по дорогам Германии и Франции, принявший в Париже участие в гонках со старейшим парижским извозчиком, олицетворял собой мужество, которого недоставало людям, начинавшим терять веру в жизнь, в ее ценность.
Да, Хакендаль стойкий и мужественный человек, и этими своими качествами он вызывает уважение. Но его мужество, увы, бесцельно: оно не приложено к завоеванию какого-либо блага, имеющего общечеловеческую ценность. Оно лишь свидетельствует о том, что Густав потенциально способен на очень многое, в том числе и на действие, направленное на завоевание общественного блага. Но способен он также и на такое устремление, которое может подорвать или разрушить любые жизненные ценности, если силой обстоятельств или чьей-либо злой волей он будет к тому подвигнут. В существовании многих возможностей, таящихся в характере Густава, - сила и значение его образа - одного из самых фундаментальных обобщений, сделанных Фалладой, художником-реалистом. Характер Густава многозначен: в нем отразилась подлинная сложность сформировавших его общественных противоречий, определявших особенности исторического процесса в Германии, и многие из этих противоречий сохраняются до настоящего времени, обусловив жизненность образа, созданного творческим воображением писателя.
Сам Фаллада склонен был видеть в своем герое тягу к добру. Проезжая мимо гигантских солдатских кладбищ, раскинувшихся на местах бывших боев и сражений, зная, что где-то здесь, среди множества крестов, находится могила и его первенца, старик Хакендаль приходит к мысли о бесполезности и ненужности войны, как бы отрекаясь от своей исконной приверженности и любви к солдатчине, плеску знамен, церемониальным маршам и духу казармы. Но поздние мысли глубокого старика уже ничего не могут изменить в его жизни. И только безвестные могилы, и бесконечные ряды крестов, да невыветрившийся запах мелинита остаются в его памяти вещественным выражением слепого повиновения людей одному из самых ужасных идолов - идолу войны. Свою поездку в Париж старый Хакендаль завершил успешно, но главное его странствие - странствие по жизни - окончилось полной неудачей. Таков бескомпромиссный вывод романа, подтверждающий, что Фаллада видел полную бесперспективность пруссачества, бездумной дисциплины "северной твердости", то есть тех начал, которые фашистская идеология расценивала как сильные и продуктивные свойства национального характера немецкого народа. Реалист Фаллада опроверг эти доводы и взгляды объективным изображением жизни и человеческих судеб, разрушавшихся под воздействием этих начал. Пронизанный высоким драматизмом, полный любви и сострадания к людям, роман, трагические сцены которого и особенно сцена смерти матери - верной и покорной супруги Железного Густава - являют собой образцы высокого и благородного искусства, долго оставался одним из самых значительных достижений реализма Фаллады. Последующие его произведения - а их до конца жизни Фаллада написал несколько, - в том числе упоминавшийся уже роман "Пьяница" и роман "Кошмар", представляющий собой рассказ о пережитом Фалладой в конце второй мировой войны и первые послевоенные годы, - не могут идти ни в какое сравнение с "Железным Густавом", за исключением романа, завершающего творческий путь художника.
Если роман о последнем берлинском извозчике можно по праву назвать немецкими "утраченными иллюзиями", где изображалось крушение иллюзий всего общества, находившегося в состоянии кризиса, то его последний роман "Каждый умирает в одиночку" (1947) показывал, как у писателя крепла вера в возможность для его героев, народа и страны достичь берега надежды в клокочущем, грозном океане жизни и истории. Эта вера в возрождение новой Германии из руин прошлого настойчиво пробивалась сквозь сумрачный трагизм рассказа о судьбе Отто и Анны Квангель - двух рядовых граждан гитлеровской Германии, осмелившихся восстать против фашистского режима и сложивших в неравной борьбе с ним свои головы на плахе. Вера эта озаряла произведение Фаллады и вносила в него исторический оптимизм, ранее не свойственный мировоззрению писателя.
Роман "Каждый умирает в одиночку" был не только последовательно антифашистским произведением: в нем впервые для творчества Фаллады зазвучала - сильно и властно - тема сопротивления. Художник готовился к новому прорыву к истине истории. Как верно сказал Иоганнес Бехер: "…его большому эпическому таланту предстояло создать бессмертную хронику нашей второй тридцатилетней войны"; Однако внезапная смерть остановила его стремительный бег по жизни в тот час, когда Фаллада был уже у цели своих духовных странствий и поисков. Он достойно завершил свой непростой творческий путь. Созданные им крупные художественные произведения, отразившие важные черты нашего века, надолго сохранят свое эстетическое и общественное значение. Они возвращают нас к недавнему прошлому, позволяя лучше понять настоящее.
Б. Сучков
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В ДОБРОЕ МИРНОЕ ВРЕМЯ
Все персонажи этой книги, включая Железного Густава, - детища вольной фантазии. Вы не найдете в ней ни намека на действительно существовавших людей. Автор положил в основу своего повествования только такие события, какие могут встретиться вам в любой газете.
Г. Ф.
1
То ли его разбудила лошадь, завозившаяся внизу, в конюшне, его любимая сивая кобыла: позвякивая недоуздком, пропущенным в металлическое кольцо ясель, она безостановочно била копытом о цементный пол, требуя корма.
То ли первая тусклая заря, сменившая своим белесым мерцанием яркое сияние луны, то ли брезжущее над Берлином утро разбудило старика Хакендаля.
А возможно, ни любимая лошадь, ни брезжущее утро не потревожили спящего Хакендаля в такую-то рань - три часа двадцать минут двадцать девятого июня тысяча девятьсот четырнадцатого года, - а потревожило нечто совсем другое… Все еще борясь с сонной истомой, старик простонал в полузабытьи:
- Эрих, Эрих, не смей этого делать!..
Но вот он сел в постели и уставился перед собой невидящими глазами. Взгляд его лишь постепенно проясняется: поверх покатой спинки супружеской парной кровати с перламутровой отделкой и точеными шарами по углам он устремлен на противоположную стену, где висит палаш еще тех времен, когда Хакендаль служил вахмистром и Пазевалькском кирасирском полку, - рядом с каской и под фотоснимком, на котором он увековечен добрых двадцать лет назад, в день своего увольнения в бессрочную.
В смутном свете зари Хакендаль различает слабо поблескивающий клинок и золоченого орла на каске; сегодня эти памятки ему особенно дороги, и даже мысль о большом извозчичьем дворе, созданном его трудами, куда меньше тешит его гордость. Доброе имя, заслуженное в полку, дороже Хакендалю, нежели уважение, каким он, преуспевающий делец, пользуется среди соседей на Франкфуртер-аллее. И, мысленно возвращаясь к своему дурному сну, уже совсем очнувшийся Хакендаль про себя заключает:
- Нет, быть того не может! Эрих этого не сделает! Решительным движением спускает он ноги на коврик из овчинки перед кроватью.
2
- Куда ты, Густав, в такую-то рань? - доносится голос с соседней кровати, и к Хакендалю тянется рука. - Ведь всего три часа.
- Верно, мать, - отвечает он. - Три часа двадцать пять минут.
- Так куда же ты, отец? Кормить только в четыре…
Хакендаль даже малость смутился.
- Сдается мне, мать, в конюшне что-то неладно, не заболела ли какая лошадь…
Избегая дальнейших объяснений, он сует голову в умывальный таз. Но жена терпеливо ждет, покуда он, вытеревшись досуха и вооружась помадой, гребенкой и щеткой, не примется закручивать взъерошенные усы.
- А знаешь, отец, - заводит она, - ты как есть всю ночь об Эрихе бредил…
Рука с гребенкой с маху останавливается, и Хакендаль уже готов сорвать сердце на жене, но вовремя сдерживается.
- Неужто? - говорит он равнодушно. - Не знаю, не помню…
- Ну что у тебя с Эрихом? - не отстает жена. - Уж я вижу, чего-то вы не поделили!
- Эва вчера опять полдня пропадала в кондитерской Келлера. Так вот, чтобы у меня этого больше не было, про это место и так уж говорят: кафе "Крути любовь"!
- Девочка у нас никакой жизни не видит, - заступилась мать. - Фрейлейн Келлер граммофон купили. Эва и ходит туда из-за музыки.
- Чтобы этого больше не было! - с ударением повторяет старый вахмистр. - Смотри за дочерьми, а уж сыновей я сам в мундштук возьму. И Эриха тоже.
- Да ведь это же… - настаивает мать.
Но Хакендаль уже исчез за дверью. Он объявил свою волю, а его воля в доме - закон!
Со вздохом откидывается старуха на подушки.
- Экое наказание, прости господи! И ничем его, скажи, не проймешь! Хочет, чтоб дети жили, как он живет! Много он понимает, старый пень! Ну, да уж я позабочусь, чтоб они хоть капельку радости видели в жизни - что Эва, что Эрих! Особенно Эрих…
И она снова засыпает.
3
Отец еще с минуту нерешительно стоит в полутемных сенях. Снизу, из конюший, доносится побрякивание недоуздка и перестук лошадиных копыт. Однако он удерживается от соблазна потихоньку засыпать своей любимице Сивке добавочную порцию овса. Вместо этого он осторожно нажимает на ручку двери, ведущей в спальню девиц.
Ни одна из сестер не шевелится, они привыкли к отцовским обходам; как когда-то в казарме, он утром, вечером и ночью проверяет спальни, нет ли где непорядка. Когда Хакендаль расстался с армией и, сменив мундир на гражданское платье, перенял извозчичий двор покойного тестя, он не отказался от армейских привычек. Все вокруг - будь то извозчики, лошади или собственные дети, - все должно было беспрекословно ему повиноваться, как солдат - воинскому уставу. Что до детей, то им возбранялась всякая личная жизнь - никаких секретов, до которых дети такие охотники. Каждая вещь в шкафах и комодах должна была лежать на предписанном месте - во всем, что касается порядка и опрятности, отец не знал пощады. Отец - самое это слово грозой нависло над семейством Хакендалей. Отец означало приказ, приговор, нелицеприятный суд.
"Железный Густав" окрестили его на Франкфуртер-аллее, и это означало не только тугодум, упрямец, дубина, но и безупречно честная душа. Попав уже сложившимся человеком в штатский мир, казавшийся ему изнеженным и слабым, Хакендаль старался внушить детям те жизненные правила, какие, по его мнению, помогли ему преуспеть: усердие, чувство долга, неподкупную честность, безоговорочное повиновение старшим, будь то господь бог, кайзер или закон.
Обе девушки безмятежно спят в своих кроватях, и отец, остановившись посреди комнаты, испытующе на них смотрит. Рядом с Зофи на спинке стула висит ее тщательно сложенная форма медицинской сестры, на ночном столике красуется туго накрахмаленный чепец с красным крестом. Отец вздыхает - его совершеннолетняя дочь поставила-таки на своем и сделалась сестрой милосердия. Он-то считал, что для бледной, слабенькой девушки, склонной к ханжеству, больше подходит быть учительницей. Зофи, однако, проявила характер.
- Раз ты не согласен, отец, - сказала она негромко и, как всегда, брюзгливо, - придется обойтись без твоего согласия.
- Ты что, забыла, кто я тебе? - вскинулся Хакендаль, озадаченный таким неповиновением. - Ослушаться меня - значит согрешить против пятой заповеди!
- Пастор Ринекер говорит, что мне дано, - отвечала она все так же, не повышая голоса. - У меня призвание…
У нее призвание, скажите на милость, и она не посовестилась сказать такое отцу. Взяли моду говорить о всевышнем, точно он их добрый знакомый!.. Уж кому-кому, а нам не пристало так заноситься.
Хакендаль верил в построение по рангам: все, что есть на земле, он мыслил себе как бы расположенным в пространстве - наверху восседает всеблагой творец, а где-то далеко внизу он сам; те, что посредине, - будь то полковник, советник суда или кайзер, - тоже занимают свои положенные места, и все они ближе к богу, чем Хакендаль.
- Так я же добра тебе желаючи, Зофи, - пытался он возразить. - Ты слишком слаба, для такой профессии.
- Господь ниспошлет мне силы, - отвечала Зофи.
Ну да ладно, ладно! И отец машинально отодвигает чуть влево на ночном столике завязки чепца - пусть лежат под прямым углом к чепцу, - хотя лучше было бы заняться одеждой младшей дочери, восемнадцатилетней Эвы, вот где не мешало бы навести порядок!
Эва лежит на боку, уткнувшись лицом в сгиб локтя, ее длинные белокурые волосы обрамляют головку, словно венок из зрелых колосьев. Зофи, как и полагается на ночь, заплела волосы в две косицы, а вот Эва… "Пусть хоть ночью отдохнут от дурацкой прически!" - говорит она.
Никуда это не годится, но для Эвы у отца нет запрета! Ну чем не картинка! Хакендаля умиляет это свежее личико под копной золотистых кудряшек - сердце радуется, как она лежит, цветущая, точно сама жизнь, взрослая девушка - и еще совсем ребенок!
Ребенок, сущее дитя! Ему ли не знать свою Эву…
Хакендаль хмурится, ему снова вспомнилось кафе "Крути любовь" с его дребезжащей музыкой, вырывающейся из огромного рупора, розового с позолотой. Эва последнее время и в самом деле зачастила туда, но ведь только ради музыки и этой новомодной игрушки, не ради же мужчин и поцелуев…
Он задумчиво смотрит на дочь, и, словно почувствовав его взгляд, Эва порывисто, как и все, что она делает, поворачивается на спину и с блаженным "ах!" раскидывает руки.
Но вот она открыла глаза и смотрит на него.
- Ты, отец?
- Доброе утро! - говорит он с расстановкой.
- Доброе утро, отец! - И сразу же быстро-быстро: - Ой, погоди, отец, что я тебе скажу!
- Ну, чего тебе? Рано еще, спи!
- Не бойся, я засну! Послушай, отец!.. - И таинственно: - Знаешь, когда Эрих вернулся домой?
- Не надо ябедничать!
- В час ночи, отец! Подумать только, в час ночи!
- Брось, Эвхен, не надо ябедничать! - повторяет он. Но повторяет без обычной уверенности, - то, что он услышал, взволновало его до глубины души.
- Я ябедничаю? А он на меня что, не ябедничает? В кафе "Келлер" говорят, денег у него без счета, и всё золотые, отец…
- Чтобы ноги твоей больше не было в этом кафе!
- Ой, папочка, я обожаю сливки, а разве их у нас дождешься? - Она искоса, лукаво смотрит на отца и видит, что ему не до ее прегрешений. - Господи, до чего спать хочется! Я совсем не выспалась.
- Спи, спи, - приказывает отец, - и чтоб больше не ябедничать! Что это еще за доносы!
Выйдя в коридор, он опять явственно слышит, как топочет в конюшне Сивка. Да и в самом деле, без малого четыре, пора задавать корм. Но он еще заходит в спальню к сыновьям.
4
Три кровати, трое спящих, трое сыновей. Можно сказать, богатство, и обычно отец так это и воспринимает. Но не сегодня, нет, не сегодня. И дело тут не только в смутном отголоске того мучительного сна и не только в кляузах Эвы. Хакендаль застыл на пороге и слушает.
Слушает…
Сотни, тысячи спящих видел он на своем веку, одни дышали громко, другие - еле внятно. Ему знаком этот тяжелый гортанный всхрап, он слышал его в казармах, особенно ночами под воскресенье и понедельник, после увольнительных, - но в этой комнате, в спальне сыновей, он его еще не слышал.
И вот он его слышит. Он стоит, прислушивается, и в голове у него мелькают слова Эвы: Эрих только в час ночи вернулся домой. А впрочем, ему незачем объяснять, что такое беспамятство пьяного, он и сам разберется, без доносов…
Решительно подходит он к кровати Эриха и снова останавливается. Теперь он видит одного только напившегося сына. Он мог бы задать проборку Гейнцу, младшему, по прозвищу "Малыш", вон он в каком беспорядке повесил одежду. Или дать почувствовать старшему, двадцатичетырехлетнему Отто, что отец прекрасно видит: малый не спит, он только притворяется, что спит, - слишком уж неподвижно он лежит на кровати.
Но Хакендаль оцепенел. В гневе и печали стоит он у кровати своего Эриха, своего тайного любимца, шустрого, веселого, сметливого мальчугана, так похожего на Эву, но с ясной, светлой головой. В гневе и печали… Ах, сбился парень с толку, домой вернулся пьяный в дым. Ему всего-то семнадцать, он в выпускном классе, любимец родителей, любимец товарищей, любимец учителей, - и вот напился…
Отец стоит в тяжелом раздумье, ногой он машинально выравнивает коврик, а может, это не коврик, а что другое? Сейчас ему не до того. Взор его прикован к лицу сына, к этому ненаглядному лицу. Он пытается прочесть, что на нем написано…
В спальне еще полутемно. Хакендаль подходит к окну и откидывает угол занавески, чтобы разъяснившееся утро осветило лицо спящего…
И тут его взгляд встречается с другим взглядом, с глазами старшего сына, Отто, - они смотрят хмуро, угрюмо. Гнев вскипает в груди Хакендаля, точно сын застал его за чем-то запретным. И он дает волю своему гневу, уж с кем-кем, а с Отто можно не стесняться, вот уж слякоть, слюнтяй, - что брань, что ласка - ему все равно. Отец замахнулся кулаком, словно собираясь его ударить; свистящим шепотом он грозит:
- Чтоб я ни звука не слышал! Спать - без разговоров!
И сын покорно закрывает глаза.
Отец смотрит на бледное дряблое лицо, обрамленное жидкой бородкой. А потом снова повертывается к другому сыну. Но эта короткая интермедия словно что-то в нем изменила; мысль, что старший не спит, спугнула его уединение. Минута спокойного раздумья миновала, гнев, отчаяние, печаль рассеялись. Он чувствует: что-то надо сделать…
Да, что-то надо сделать!
И вот он нагибается. Ну, конечно, он давеча не обратил внимания, а все же мельком заметил брошенную спьяна одежду. Так значит, это был не коврик… И он собирает раскиданные по полу вещи…
Что-то вываливается из жилетного кармана и с легким стуком падает на пол…
Отец сперва аккуратно вешает жилет на спинку стула. И только тогда поднимает ключик. Это самый обыкновенный, с дырочкой внутри ключик, каким запирают шкафы и ящики столов. Почти новенький, но даже в тусклом свете зари отец замечает следы напильника на бородке… Выходит, ключик не просто фабричный, слесарь отшлифовал его, - а в общем, ничего особенного!..
Отец стоит тихо, тихо. Он держит в руке ключик и слышит, как время - секунды и минуты - с шумом проносится у него в ушах, подобно проливному дождю, заглушая звуки, все звуки жизни. И самая жизнь за пеленой дождя становится серой, бесцветной, далекой…
Обыкновенный ключик…
Нет, он больше не смотрит на пьяного сына, и пусть даже Отто не спит и подглядывает. Когда у человека большое горе, он непостижимо одинок. Ничто до него не доходит…