Собрание рассказов - Фолкнер Уильям Катберт 21 стр.


IV

И вот назавтра, только я пришел на поле, как Гаррис, тот самый владлец нашего цирка, и говорит, вам сегодня придется одну особую работенку выполнить, я, похоже, запамятовал. Так или не так, только Гаррис говорит:

- Я ж тебя заранее предупредил.

Поцапались мы, и под конец я ему заявил напрямик, что с Роджерсом не полечу.

- Это почему же?

- Его спроси, - говорю.

- А если он не против с тобой летать, тогда полетишь?

Ну, я и согласился. Тут Роджерс подошел и говорит, что он со мной полетит. И я решил, что он давно про работу эту знал и мне расставил западню и подловил-таки. Мы обождали, пока Гаррис уйдет.

- Так вот почему ты вчера так мягко стелил, - говорю. И послал его подальше. - Я теперь у тебя в руках, так, значит?

- Садись ты в кабину, - говорит он, - а я твой номер выполню.

- Да ты хоть раз такие номера выполнял?

- Нет. Но если ты машину строго поведешь, я справлюсь.

Я послал его подальше.

- Радуешься, - говорю. - Счастлив, что я у тебя в руках. Валяй, только смотри, как бы пожалеть не пришлось.

Он повернулся, пошел к самолету и лезет в переднюю кабину. Я пошел за ним, схватил за плечо и крутанул к себе. Он на меня глядит, я на него.

- Хочешь, чтоб я тебе врезал, - говорит. - Зря стараешься. Придется обождать, пока приземлимся.

- Не выйдет, - говорю. - Потому что я сдачи хочу дать.

И опять он глядит на меня, я на него. А Гаррис за нами из конторы наблюдает.

- Ладно, - говорит Роджерс, - только дай мне твои башмаки. У меня здесь нет пары на резиновом ходу.

- Лезь в кабину, - говорю. - Какая разница? Я на твоем месте, наверное, поступил бы так же.

Лететь нам предстояло над увеселительным парком, в нем тогда бродячий цирк стоял с палатками, с лотереями всякими. И народу там набралось тысяч двадцать пять, не меньше, сверху ну точь-в-точь пестрые муравьи. Я в тот день так лихачил, как никогда, но с земли это незаметно. И каждый раз, как я шел на риск, самолет оказывался подо мной - это Роджерс меня страховал креном, будто знал мои мысли наперед. Я, понятно, думал, он надо мной измывается. Я все на него оглядывался и кричал:

- Ну что ж ты, я ведь у тебя в руках! Что, кишка тонка?

Похоже, я тогда был не в себе. А иначе этого не поймешь: как вспомню - мы с ним наверху, орем друг на друга, внизу жучки эти бесчисленные следят за нами, ждут гвоздя нашей программы - мертвую петлю. Он-то меня слышал, а я его нет; видел только как движутся его губы.

- Ну что ж ты, - ору, - качни крылом - и мне конец, понял?

Я не в себе был. Сами знаете как бывает: почуешь - чему быть, того не миновать - и сам торопишь события. Наверное, и влюбленным и самоубийцам такое знакомо. Вот я ему и ору:

- Хочешь меня незаметно угробить, так? Ведь если в горизонтальном полете меня стряхнуть, тогда придраться могут? Ладно, - ору, - начали!

Вернулся я к центроплану и ослабил фалу там, где она идет вокруг подкоса, ухватился за подкос, оглянулся на Роджерса и подал ему знак.

Я не в себе был. И без передыху орал на него. Не помню, что я там орал. Видно, думал, что я уже разбился, только сам того не знаю. Расчалки загудели, и я увидел прямо перед собой землю с цветными точками. Тут расчалки как взвоют, и он дал полный газ, и земля поползла из-под фюзеляжа. Я подождал, пока она не исчезла из виду, потом горизонт тоже пополз назад, и теперь я видел только небо. Тут я вытянул один конец троса и швырнул им в Роджерса, и самолет пошел свечой, и я раскинул руки.

Я не хотел покончить с собой. Я думал не о себе. Я о нем думал. Хотел доказать, что не один он такой благородный. Подловить его хотел на чем-то, на чем он обязательно срежется, как он подловил меня. Хребет ему хотел сломать.

Мы уже вышли из мертвой петли, когда он меня потерял. Снова показалась земля и крохотные пестрые точки на ней, и тут я почувствовал, что центробежная сила ушла и я падаю. Я сделал полусальто и вместе с самолетом вошел в первый виток плоского штопора. Я летел лицом к небу, как вдруг меня что-то стукнуло по спине. Из меня и дух вон. На минуту я, наверное, потерял сознание. А когда опомнился, оказалось, я лежу на взничь на верхней плоскости, а голова у меня перевешивается через край.

Я откатился далеко, не смог зацепиться коленками за переднюю кромку крыла и уже чувствовал, как снизу меня обдувает ветер. Я боялся шелохнуться. Знал: стоит мне сесть против струи винта - и меня снесет назад. По положению хвоста к горизонту я видел, что мы находимся в пологом пике, видел, как Роджерс встает у себя в кабине, отстегивает привязной ремень, а повернув чуть голову, мог бы увидеть, как я пролечу при падении мимо фюзеляжа, ну разве чуть плечом его задену.

И вот лежу я там, снизу меня обдувает ветром, и чувствую - плечи мои повисают над бездной, позвонки один за другим переползают через край, я считаю их и смотрю, как Роджерс карабкается вдоль фюзеляжа к передней кабине. Долго я смотрел, как он медленно, дюйм за дюймом преодолевал встречный поток и брючины его полоскались на ветру. А немного погодя увидел, как он перекинул ноги в кабину, а потом уж почувствовал, как он меня хватает.

Был в моей эскадрилье парень. Я его не любил, да и он меня не переваривал. Ну ладно. Так вот он как-то меня из жуткой передряги спас: у меня за десять миль от линии фронта заклинило мотор. А сели мы, он и говорит: "Ты не думай, что я спасал тебя. Я воображал, что беру немца в плен, вот я его и взял". Ох и понес он тогда меня, очки на лоб вздел, руки в боки, несет меня почем зря, да так спокойненько, будто улыбается. Ну да ладно. Там ведь каждый на своем "кэмеле". Ты выходишь из строя - плохо дело, он выходит из строя - тоже нехорошо. Совсем другой коленкор, когда ты на центроплане, а он у ручки управления сидит, и ему ничего не стоит сбавить обороты на минуту или зависнуть в верхней мертвой точке.

Но тогда я молодой был. Господи, ведь и я был молодой. Помню ночь на перемирие в восемнадцатом году - ох, и погонял я тогда по Амьену с задрыгой немцем, которого мы утром сбили на "альбатросе", - от лягушачьей военной полиции его спасал. Он был славный парень, а эти паршивые пехотинцы хотели запихнуть его в каталажку, битком набитую окосевшими поварами и прочей шушерой. Я пожалел парня: так далеко от дома его занесло, побили их к тому же, и вообще. Молодой я был тогда, это точно.

Все мы были молодые. Помню одного индийца, принц. Оксфорд окончил, ходил в тюрбане и в щегольской майорской форме, так он говорил, что все, кто войну прошел, мертвецы. "Все вы мертвецы, - говорил он, - хоть вам это и невдомек. И разница только в том, что им, - махал он в сторону фронта, - на это наплевать, а вам невдомек". И другое говорил, что мы еще долго будем дышать, ходячими захоронениями станем, катафалками, надгробьями и эпитафиями людей, которые умерли 4 августа 1914 года и сами не знают, что они умерли, так он говорил. Чудила он был, педик. А так тоже славный парень.

Но до тех пор, пока Роджерс в меня не вцепился и я лежал на верхнем крыле этого "стэндарда" и считал позвонки, муравьиной шеренгой переползавшие через край фюзеляжа, я еще не был мертвецом. Он в тот вечер пришел на базу попрощаться со мной и принес письмо от нее - первое, больше я от нее писем не получал. Почерк на нее похож, и мне почудился запах ее духов и померещилось, будто ее руки меня обнимают. Я разорвал письмо пополам, не вскрывая, и обрывки наземь бросил. А он поднял их и подал мне.

- Не валяй дурака, - говорит.

Вот и все. У них теперь ребенок, парнишка лет шести. Роджерс мне написал, письмо его меня догнало через полгода. Я ему крестный. Чудно иметь крестника, который тебя никогда не видел и которого ты никогда не увидишь, верно?

V

Вот я и говорю Рейнхардту:

- Одного дня вам хватит?

- Минуты хватит, - говорит он. И нажимает звонок.

Входит мисс Уэст. Она славная девчушка. Иной раз мне хочется отвести душу, и мы с ней ходим обедать в молочную напротив, и я ей рассказываю об ихнем брате, о женщинах. Хуже никого нет. Сами знаете: вызовут тебя машину демонстрировать, приедешь, а их на крыльце уже столько, что в машину не влезть, и вот набьются они и давай от магазина к магазину колесить. Я туда-сюда кручусь, выискиваю место для стоянки, а она и говорит: "Джон очень хотел, чтоб я посмотрела эту модель. Но я ему так и скажу: глупо покупать машину, раз ее нигде не поставишь".

Уставятся мне в затылок, и глаза у них блестят - жестко, подозрительно. Бог их знает, на что они рассчитывали: похоже, думали, машину эту можно, вроде шезлонга, сложить и к гидранту прислонить. Только, черт меня дери, я б не мог всучить и выпрямителя для волос вдове негра, погибшего в железнодорожной катастрофе.

И вот входит мисс Уэст, она славная девчушка, только ей кто-то сказал, что я за год перебывал не то на трех, не то на четырех работах, нигде подолгу не задерживался, и что я был военным летчиком, вот она пристает ко мне - почему я летать бросил, да почему бы мне снова в летчики не податься. Теперь ведь самолеты в ход пошли, а автомобилями торговать не умею, да и ничем другим тоже. Знаете, как женщины приставать умеют: и такие они участливые, и такие настырные, и рот им не заткнешь - не то что мужчине. И вот входит она, и Рейнхардт говорит:

- Мистер Моноган нас покидает. Пошлите его к кассиру.

- Благодарствуйте, - говорю, - дарю эти деньги вам - купите себе на них обруч.

ЛИСЬЯ ТРАВЛЯ

За час до рассвета возле конюшни появились три конюха-негра с фонарем. Один из них отпер замок и отворил ворота, тот, что принес фонарь, поднял его и направил свет в темноту, туда, где сосны теснились к самой ограде. В темноте неярко вспыхнули три пары больших, широко расставленных глаз и тут же погасли. "Эй! - крикнул негр. - Не озябли вы там?" Никто ему не ответил, темнота не отозвалась ни единым звуком; не выступили больше из нее глаза мулов. Негры, переговариваясь, вошли в сарай, из конюшни донесся их зычный, добродушно-бессмысленный смех.

- Сколько ты их там насчитал? - спросил второй негр.

- Мулов - три, - ответил тот, что принес фонарь. - Только их-то там больше. Дядя Мозес вернулся посреди ночи - все с Юпитером возился, - так, говорит, уже тогда было двое. Э-хе-хе, голь перекатная.

В денниках заржали, забили копытами лошади, из-за белых крашеных перегородок потянулись длинные, узкие морды, по стенам и потолку нетерпеливо заплясали тени; воздух был густой, теплый, с острым запахом аммиака и чистоты. Переходя от одного денника к другому, негры ловко, с обезьяньим проворством раскладывали по кормушкам овес, зычно покрикивая и приговаривая бессмысленно и добродушно: "Стой, не балуй1 Куда лезешь!.. Небось, затравят они сегодня лису".

В темноте, среди теснившихся к ограде сосен, сидели на корточках одиннадцать мужчин, а вокруг них стояли на привязи одиннадцать мулов. Был ноябрь, утро было холодное, и люди сидели понуро, не шевелясь и не разговаривая. Было слышно, как в конюшне жуют лошади; уже развиднялось, и тут подъехал еще один всадник на муле, двенадцатый, спешился и молча присел рядом с остальными. Когда стало совсем светло и из конюшни вывели первую оседланную лошадь, на траве лежал иней, и крыша конюшни в серебряном свете казалась серебряной.

Теперь можно было разглядеть, что сидящие на корточках люди - белые, и все в комбинезонах, а мулы их, все, кроме двух, - без седел. Они собрались сюда с разных концов этого лесного края, пришли из своих крошечных, об одной комнатенке, хибар с глиняным полом, и теперь сидели - степенные, терпеливые, важные, в окружении тощих, покрытых грязью и болячками мулов, наблюдая, как из кирпичной, с паровым отоплением конюшни выводят одну за другой оседланных лошадей, великолепных породистых лошадей, чьи родословные длиннее родословной Гаррисона Блера, которому они принадлежат, как их ведут по усыпанной гравием дорожке к дому, перед которым уже лает и беснуется свора собак, а на веранде собрались несколько охотников и дам в сапогах для верховой езды и в красных фраках.

Убого одетые, терпеливые, с виду безучастные, люди в комбинезонах глядели, как Гаррисон Блер, которому принадлежал и дом, и собаки, и, может быть, кое-кто из гостей, садится на огромного и, судя по всему, норовистого жеребца, как какой-то охотник помогает жене Гаррисона Блера сесть на рыжую кобылу и потом сам садится на каурого жеребца.

Один из мужчин в комбинезонах медленно жевал табак. Возле него стоял юноша, тоже одетый в комбинезон, нескладный, длинный, со светлой, едва пробивающейся бородкой. Они разговаривали, не поворачивая друг к другу головы, почти не шевеля губами.

- Это он и есть? - спросил юноша.

Пожилой, не повернувшись, прицелился и плюнул.

- Кто?

- Ну тот, с которым его жена…

- Чья жена?

- Блера.

Пожилой рассматривал собравшихся перед домом охотников. Во всяком случае, так казалось. Взгляд его был непроницаем, невыразителен, неспешен; трудно было сказать, смотрит он на жену Гаррисона Блера и всадника на кауром жеребце или нет.

- Поменьше слушай, что люди болтают, - сказал он. - Да и собственным глазам не больно доверяй.

- А ты-то что думаешь? - спросил юноша.

Пожилой аккуратно нацелился и плюнул.

- Ничего не думаю, - сказал он. - Жена-то не моя. - И ничуть не громче, с тем же выражением, хотя теперь он обращался к старшему конюху, который подошел к ним, сказал: - У этого своих лошадей нет.

- У кого? - спросил конюх.

Белый кивнул в сторону охотника на кауром жеребце, который держался рядом с рыжей кобылой.

- А, у мистера Готри, - сказал конюх. - И слава богу, что нет. Жалко было б лошадей.

- Его коня мне тоже жалко, - сказал белый. - Всех жалко, над кем он хозяин.

- Это ты о мистере Гаррисоне? - спросил конюх. - Ну уж его-то лошади в твоей жалости не нуждаются.

- Может, и так, - сказал белый. - Чего их жалеть? Вороному, надо думать, такое обращение нравится.

- Лошадей Блера жалеть нечего, - повторил конюх.

- Может, и так, - сказал белый. Казалось, он рассматривает кровных лошадей, которые жили в конюшне с паровым отоплением, охотников в сапогах и красных фраках, самого Блера на нетерпеливо переступающем вороном. - Он за этой лисицей уже три года охотится, - сказал он. - Послал бы кого-нибудь из вашего брата подстрелить ее, что ли, или отравить.

- Подстрелить или отравить? - переспросил конюх. - Кто же это стреляет лис или травит ядом?

- А почему их нельзя стрелять?

- Не по правилам это, - сказал конюх. - Сколько лет тут живешь, а до сих пор не знаешь, как господа охотятся.

- Может, и так, - сказал белый. На конюха он не глядел. - Не понимаю, если он и вправду так богат, как говорят, неужто ему… - он снова плюнул - презрительно, но без желания оскорбить, просто указал на Блера плевком, будто ткнул пальцем, - неужто ему не жалко тратить время на старую паршивую лису. Чего он так на нее злобится? Не хочет даже собаками затравить. Несется всегда впереди собак, норовит убить ее палкой, как змею. Приезжает каждый год из такой дали, понавезет столько народу, всех кормит, поит, и для чего? Чтобы загнать старую паршивую лису. Да я бы ее в одну ночь поймал, дайте мне только хорошую собаку и топор.

- Так уж господа устроены, - сказал конюх. - Разве их поймешь?

- Может, и так, - ответил белый.

По длинному гребню песчаного холма густо росли сосны, но с одного конца они редели, и в просветах между деревьями виднелось большое, чуть не в милю шириной поле под паром, которое своим дальним краем упиралось в лиловый от вереска отвал канавы. В одном из просветов двое в комбинезонах, пожилой и юноша, внимательно глядели на поле, сидя на своих мулах. Бежавшие понизу, примерно в полумиле от них, собаки потеряли след; послышался их заливистый, тревожный и растерянный лай.

- За три-то года мог бы понять, что нашу каролинскую лису не возьмешь собаками, которых привез из города, да еще с этого ихнего Севера, - сказал юноша.

- Это он понимает, - сказал пожилой. - Он и не хочет брать ее собаками. Даже вперед себя ни одну не пускает.

- Сейчас они идут впереди.

- Ты так думаешь?

- А где же тогда он?

- Где он - не знаю, только сдается мне, им сейчас до него не ближе, чем до лисы. И куда он скачет, там лиса и сидит себе, посмеивается над глупыми псами.

- По-твоему, человек может найти лису по следу, когда даже городские собаки его не чуют?

- Эти собаки на лисицу не злобятся, вот они и не могут взять ее след. Хорошая охотничья собака не потому хороша, что у нее какой-то особый нюх, а потому что она злобится на лисицу, или на енота, или на опоссума - на кого там с ней охотятся. Ее не нюх ведет, а злоба. Вот я и говорю: раз он куда скачет, значит, лисица там.

Юноша фыркнул.

- Взрослый человек называется. Злобится на какую-то старую паршивую лису. Хлопотное это дело - быть богатым, ей-богу.

Пожилой и юноша внимательно смотрели на поле. Снизу доносился тревожный, растерянный лай. Последний всадник в сапогах и красном фраке проскакал мимо них и исчез, а они остались на своих мулах в глубокой, пронизанной солнцем и терпким винным запахом тишине, в которую они вслушивались с одинаковым угрюмым и насмешливым выражением на худых, желтых лицах. Вдруг юноша повернул голову в ту сторону, откуда выехала охота, и стал молча всматриваться. Пожилой тоже повернулся и тоже замер: мимо проскакали еще двое - женщина на рыжей кобыле и охотник на кауром жеребце. Казалось, это скачут не два всадника на лошадях, а один какой-то зверь, двойной, или, может быть, двуполый кентавр с двумя головами и о восьми ногах. Женщина держала свою шляпу в руке; узел ее мягких шелковистых волос отсвечивал в косых лучах солнца тем же цветом, что и круп рыжей кобылы, он горел шелковистым огнем, слишком большой и тяжелый для такой тонкой шеи. В посадке женщины была грациозная скованность, она сидела устремившись вперед, будто хотела обогнать свою бегущую лошадь, будто, мчась на ней, она летела отдельно от нее, сама по себе.

Каурый жеребец скакал бок о бок с рыжей кобылой. Рука мужчины лежала на руке женщины, в которой она держала поводья, а сам он мягко, но упорно сдерживал обеих лошадей, стараясь замедлить их бег. Он весь устремился к женщине; пожилой и юноша увидели на миг его хищный ястребиный профиль, и еще они увидели, что он что-то говорит ей. Они появились неожиданно, как духи, и так же неожиданно исчезли в мягком стуке копыт по сухим сосновым иглам: женщина устремилась вперед, мужчина ее преследует - две птицы, застывшие в быстром, как ветер, полете, ястреб и его добыча.

Они исчезли. Немного погодя юноша сказал:

- Этому тоже собаки не нужны. - Он все еще глядел туда, где скрылись всадники. Пожилой ничего не ответил. - Тоже за лисицей охотится, - продолжал юноша. - Это же надо, на такой тоненькой шее… Совсем как лисица - у такого маленького зверька да эдакий хвостище. Я раз слышал, как он… - юноша не снизошел даже до того, чтобы плюнуть, но было ясно, что "он" - это всадник на вороном жеребце, а не на кауром, - сказал ей такое, чего женщине при людях не говорят, и у нее глаза стали красные, как у лисицы, а потом опять рыжие, как лисицын мех.

Назад Дальше