Снова раздался серебряный звук - слабый, далекий, долгий.
- Это что же? - спросил собеседник. - У них тут солдаты стоят?
- Нет, это трубят они сами, - сказал шофер. - Потому что затравили лису.
- Слава богу! - сказал его собеседник. - Может, наконец-то уедем завтра в город.
Двое на мулах вернулись через поле к опушке и стали подниматься вверх по склону.
- Ну уж теперь-то он небось доволен, - сказал юноша.
- Ты так думаешь? - спросил пожилой. Он ехал на несколько шагов впереди юноши и, отвечая, даже не повернул к нему головы.
- Он же за ней три года охотился, - сказал юноша. - И вот теперь убил. Как же ему не быть довольным?
Пожилой не обернулся, не посмотрел на юношу. Он сидел на своем старом, тощем муле ссутулясь, ноги его болтались.
- Так уж господа эти устроены, - проговорил он с ленивой и презрительной насмешкой, - разве их поймешь?
- По мне, лисица она и есть лисица, - сказал юноша. - Ее не едят. Отравил бы, и лошадей не пришлось бы гонять.
- Может, и так, - сказал пожилой. - Тут их тоже не поймешь.
- Кого - их?
- Да господ. - Они поднялись на самый гребень и выехали на песчаную, заросшую травой дорогу. - А все-таки это первая лисица в Каролине, которая дала себя так убить. Может, на Севере лис всегда так убивают.
- Тогда я рад, что живу не на Севере, - сказал юноша.
- Это уж да, - сказал пожилой. - Мне здесь сейчас тоже неплохо живется.
- А вот съездить разок поглядеть хотел бы, - сказал юноша.
- Нет, я бы не поехал, - сказал пожилой, - раз они там так надрываются, чтобы лису убить.
Они ехали поверху, среди сосен и зарослей вереска, черники, падуба. Вдруг пожилой натянул поводья и поднял руку.
- Что? - спросил юноша. - Ты что?
Но пожилой, едва призадержав мула, тут же тронул его и стал негромко, но чисто и мелодично насвистывать что-то печальное, похожее на церковный гимн; впереди, в зарослях придорожных кустов, фыркнула лошадь.
- Кто это? - спросил юноша. Пожилой ему не ответил. Мулы шли друг за другом. Юноша тихо сказал:
- Она распустила волосы. Как горят, прямо как сосна на весеннем солнце.
Мулы, прядая ушами, ступали по мягкой, заглушающей звуки земле; всадники развалясь сидели на своих неоседланных мулах, их ноги болтались.
Женщина была верхом на рыжей кобыле, по ее плечам лилась медная, горящая на солнце река волос, руки были подняты к волосам и что-то с ними делали. Чуть поодаль стоял каурый жеребец и на нем - тот самый мужчина. Он закуривал сигарету. Мулы, шагающие все так же неутомимо, понурив головы и поводя ушами, поравнялись с ними. Юноша взглянул на женщину смело и одновременно как бы таясь; пожилой продолжал насвистывать свою грустную, неторопливую песню, на них он, казалось, не глядел. Он бы, наверное, так и проехал мимо, будто не заметил всадников, но мужчина на кауром жеребце его окликнул.
- Ну что? - спросил он. - Затравили? Мы слышали рог.
- Да, - равнодушно и словно бы нехотя ответил мужчина в комбинезоне. - Она сама дала себя затравить. Куда ж ей было деваться?
Юноша не отрываясь смотрел на женщину, а та, замерев с поднятыми к волосам руками, смотрела на пожилого.
- Почему? - спросил мужчина.
- Загнал он ее на своем вороном жеребце, - сказал мужчина в комбинезоне.
- Как, один, без собак?
- Один. Собаки, вроде, на вороных жеребцах не скачут. - Оба мула остановились; пожилой слегка повернул голову к мужчине на кауром жеребце, лицо его было скрыто полями старой продавленной шляпы. - Она добежала до того конца поля и затаилась под отвалом - верно, надеялась, что он перескочит канаву, а она тогда вернется по своему следу. Собак она, видать, не боялась. Она уже так долго их дурачила, что они ей были не страшны. А вот он ей был страшен. Они за три года хорошо узнали друг друга, как вы, наверно, знаете свою мать или жену, только у вас ее, вроде, никогда путем не было, жены-то. В общем, она сидела под отвалом в кустах вереска, и он знал, что она там, и поскакал к ней напрямик через поле, даже отдышаться не дал. Вы, наверно, его видели, он несся к ней напрямик через поле, будто видел ее так же хорошо, как чуял. Лиса, как спряталась, обманув собак, так и сидела. Она еще не успела отдышаться, а тут снова надо бежать, а она уже совсем выбилась из сил, выбраться из кустов и бежать дальше не могла. Он подскакал к канаве и перемахнул на ту сторону, как она и рассчитывала. Только сама-то она все еще сидела в кустах, а он, когда переносился через канаву, глянул вниз и увидел лису и прямо на лету соскочил с лошади и свалился к ней, в вереск. И тогда… может, она вильнула сначала в сторону, не знаю. Он говорит, она крутнулась и прыг ему прямо в лицо, а он сшиб ее кулаком на землю и затоптал сапогами насмерть. Собаки к ним еще не поспели. Но он управился с ней и без собак. - Пожилой умолк и с минуту еще сидел молча на своем старом, безропотном муле - убого одетый, медлительный, лицо в тени шляпы. - Что ж, поеду, - наконец сказал он. - А то со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не было. До свидания. - Он тронул своего мула, мул юноши потянулся за ним следом. Назад пожилой не оглянулся.
Зато оглянулся юноша. Оглянулся и посмотрел на мужчину на кауром жеребце, с тлеющей в руке сигаретой, от которой в безветренный солнечный воздух поднимался высокий, легкий столбик дыма, посмотрел на женщину на рыжей кобыле, которая сидела, подняв руки к своим горящим на солнце волосам и что-то с ними делала, посмотрел, переносясь, пытаясь перенестись, как это свойственно юности, через разделявшее их расстояние к ней, далекой, недостижимой женщине, пытаясь преодолеть тщетный, немой порыв отчаяния, которое у юных бывает так похоже на ярость: ярость - оттого, что мужчина потерял женщину, отчаяние - потому что на этой неизбывной горестной земле мужчина обречен нести ей гибель.
- Она плакала, - сказал юноша и грязно, бессмысленно выругался.
- Ну, ну, - сказал пожилой, не оборачиваясь. - Поехали. Пока доберемся, небось уж завтрак будет готов.
ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ВОКЗАЛ
I
Они словно принесли с собой запах снега, который валил на Седьмой авеню. А может быть, запах этот принесли другие, те, что зашли раньше, накопив его в легких, и дыхание их наводнило все пространство под арками стылым туманом, неистребимой, затхлой мутью, которая могла бы, казалось, пронизать насквозь саму бесконечность. От холода сомкнутые ряды освещенных витрин недвижно и бессонно блестели, как блестят глаза у людей, когда они злоупотребляют крепчайшим кофе и бодрствуют ночь напролет у гроба чужого им человека.
В сводчатом зале, где люди выглядели крохотными и суетились, как муравьи, запах и ощущение снега не исчезали, а лишь поднимались высоко вверх, под своды, утвержденные на стальных балках, и вдобавок к этому примешивались затхлость, и зловоние, и докучливый, неумолчный ропот, словно голоса паломников растекались по беспредельной пустыне, словно еще звучали голоса всех пассажиров, какие когда-либо плутали здесь, бесчисленные и растерянные, как заблудившиеся дети.
Они прошли к курительной. Старик первый заглянул в дверь.
- Порядок, - сказал он.
Выглядел он лет на шестьдесят, хотя, возможно, в действительности ему было сорок восемь, или пятьдесят два, или же пятьдесят восемь. Одетый в длинное пальто с воротником, некогда сделанным из меха, и потрепанную шапку, он напоминал карикатуру на какого-нибудь захолустного фермера. Башмаки на нем были от разных пар.
- Покуда здесь не так уж и людно. Стало быть, время есть.
Они стояли в курительной, куда вскоре заглянули еще трое мужчин и оглядели комнату с точно таким же видом, чуточку робко и чуточку воровато, причем казалось, что одежда их и даже лица точно так же пропахли супом из благотворительных столовых и источали дух ночлежек, опекаемых Армией спасения. Потом они вошли; старик первый двинулся в дальний конец курительной, меж тяжелых, массивных скамей, на которых сидели уже какие-то мужчины, молодые, пожилые и старые, погруженные в задумчивость, похожие на пугала, сорванные и занесенные мимолетным ветром на уступы огромной скалы. Старик выбрал скамью, сел и подвинулся, давая место своему молодому спутнику.
- Раньше я думал, что ежели сядешь где-нибудь посередке, то, может, и пронесет как-нибудь. Да потом оказалось, невелика разница, на которую скамейку сесть.
- Или лечь, это ведь все едино, - сказал молодой. На нем была армейская шинель и желтые армейские ботинки, какие можно купить в так называемых армейских лавках за доллар или немногим дороже. Он давно уже не брился. - А ежели лечь, то опять же невелика разница, хоть дыши, хоть не дыши вовсе. Покурить бы сейчас. Не жрать я уж давно привык, а вот жить без курева, ей-ей, нипочем не привыкну.
- Ясное дело, - сказал старик. - Я бы тебя угостил с удовольствием. Только я сам без табаку сижу с тех самых пор, как уехал во Флориду. Вот странно: не курил добрых десять лет, но едва вернулся в Нью-Йорк, мне перво-наперво захотелось подымить. Ведь странно?
- Да, - сказал молодой. - В особенности ежели у тебя не было ни крошки табаку, когда опять пришло такое желание.
- В то время мне было безразлично, что желание есть, а табаку нету, - сказал старик. - В то время мои дела хорошо шли. Покуда я не… - Он умолк. Старческое его лицо оживилось, и он продолжал словоохотливо, без тени запальчивости, смущения или злости. - Досадно только, что я думал все это время, будто деньги на похороны в целости. Как только до меня дошло, что с Дэнни стряслась беда, я сразу же двинул в Нью-Йорк…
II
- А кто таков этот самый Дэнни? - спросил молодой.
- Разве я тебе не говорил? Он сын моей сестры. У нас не осталось ни роду, ни племени, кроме сестры, Дэнни и меня. А ведь я с детства был хворый. Все думали, что я не жилец на свете. До пятнадцати лет
я два раза чуть не помер, на меня родичи уж рукой махнули, но я их всех пережил. Всех восьмерых к тому времени, когда сестра отдала богу душу три года назад. Поэтому я и перебрался на жительство во Флориду. Думал, здешние зимы меня доконают. Но после смерти сестры я три зимы перебедовал тут, и хоть бы что. Правда, иной раз думается, человек может перенести чего угодно, ежели он воображает, будто этого ем> никак не перенести. А твое какое мнение?
- Не знаю, - сказал молодой. - Так что же там за беда стряслась?
_ Что?
- Ну с этим Дэнни, что за беда?
- Это ты брось, я про Дэнни худого слова не скажу. Он неплохой малый, просто сумасбродный, по молодости лет. Но не плохой, право слово.
- Ладно, - сказал молодой. - Выходит, никакой беды и не было.
- Нет. Он славный мальчуган. Сейчас живет в Чикаго. И на хорошую работу поступил. Адвокат из Джексонвилла его пристроил, когда я вернулся в Нью-Йорк. А я про это узнал, лишь когда дал ему телеграмму о смерти сестры. Тут-то и оказалось, что он в Чикаго, на хорошей работе. Он прислал сестре венок из живых цветов, который влетел ему в добрых две сотни долларов. Отправил авиапочтой: а это ведь тоже стоит недешево. Сам он приехать не мог, потому что только-только поступил на работу, а хозяин куда-то укатил из города, и отлучиться было никак нельзя. Хороший он мальчуган. Оттого-то, как только вышла неприятность с той женщиной, что жила этажом ниже и обвинила его, будто он стянул ее белье, когда оно сушилось на веревке, я сразу сказал сестре, что пошлю ему денег на железнодорожный билет до Джексонвилла, а уж там я мог за ним доглядывать. Вызволить его из компании этих подонков, которые шляются по кабакам и прочим заведениям в том же роде. Нарочно приехал из Флориды, чтоб об нем позаботиться. И мы с сестрой пошли к мистеру Пинкскому еще до того, как она купила себе гроб в рассрочку. Она сама попросила меня сходить. Известно, какие они, эти старухи. Только она вовсе не была старухой, хоть мы с ней и пережили остальных, а ведь их как-никак семеро. Но ты же знаешь, как важно для старухи знать, что ее схоронят чин по чину на случай, ежели не останется родичей и некому будет об этом постараться. Думается мне, многие из них только этим и живы.
- В особенности ежели Дэнни теперь недосуг даже полюбопытствовать, схоронили ее вообще или нет.
Старик хотел было продолжать разговор, но помолчал с разинутым ртом и глянул на молодого.
- Чего-чего?
- Я говорю, ежели они не живут мыслью о том, что их под конец закопают в землю, неизвестно, чем они тогда живы.
- А-а… Может статься. Мне-то все едино, сколько себя помню. Думается, потому что я два раза чуть не помер, прежде чем мне пятнадцать лет стукнуло. Вот и сейчас, как только зима наступит, я себе говорю: "Ну и ну. А я-то все еще жив". Потому я и уехал во Флориду, от здешних зим подальше. И не возвращался до тех пор, покуда сестра не написала мне про Дэнни, тогда уж я срочно выехал. А ежели б я не получил этого письма про Дэнни, может, не вернулся бы сюда до самой смерти. Но тут вернулся, и тогда-то она повела меня к мистеру Пинкскому еще до того, как купила гроб в рассрочку, хотела, чтоб я, как сказа мистер Пинкский, удостоверился, что все в полном порядке. Он ей растолковал, что страховые компании с нее три шкуры сдерут. Просто-напросто взял бумагу и карандаш да высчитал, что, ежели она доверит свои деньги страховым компаниям, это все равно, будто она каждый вечер станет работать шесть минут сверхурочно, а заработанные за эти минуты денежки отдавать, значит, страховому агенту. Но сестра сказала, что ничего не имеет против, подумаешь, какие-то шесть минут, ведь в три или четыре часа ночи о шести минутах нечего и…
- В три или четыре ночи?
- Она мыла полы в каких-то небоскребах на Уолл-стрите. Вместе с другими уборщицами. Они помогали друг другу, сменялись через ночь, кончали работу в одно время и вместе ехали домой на метро. Так вот стало быть, мистер Пинкский взял карандаш и бумагу да высчитал, что ежели она проживет, к примеру, сказал мистер Пинкский, еще лет пятнадцать, это все равно, как ежели бы она бесплатно проработала три года и восемьдесят пять дней. Выходит, эти три года и восемьдесят пять дней она проработала бы задарма на страховые компании. Стало быть, заместо того, чтоб прожить пятнадцать лет, она на деле прожила бы всего одиннадцать лет и двести восемь дней. Сестра постояла малость у него в конторе, спрятав кошелек под платком. А потом говорит: "Ежели б я платила страховым компаниям, чтоб они схоронили меня, а не вы, мне пришлось бы прожить на три года и восемьдесят пять дней дольше, прежде чем позволить себе удовольствие помереть?"
"Вроде того, - говорит мистер Пинкский, а сам просто не знает, что сказать. - Да, пожалуй. Можно и так объяснить. Вам пришлось бы работать на страховые компании три года и восемьдесят пять дней совершенно безвозмездно".
"Против такой работы я ничего не имею, - говорит сестра. - Да это и не работа вовсе".
А потом вынимает из кошелька первый взнос в полдоллара и кладет на конторку перед мистером Пинкским.
III
Время от времени под ними с долгим, медленно замирающим грохотом проходил поезд метро. И, быть может, на мгновение им виделись два зеленых глаза, которые безудержно мчатся через подземный тоннель, лишенные, казалось, какого бы то ни было двигателя или тяги, словно сама их безудержность нанизывала, как бусины на длинную нить, залитые светом кельи, где в стремительном, мимолетном зареве мгновенно вставали торчком человеческие тела, как трупы, вырванные из могил на разграбленном кладбище, струились один за другим сплошным, неотвратимым потоком и исчезали вдали.
- Потому что я был хворым ребенком. До пятнадцати лет два раза чуть не помер, на меня уж рукой махнули. Один агент норовил продать мне страховой полис, приставал до тех пор, покуда я не сказал - ладно, возьму. Тогда меня осмотрели и говорят, что могут выдать только полис на тысячу долларов с выплатой, когда доживу до пятидесяти лет. А мне тогда только двадцать семь исполнилось. Я был третьим из восьми детей в семье, и все же три года назад, когда померла сестра, я уже пережил их всех. И, когда мы уладили неприятность, которая вышла у Дэнни с той женщиной, что обвинила его, будто он стянул с веревки белье, сестра могла…
- А как вы это дело уладили?
- Уплатили человеку, приставленному смотреть за мальчишками, с которыми якшался Дэнни. Муниципальный чиновник знал Дэнни и других мальчиков. Ну, тогда все утряслось. Сестра могла и дальше выплачивать мистеру Пинкскому по пятьдесят центов в неделю. Ведь мы решили, что я вышлю Дэнни денег на билет, как только смогу быстрее, чтоб он жил во Флориде под моим доглядом. И я вернулся в Джексонвилл, а сестра могла спокойно выплачивать мистеру Пинкскому по пятьдесят центов. Каждое воскресенье, с утра, когда она и другие уборщицы кончали работу, они по дороге домой заходили к мистеру Пинкскому, подымали его с постели и отдавали пятьдесят центов.
Он не сетовал на такой ранний час, потому что сестра была надежной клиенткой. Он сказал, что, мол, ладно, пускай она приходит во всякое время, подымает его с постели и платит деньги. Иногда она приходила попозже, в четыре часа, особенно ежели случались какие праздники и конторы бывали замусорены конфетти, а иной раз и бумажными флажками. Раза четыре в год я получал письмо от одной женщины, которая жила в соседней с сестрой квартире, она отписывала мне, сколько сестра выплатила мистеру Пинкскому, и сообщала, что у Дэнни все хорошо, ведет он себя примерно и не якшается больше со шпаной. А потом мне удалось выслать Дэнни сколько надо на билет, чтоб он приехал во Флориду. Но узнать про те деньги я никак не ожидал.
Это и было мне досадно. Читать-то сестра умела, хоть и не больно хорошо. Справлялась кое-как с церковным еженедельником, который ей священник давал, а вот писать была не горазда. Она говаривала, что, ежели б ей раздобыть карандаш длиной со швабру, да взяться за него обеими руками, тогда бы она, может, и выучилась писать в лучшем виде. А обычные карандаши были для нее слишком маленькие. Она говорила, что и не чувствует их вовсе, когда берет в руку. Так что я вовсе не ожидал узнать про деньги. Просто выслал их и договорился со своей квартирной хозяйкой, чтоб она пустила Дэнни на жительство, думал, что он вскорости заявится ко мне с чемоданом. Хозяйка целую неделю не сдавала свободную комнату, а потом какой-то человек захотел ее снять, и она уж ничего не могла поделать, пришлось ей мне отказать.
И это было по справедливости, ведь комната и так целую неделю из-за меня пустовала. Само собой, я тогда стал за нее платить, но Дэнни не приехал. и я подумал, может, с ним чего случилось, зима-то суровая и все такое, а сестре деньги были нужней, чем Дэнни на билет во Флориду, или. может, она просто думала, что он еще мальчишка. Ну, через три месяца я сказал хозяйке, что комната мне без надобности. Каждые три-четыре месяца приходило письмо от сестриной соседки, она писала, что всякое воскресенье, поутру, сестра вместе с другими уборщицами ходит к мистеру Пинкскому и вносит пятьдесят центов. А через пятьдесят две недели мистер Пинкский приготовил гроб, и к нему была прибита стальная пластинка, на которой значилось полностью: "Миссис Маргарет Нунен Гайон".