Аэроплан с ревом взмыл в высоту. Фигурка на тонкой, как паутина, лесенке раскачивалась над нами. Пилот сделал над полем два круга, пока третий снова не вывел машину на нужное место. И опять машина двинулась по полю; и опять аэроплан снизился с диким воем циркулярной пилы, а потом, когда лестница с вцепившимся в нее человеком повисла над машиной, этот вой перешел в сбивчивый треск, и мы снова услышали два слабых голоса, орущих наперебой, и это было и смешно, и жутко; один голос звучал прямо из воздуха. Кричал о чем-то, что с потом добывается из земли и нигде, кроме как на земле, не нужно.
- Сколько, говоришь?
- Прыгай!
- Что? Сколько они дали?
- Нисколько! Прыгай!
- Нисколько? - возмущенно взревел человек на лестнице
И опять аэроплан неумолимо тащил лестницу мимо машины, приближаясь к концу поля, к забору, к длинному сараю с прогнившей крышей. Вдруг рядом с нами появился капитан Уоррен; он произнес слова, которых мы никогда от него не слышали.
- Он держит ручку коленями, - сказал капитан Уоррен. - Верховный владыка человечества, сладостный, священный символ вечного покоя…
Мы совсем забыли о летчике, о том, кто сидел в аэроплане. Мы увидели аэроплан с задранным носом и летчика, стоящего во весь рост на заднем сидении; он перегнулся через борт и грозил кулаками человеку на лестнице. Нам было слышно, как он что-то заорал, когда человека на лестнице снова протащило над машиной, а тот все кричал:
- Не прыгну! Не прыгну!
Он все еще кричал, когда аэроплан взмыл вверх. Мы видели это все уменьшающееся пятнышко над длинной крышей сарая, на фоне неба.
- Не прыгну! Не прыгну! - кричало оно.
Раньше, когда эта точка отделилась от аэроплана и падение ее застопорила лестница, мы понимали, что это - живой человек. Сейчас, когда эта точка оторвалась от лестницы и стала падать, мы тоже знали, что это - живой человек, и знали, что теперь уже больше нет лестницы, которая остановит падение. Мы видели, как он падает в холодном пустом январском небе, пока здание сарая не поглотило его; даже и тогда его лягушечья поза выражала возмущение и непреклонность. Где-то в толпе завизжала женщина, но визг ее потонул в шуме аэроплана. Он взмыл вверх с душераздирающим ревом, и пустую лестницу отшвырнуло назад. Звук мотора был похож на вопль, вопль облегчения и безнадежности.
IV
В ту субботу вечером капитан Уоррен рассказал нам все в парикмахерской.
- Неужели он, правда, спрыгнул на сарай? - спросили мы.
- Да. Спрыгнул. И не думал, что убьется или хотя бы покалечится. Поэтому он и остался цел. Он был чересчур разъярен, чересчур торопился получить то, что ему положено. Не мог ждать, пока самолет сядет. Провидение знало, что ему очень некогда и что он заслуживает справедливости, поэтому и подставило ему сарай с прогнившей крышей. Он и не думал о том, чтобы упасть на сарай; если бы он об этом подумал, если б забыл про космическую гармонию, в которую верит, и стал бы волноваться о том, где приземлится, тогда точно пролетел бы мимо и разбился насмерть.
А так он ничуть не пострадал, только большая царапина на щеке, которая здорово кровоточила, да пальто разорвалось на спине сверху донизу, словно дыра со шлема перешла и на пальто. Он выскочил из сарая бегом, прежде чем мы туда подошли. Он заковылял прямо сквозь толпу с окровавленным лицом, размахивая руками, и половинки его пальто развевались по бокам.
- Где этот секретарь? - спросил он.
- Какой секретарь?
- Да секретарь Американского легиона! - Он быстро захромал туда, где кучка людей окружала трех упавших в обморок женщин. - Вы обещали заплатить мне сто долларов, чтобы поглядеть, как я прыгаю на машину. Нам платить за ее прокат и прочее, а вы…
- Вы же получили шестьдесят долларов, - сказал ему кто-то.
Хромой на него посмотрел.
- Шестьдесят? Я сказал, сто. А вы уверили меня, будто дали сто, хотя на самом деле - их было всего шестьдесят; думали поглядеть, как я рискую жизнью за шестьдесят долларов…
Аэроплан сел; никто из нас этого не заметил, пока летчик вдруг не налетел на хромого. Он резко повернул хромого к себе, прежде чем мы успели схватить его за руки, и сбил ударом кулака. Мы держали летчика, а он вырывался, плакал, и слезы оставляли полосы на его грязном, небритом лице. Вдруг тут же оказался капитан Уоррен, он тоже держал летчика.
- Перестаньте! - сказал он. - Перестаньте!
Летчик утих. Он тупо поглядел на капитана Уоррена, а потом обмяк и сел на землю в своем жиденьком, грязном одеянии; его небритое лицо было вымазано, осунулось, а глаза совсем больные и полные слез.
- Разойдитесь, - сказал капитан Уоррен. - Оставьте на минутку его одного.
Мы отошли к другому - тому, кто хромал. Его подняли на ноги, а он вытянул вперед обе половинки пальто и смотрел на них. Потом сказал:
- Дайте жевательной резинки.
Кто-то протянул ему пакетик. Другой предложил сигарету.
- Спасибо, - сказал хромой. - Я денег в дым не пускаю. У меня их еще не так много. - Он сунул жвачку в рот. - Хотели меня надуть. Если вы думаете, что за шестьдесят долларов я буду рисковать жизнью, вы глубоко ошибаетесь.
- Дайте ему остальное, - предложил кто-то из толпы. - Вот моя доля.
Хромой даже не оглянулся.
- Доберите до ста, и я прыгну на машину, как обещано в афишке.
Где-то за его спиной закричала женщина. Она плакала и смеялась одновременно.
- Не пускайте… - говорила она, плача и смеясь одновременно. - Не пускайте его… - повторяла она, пока ее не увели. А хромой так и не пошевелился. Он отер обшлагом лицо и рассматривал окровавленный рукав, когда к нему подошел капитан Уоррен.
- Сколько ему не хватает? - спросил капитан Уоррен. Ему сказали. Он вынул деньги и отдал хромому.
- Хотите, чтобы я прыгнул на машину? - спросил он.
- Нет, - ответил Уоррен. - Забирайте отсюда этот гроб и как можно скорее.
- Что ж, воля ваша, - сказал хромой. - У меня есть свидетели, что я хотел прыгать. - Он пошел, мы расступились и смотрели, как он ковыляет в своем разодранном надвое, болтающемся пальто. Аэроплан стоял на взлетной дорожке, мотор работал. Третий уже сидел в кабине спереди. Мы смотрели, как хромой с мучительным трудом карабкается к нему. Теперь они сидели рядом, глядя прямо перед собой.
Летчик медленно поднялся с земли. Уоррен стоял возле него.
- Глушите мотор, - сказал Уоррен. - Вы поедете ко мне домой.
- Нам, пожалуй, пора двигаться, - сказал летчик. На Уоррена он не глядел. Потом протянул ему руку. - Ну… - сказал он.
Уоррен руки не взял.
- Едем ко мне, - сказал он.
- А что будет с этим сукиным сыном?
- Кому какое дело?
- Я когда-нибудь приведу его в божеский вид. Выбью дурь из этого черта.
- Джок… - сказал Уоррен.
- Нет, - ответил тот.
- Пальто у вас есть?
- Конечно, есть.
- Врете. - Уоррен начал стягивать с себя пальто.
- Нет, - сказал тот. - Не нужно. - Он пошел к аэроплану. - Пока! - кинул ему через плечо.
Мы увидели, как он влез в кабину; аэроплан ожил, стал одушевленным. Он пронесся мимо нас уже над землей. Летчик коротко махнул рукой. Две головы на переднем сидении даже не шевельнулись. Потом аэроплан исчез, исчез и его шум.
Уоррен обернулся к нам:
- Как быть с машиной, которую они взяли напрокат? - спросил он.
- Он дал мне четвертак, чтобы я отвел ее в город, - сказал один мальчишка.
- Править умеешь?
- Да, сэр. Я же ее сюда привел. Показал ему, где дают напрокат.
- Тому, который прыгал?
- Да, сэр. - Мальчик отвел глаза. - Только я немножко боюсь вести ее назад. Вы не могли бы со мной подъехать?
- Чего боишься? - спросил Уоррен.
- А он ведь за нее не заплатил, как требовал мистер Харрис. Он сказал мистеру Харрису, что она может и не понадобиться, но, если понадобится для представления, он заплатит двадцать долларов вместо десяти, которые просил мистер Харрис. А потом велел отвести ее назад и сказать, что машина так и не понадобилась. Не знаю, будет ли мистер Харрис доволен. Он может разозлиться.
ЭЛЛИ
Низкий деревянный барьер над крутым обрывом казался игрушечным. Он тонко вился по изгибу дороги, смутной черточкой мелькая мимо машины. Потом оборвался и отлетел назад, как тугая лента, перерезанная ножницами.
А потом они миновали знак, первый знак: "Миллз-сити, 6 миль", и Элли, глядя на профиль Поля, не спускавшего глаз с убегающей под колеса дороги, на его руки, сжимавшие рулевое колесо, подумала с каким-то вялым удивлением: "Мы почти приехали. Теперь уже поздно".
Она сказала:
- Ну хорошо. Что мне сделать, чтобы ты женился на мне, Поль? - а сама думала: "Там, в поле, пахал человек, он глядел на нас, когда мы вышли из леса, Поль нес чехол, и мы снова сели в машину", - думала об этом спокойно, рассеянно, словно о чем-то постороннем, потому что какое-то другое воспоминание уже вытесняло из головы эту мысль. "Что-то ужасное, только я забыла, что", - подумала она, замечая, как часто теперь мелькают знаки, придвигавшие Миллз-сити все ближе и ближе. "Что-то страшное, сейчас я вспомню", а вслух она тихо сказала:
- Я ведь больше ничего не могу сделать, да?
Поль не посмотрел на нее.
- Нет, - сказал он. - Ничего больше ты сделать не можешь.
И тут она вспомнила, что она забыла. Она вспомнила свою бабушку и, содрогнувшись, с тихим отчаянием стала думать о старухе, ждущей ее в Миллзе, - о глухой старухе с холодными глазами, от которых никуда не скрыться. "Как я могла забыть о ней? Как я могла? Как?"
Ей было восемнадцать. Она жила в Джефферсоне, в двухстах милях отсюда, в большом доме, с отцом, матерью и бабушкой. Там была просторная веранда, затененная виноградом, не освещавшаяся по вечерам. И почти каждый вечер она полулежала в этом сумраке в объятиях мужчины - каждый раз нового. Сначала это были мальчики и молодые люди из их города, а потом - кто попало, любой проезжий, которого она встретила случайно или у знакомых, лишь бы он был мало-мальски пристойного вида. В машине по вечерам она никогда с ними не каталась, и все ее кавалеры очень скоро догадывались почему, во всяком случае, считали, что догадались, хотя и не сразу теряли надежду - до тех пор, пока часы на ратуше не били одиннадцать. Тогда еще минут пять он и она, до того битый час не проронившие ни слова, возбужденно перешептывались.
- Теперь уходи.
- Нет. Еще немного.
- Нет.
- Почему?
- Потому. Я устала. И хочу спать.
- А-а. Это - пожалуйста, а дальше - ни-ни? Так, что ли?
- Может, и так.
И в темноте, настороженная, холодная, она была уже где-то далеко, хоть и не сдвинувшись с места, отгораживаясь затаенным смешком. Он уходил, а она вступала в темный дом, поднимала глаза на единственный квадрат света на верхней площадке лестницы и становилась совсем другой. Измученная, тяжелой старушечьей походкой она тащилась по ступенькам и проходила мимо отворенной двери ярко освещенной комнаты, где в кресле, застыв с открытой книгой в руках, лицом к коридору сидела ее бабушка. Обычно Элли не заглядывала в комнату. А иногда заглядывала. Тогда какое-то мгновение они в упор смотрели друг на друга: старуха - пронзительно, холодно, девушка - устало, измученно, с бессильной ненавистью на лице и в черных, широко открытых глазах. Потом она шла дальше к себе в комнату и там останавливалась, прислонясь к двери, а иногда, услышав щелчок выключателя в спальне старухи, с тихим отчаянием плакала, шепча: "Гадина! Старая гадина!" Потом ее отпускало. Она раздевалась, разглядывала в зеркале свое лицо, свои бледные, теперь уже ненакрашенные губы, отяжелевшие и, как ей казалось, сплющенные, утомленные, вялые от поцелуев, и думала: "Господи! Зачем я это делаю? Что со мной такое?", думала, что завтра старуха снова будет смотреть на нее, на ее губы, отмеченные печатью прошлого вечера, и ярость и затравленность заглушали в ней ощущение бессмысленности и пустоты жизни.
Однажды она познакомилась у своей подруги с Полем де Монтиньи. Он ушел, и девушки остались одни. Они посмотрели друг на друга - спокойно, как два фехтовальщика из-под масок.
- Значит, он тебе понравился? - сказала подруга. - Странный у тебя вкус.
- Кто? - сказала Элли. - Не понимаю, о ком ты говоришь.
- Да ну? - сказала подруга. - Значит, ты не заметила, какие у него волосы. Как вязаная шапка. А губы? Толще некуда.
- О чем ты говоришь? - спросила Элли.
- Ни о чем, - сказала подруга. Она посмотрела на дверь в прихожую, потом достала из-за пазухи сигарету и закурила. - Точно я не знаю. Просто слышала. Его дядя убил человека - тот сказал, что в нем негритянская кровь.
- Врешь, - сказала Элли.
Подруга выдохнула струйку дыма.
- Спроси свою бабушку. Она ведь тоже жила в Луизиане?
- Ну, а ты-то? Приглашаешь его в свой дом, - сказала Элли.
- Но ведь я не целовалась с ним в чулане.
- Да ну? - сказала Элли. - Может, просто не удалось?
- Что же мне - тебя оттаскивать, что ли? - сказала подруга.
В тот же вечер они с Полем сидели на темной, обвитой виноградом веранде. Но в одиннадцать не он, а она изнемогала от напряжения и тревоги:
- Нет, нет! Прошу тебя!
- Ну чего ты? Боишься?
- Боюсь. Прошу тебя, уходи.
- Значит, завтра?
- Нет. Не завтра, и никогда.
- Завтра.
На этот раз, проходя мимо бабушкиной комнаты, она не посмотре. на дверь. И не стала плакать, войдя к себе, а, задыхаясь, злорадно твердила: "Негр! Негр! Интересно, что она скажет, если узнает".
На следующий день Поль поднялся на веранду. Элли сидела в гамаке, а рядом с ней, на стуле, бабушка. Элли вскочила и встретила Поля у верхней ступеньки.
- Зачем ты пришел сюда? - спросила она. - Ну зачем?
А потом повернулась и будто со стороны увидела, как сама идет впереди него к худой, неприступной и беспощадной старухе, которая, выпрямившись, сидела в этом укромном уголке, населенном бессчетными, безымянными призраками, чьи губы сливались для Элли в один жадный рот. Она наклонилась и пронзительно крикнула:
- Это мистер де Монтиньи, бабушка!
- Что?
- Мистер де Монтиньи! Из Луизианы! - провизжала Элли и увидела, что тело бабушки внезапно откинулось, как у змеи, готовой ужалить.
Это было днем. А вечером Элли впервые покинула веранду. Они с Полем укрылись в кустах перед домом; в душной безумной тьме Элли совсем забыла про осторожность, кровь ее громко стучала отчаяньем, торжеством и местью, когда она готова была вот-вот уступить: "Пусть бы она увидела! Пусть бы она увидела!" И вдруг - Элли даже не услышала шороха - словно раздался громкий окрик, она судорожно, неловко дернулась и пришла в себя. Над ними стояла бабушка. Когда она появилась, сколько времени тут была, они не знали. Но она все стояла, ничего не говоря, все те бесконечные минуты, пока Поль, не спеша, удалялся, а Элли стояла, тупо думая: "Застигнута в грехе, не успев согрешить". Потом, у себя в комнате, она приникла к двери, стараясь не дышать, подстерегая, когда бабушка, поднявшись по лестнице, пройдет в комнату отца. Но шаги старухи стихли у двери ее спальни. Элли легла на кровать и лежала, не раздеваясь, все еще тяжело дыша, а кровь по-прежнему громко стучала. "Значит, завтра, - подумала она. - Она скажет ему утром". И тогда она скорчилась, заметалась в кровати. "Я даже не успела согрешить, - задыхаясь от недоумения и обиды, думала она. - Она уверена, что я согрешила, и скажет ему, а я все еще девушка. Это она меня довела, а потом сама же помешала, в последнюю минуту". Потом в глаза Элли ударило солнце, а она все так и лежала одетая. "Значит, она скажет сегодня утром, сегодня, - тупо думала она. - Господи! Как я могла? Как я могла? Мне ведь никто не нужен. И ничего не нужно".
Когда отец сошел к завтраку, Элли ждала в столовой. Он ничего не сказал - как видно, он ни о чем не знал.
"Может, она сказала матери", - подумала Элли. Но немного погодя появилась и мать и тоже уехала в город, не сказав ни слова. "Значит, еще не сегодня", - подумала Элли, поднимаясь по лестнице. Дверь бабушкиной комнаты была закрыта. Когда она отворила ее, старуха сидела в постели и читала газету; она подняла глаза - холодные, неумолимые, неподвижные и не сводила их с Элли, пока та кричала в пустом доме:
- Что мне еще делать в этом мертвом, проклятом городишке? Я бы работала! Я не хочу бездельничать. Вы только найдите мне работу - любую, где-нибудь подальше, чтобы мне никогда больше не слышать этого названия - Джефферсон.
Ее назвали Эйлентия - в честь бабушки, хотя старуха вот уже почти пятнадцать лет не слышала ни своего, ни внучкиного, ни любого имени, если только его не кричали ей, как сейчас кричала Элли:
- Ничего вчера не было! Не веришь? В том-то все и дело! Ничего не произошло! Ничего! Ведь это было бы хоть что-то, хоть что-то…
А старуха продолжала сверлить ее холодным, цепким, недвижным взглядом безнадежно глухой, взглядом, от которого некуда спрятаться.
- Ну хорошо! - крикнула Элли. - Тогда я выйду за него замуж. Это тебе нужно?
Под вечер она встретилась в городе с Полем.
- Как вчера? Обошлось? - спросил он. - Да что с тобой? Или они..?
- Нет, ничего. Поль, женись на мне!
Они сидели в глубине аптеки, полузаслоненные конторкой для приема рецептов, но в любую минуту кто-то мог появиться. Она наклонилась к нему - бледное, напряженное лицо, накрашенный рот, словно багровый шрам поперек.
- Женись на мне. Или будет поздно, Поль.
- Я на каждой не женюсь, - сказал он. - Ну же, возьми себя в руки.
Она прижалась к нему - вся обещание. Голос у нее был усталый и настойчивый.
- Вчера нам помешали… Если ты женишься на мне, я согласна…
- Ах, ты согласна. До или после?
- До. Теперь. Когда захочешь.
- Извини, - сказал он.
- Даже если сейчас?
- Ну уж сейчас! Возьми себя в руки.
- Ну да, понимаю. Только я не верю тебе. А пробовать поверить боюсь. - Она заплакала. Он сказал приглушенным голосом, все больше раздражаясь:
- Перестань. Говорю тебе, перестань.
- Да-да. Хорошо. Я перестала. Значит, не женишься? Говорю тебе - будет поздно.
- Нет, черт побери. Я же сказал, что на каждой не женюсь.
- Хорошо. Тогда прощай. Навсегда.
- Ну что же, раз ты так решила. Только если мы когда-нибудь еще увидимся, помни, это будет означать лишь одно. И никакой женитьбы. В следующий раз я позабочусь, чтобы не было зрителей.
- Следующего раза не будет, - сказала Элли