– Три недели доехать туда, три недели на возвратный путь, две недели на убеждение отца. Следователь но, это будет делом двух месяцев.
– Ты сделался олицетворением логики и благоразумия, Камилл!
– Благоразумие приходит с годами, мой старый Коломбо… К несчастию…
– Что такое?
– О, это неисполнимый план…
– Что такое?
– Я не могу взять с собою Кармелиту.
– Конечно.
– С другой стороны, я не могу оставить ее здесь.
Коломбо нахмурил брови.
– Ты думаешь, что я позволю кому-нибудь оскорбить Кармелиту? – спросил он.
– Ты согласен, значит, быть около нее?
Коломбо улыбнулся.
– Право, я думал, что ты меня лучше знаешь, – сказал он.
– Ты будешь жить под одной крышей с нею?
– Без сомнения.
– Коломбо! – вскричал Камилл, – если ты сделаешь это, всей моей жизни будет недостаточно, чтобы вознаградить тебя за это доказательство дружбы!
– Неблагодарный, – пробормотал Коломбо. – Разве я не жил один с Кармелитою три месяца, прежде чем она познакомилась с тобою?
– Да, но это было прежде, чем она познакомилась со мною, как ты говоришь…
– Ты хочешь намекнуть на мою прежнюю любовь к Кармелите?
– Коломбо!
– Ты считаешь меня способным изменить клятве?
– Я считаю тебя способным прежде умереть, Коломбо! Твое величие делает меня ничтожным… В тебе – верность дворовой собаки, вместе с ее силой и преданностью. Я знаю, что ты будешь защищать Кармелиту больше, чем самого себя. Я ничего не боюсь, раз знаю, что ты здесь. Я спокойно объехал бы вокруг света, если бы это было нужно.
– В таком случае, – сказал Коломбо, – предупреди Кармелиту. Ты понимаешь, что я не могу принять твоего поручения без ее согласия… Но если она мне и откажет, ты можешь уехать так же спокойно. Я найму комнату напротив ее дома… возле ее дома, если не напротив, и она все-таки всегда будет под моей защитой. Ступай, предупреди ее; ты не можешь терять времени.
Камилл ушел, не сказав ни слова. Кармелита с трепетом приняла известие, принесенное им. Однако она ни чего не возразила, не высказала никакого сопротивления.
В плане было сделано только одно изменение – отъезд был отложен до 25 октября. Следовательно, оставалось еще десять дней, в течение которых, понятно, каждый чувствовал себя точно не на своем месте.
В этом печальном настроении наступило 25-е октября.
Было условлено, что Коломбо проводит Камилла до дилижанса, который должен был выехать из Парижа в де сять утра и проезжал по Версальской дороге в одиннадцать часов.
Бретонец не смыкал глаз целую ночь. В шесть часов он встал, ожидая пробуждения Камилла.
В восемь он вошел в его комнату.
– Который час? – спросил Камилл.
– Восемь, – отвечал Коломбо.
– А! В таком случае, у нас есть время, – сказал Камилл. – Дай мне поспать еще часок.
Дверь комнаты Кармелиты была отворена; она слышала ответ ленивого креола. По-видимому, она не ложи лась спать; постель ее была едва смята.
– Вы устали, Кармелита? – спросил Коломбо, устремив беспокойный взгляд на девушку.
– Да, – ответила Кармелита, – я читала часть ночи.
– А другую часть плакали?
– Я?. Нет, – отвечала Кармелита, взглянув на бретонца сухим, лихорадочным взглядом.
Коломбо опустил голову и вздохнул.
В девять часов он поднялся опять, пошел в комнату Камилла и заставил его встать.
Через четверть часа креол был уже за столом, около которого Кармелита и Коломбо ожидали его.
В эти последние минуты каждый старался казаться веселым, чтобы не смутить другого. Но настал час разлуки; карета, которая должна была везти Камилла, стояла у дверей, – и в минуту отъезда все посмотрели друг на друга в последний раз.
Коломбо и Камилл плакали.
– Я доверяю тебе мою жизнь, – сказал Камилл, – более, чем жизнь, – мою душу!
И, по всей вероятности, Камилл говорил в эту минуту правду.
– Я отвечаю за нее перед Богом, клянусь моей душою и моей жизнью! – отвечал торжественно бретонец, поднимая свои большие глаза, ясные, как небо, на которое они смотрели.
Оба уже приблизились к дверцам кареты.
Коломбо обернулся и, увидав Кармелиту одну, с опущенными руками, с поникшей головой, походившую на статую беспомощности, предложил Камиллу взять ее с собой.
Кармелита поглядела на Коломбо благодарным взглядом; но голосом, в котором слышалось глубокое отчаяние, сказала:
– Зачем?
Камилл обернулся в последний раз, в последний раз прижал ее к своей груди и отпустил, почти испуганный.
Ему показалось, что он обнял мраморную статую.
Они уехали. Кармелита медленно поднялась по лестнице, вошла в свою комнату и скорее упала, чем села на свое канапе.
Что значило это отчаяние, эта печаль и в то же время это ледяное спокойствие Кармелиты? Не было ли это последствием сравнения, которое она делала невольно между Камиллом и Коломбо.
И, действительно, Коломбо со дня его приезда вырос на глазах Кармелиты; в течение этих десяти дней преимущества Коломбо достигли громадных размеров.
Время между его отъездом и возвращением казалось для молодой девушки печальным сновидением.
Да, сновидением!.. Действительность была очень неутешительна.
Она считала себя в продолжение трех месяцев любовницею фата – правда, красивого и забавного, но, в сущности, недостойного ни малейшей серьезной привязанности. Без сомнения, это было ужасающее сновидение! Этот американец с пестрыми галстуками, бросающимися в глаза жилетами, светлыми панталонами, золотыми цепочками и рубиновыми кольцами был воплощением духа тьмы, который овладевает неопытными душами.
Да, все это было только тяжелым сном!..
Действительностью было это честное, благородное сердце, которое называлось Коломбо.
Этот был прост, велик, силен – словом, был человеком. Он мог сказать женщине: "Закрой глаза и иди!" – и женщина могла слепо следовать за ним.
После трех месяцев отсутствия он пришел требовать от своего друга отчета в доверенном ему сокровище!..
Но когда бедная Кармелита подняла голову и увидала вокруг себя вещи, принадлежащие Камиллу, – несчастное дитя! – она осознала, что как раз бретонец был прекрасным сновидением весенней ночи, а американец – ужасной действительностью…
III. Раненая львица
С этой минуты Кармелита смотрела на этот дом, как на свою могилу, а на сад, как на розовое кладбище кармелиток, имя которых она носила по странной случайности. Она поняла ла Вальер, которая искупила три блестящие года своей любви тридцатью годами в тени монастыря; она поняла Магдалину, которая, не смея поднять глаз на Христа, вытирала его ноги своими волосами.
Будущность ее, казалось ей, заключалась в двух словах, написанных черными буквами на белой странице: плакать и умереть.
Когда Коломбо вернулся, он нашел вместо молодой девушки, оставленной им при отъезде, какой-то призрак, согбенный, расслабленный, задумчивый, поблекший, с блуждающими глазами.
Но он не понял ничего: он думал, что причиною этого отчаяния был только отъезд Камилла, и старался успокоить бедную покинутую, заговорив с нею о возвращении его. Только по тому, как молодая девушка пока чала головой, он понял, что печаль имела другую причину, и тогда он принялся за свою роль преданного друга и стал братски расспрашивать ее.
Кармелита ничего не отвечала; она была нема к его взглядам, глуха к его словам; печаль, которую она испытывала, была так сильна, что она боялась взвалить ее тяжесть на друга.
Так прошел первый день. Коломбо, видя, что молодая девушка отталкивает его утешения, как больное дитя отталкивает рукою целительное питье, приписывал это нервному раздражению, в котором он нашел Кармелиту, и отложил более серьезные вопросы до завтра и следующих дней.
Но назавтра и в последующие дни печаль Кармелиты была та же, и девушка продолжала отказываться от каких-либо объяснений.
Время шло, не открывая бретонцу таинственных при чин этого глубокого отчаяния. Часы дня были неизменно распределены; всякое утро с ноября месяца Коломбо, не смотря на дождь, грязь, ветер, снег, холод, отправлялся пешком из Ба-Медона между семью и восемью часами в Париж в училище правоведения слушать лекции, которые начинались в девять с половиною часов. В пол день Коломбо возвращался.
Они завтракали, затем через час каждый принимался за свои занятия и сходились опять в шесть часов, т. е. во время обеда.
Остаток вечера проводили вместе, читая или занимаясь музыкой, и изредка разговаривали.
Больше всего удивляли Коломбо громадные успехи Кармелиты в музыке, сделанные после отъезда Камилла. Когда она играла, ее рояль имел душу, голос: он плакал, стонал, рыдал; когда она пела, голос ее, особенно на высоких нотах, выражал такую силу чувства, такую болезненную горечь, что казался голосом падшего ангела, оплакивающего небо человеческими звуками.
Воскресенья были посвящены музыке и прогулкам; их они проводили вместе, не расставаясь ни на четверть часа. Когда погода была дурная и нельзя было выходить со двора, они собирались во флигеле Коломбо. Бретонец сначала удивлялся этому выбору Кармелиты, этому пред почтению его комнаты, тогда как был общий зал, но Кармелита имела много случаев доказать Коломбо, что его комната была удобнее для разговоров, чем какая-нибудь другая. Однажды рояль Кармелиты стал ниже в тоне, а рояль Коломбо более подходил к ее голосу, в другой раз камин дымил в зале, а камин Коломбо был превосходен и так далее…
Таким образом прошло много недель. Письма от Камилла не приходили, и Коломбо заметил с удивлением, что Кармелита никогда не спрашивала Нанетту, нет ли письма.
Однако в конце декабря пришло первое письмо. Обрадованный Коломбо принес его Кармелите. Она играла на рояле.
– Письмо от Камилла! – вскричал Коломбо, входя в комнату.
Но Кармелита, не снимая рук с клавишей, спокойно сказала:
– Прочтите, мой друг.
Коломбо привык беспрекословно повиноваться желаниям молодой девушки. Он распечатал письмо и прочел.
Письмо заключало в себе рассказ о спорах Камилла, но не с его отцом, а с тетками, бабушками и остальной семьей, которая противилась его желанию, и в ту минуту, когда он писал письмо, более всего шла наперекор ему.
Письмо было полно живейшей нежности к Кармелите, глубокой благодарности к Коломбо; даже в общем тоне послания было что-то грустное, необыкновенное в американце.
Коломбо удивила холодность, с которой Кармелита по лучила письмо своего будущего мужа, но он не посмел сделать ей никакого замечания на этот счет; вечером, оставшись один, спрашивал сам себя о причине этой видимой холодности, и чем более он искал ее в таинственной глубине сердца женщины, тем более удалялся от истины.
В конце января пришло второе письмо, полное страстной нежности. Борьба в семье Розана продолжалась; однако Камиллу удалось привлечь некоторых родных на свою сторону, некоторых он смягчил. Наконец-то он по чувствовал почву под ногами: дело шло к успешному завершению.
Это второе письмо было получено Кармелитой с таким же равнодушием, как и первое; она прочла эти жгучие строки без всякого волнения; прочитав последнюю строку, она сложила письмо и положила его на камин.
Коломбо хотел было воспользоваться этим обстоятельством, чтобы расспросить ее, но ему показалось, что под этой кажущейся холодностью она так взволнована, так растрогана, что он побоялся выпустить это волнение наружу.
Впрочем, этот год, вместо того, чтобы тянуться медлен но, как год разлуки, прошел необыкновенно быстро, в не выразимом счастье Коломбо и в страстном удивлении и постоянных упреках совести со стороны Кармелиты.
Однажды вечером они сидели по обыкновению у Коломбо – это было 25 октября, в годовщину отъезда Камилла, – и Коломбо высказал мнение, основанное на пред полагаемой им честности креола, что теперь, когда ему уже месяц тому назад минуло двадцать пять лет, он непременно вернется, чтобы жениться с согласия или без согласия своего отца.
Кармелита покачала головой с тем выразительным видом, который не раз приводил в отчаяние бретонца, не понимавшего его действительного значения, что его еще более огорчало.
Теперь он решился спросить у молодой девушки объяснения.
– Кармелита, – сказал он, – сегодня год, как наш друг уехал, год, как я уверял вас в скором возвращении его; но вы и тогда так же печально покачали головою, как делаете в эту минуту… Я напрасно старался объяснить себе причину этого безмолвного неодобрения, и теперь, все еще не понимая ее, прошу вас высказать мне ее так же честно и искренно, как я вас спрашиваю…
– Я с вами всегда искренна, Коломбо, – отвечала Кармелита. – У меня нет ни вашей прекрасной доверчивости, ни вашего совершенства… В ту минуту, как Камилл уезжал, я сомневалась в его возвращении; год прошел, и я сомневаюсь более, чем когда-нибудь!
– Но что внушило вам эту обидную уверенность, Кармелита?
– Наша трехмесячная жизнь, в продолжение которой я поняла его, не расспрашивая, узнала его, не давая себе труда изучать его… Можно прожить двадцать лет с другом, и он не узнает вас, но у женщин бывают мгновения, которые открывают все, бывают часы, когда изменяешь себе. Небрежность – неизбежное следствие близких отношений – заставляет нас сбрасывать маску; вот как я узнала настоящий характер Камилла… И во мне осталось одно презрение к нему. Я не отвергаю, что Камилл любит меня в известной степени, но он чув ствует ко мне боязливую дружбу, которую ученик чувствует к своему учителю; я скорее властвую над ним, чем трогаю его, и не любовь его, а одно тщеславие удовлетворяется обладанием мною. Я не отвергаю, что в минуту расставания, потрясенный отъездом, он имел намерение вернуться, и та борьба, которую он ведет за две тысячи лье от нас, в сущности, занимает его; но верьте мне, друг мой, я для Камилла – только цена победы, а не цель искренней привязанности.
Коломбо с грустным изумлением посмотрел на девушку.
– Кармелита, – заговорил он, – вы не любите более Камилла?
– Я его никогда не любила, – отвечала она гордо, как будто бы эти слова оправдывали ее.
– Но, однако… – возразил, запинаясь, молодой человек.
– Но, однако, я была побеждена… Вы это хотите сказать, не правда ли, друг мой? Ну, да, я была побеждена, но не моей слабостью, не силой Камилла, – я была побеждена неизвестным могуществом, таинственной властью. Ему не стоило никаких усилий мое падение; он холодно выжидал случая, и вот в этом-то я и упрекаю его; это-то и заставляет краснеть меня от стыда, гнева и презрения.
– О, замолчите, Кармелита! – сказал Коломбо, за крыв глаза рукою, как будто его закрытые глаза, не давая ему возможности видеть молодую девушку, помешали бы его ушам слышать ее.
– Хотите, чтобы я сказала вам всю правду, Коломбо? – продолжала Кармелита, вступая на скользкий путь.
– О! Нет, нет, я не хочу более ничего слышать! – вскричал бретонец.
– Зачем же вы меня спрашивали? – сказала она почти с угрозой.
– Говорите же!
– Хорошо, вы узнаете всю величину моего страдания, всю глубину моей вины, когда вы будете знать, что я от далась не ему, а призраку моего воображения, мечте моего сердца. Камилл был только уполномоченным не счастья; он только дал свое имя роковой судьбе.
Коломбо взглянул на Кармелиту своими ясными, как свет, глазами.
– Кармелита, – сказал он, – я вас не понимаю.
– О, Коломбо, – возразила она, – это была такая же прекрасная счастливая ночь, как та, когда мы вырыли розан на могиле бедной ла Вальер…
И медленно встав с места, она вышла из флигеля и поднялась к себе, тогда как Коломбо следил за нею глазами, почти ослепленный первым лучом света, который проник в его сердце, и шептал:
– О! Боже мой! Боже мой! Она могла любить меня, потому что не любила Камилла!..
IV. Каждый начинает видеть ясно не только в своем сердце, но и в сердце другого
С этого дня отношения молодых людей из простых и дружеских сделались холодными и размеренными.
Кармелита поняла, что она слишком много высказала Коломбо.
А тот боялся, что плохо понял; он верил в возвращение Камилла и держался настороже с Кармелитой, избегал возможности наводить разговор на тот скользкий путь, на котором у молодой девушки почти вырвалось признание.
Мысль, что он все более и более любит Кармелиту, что страсть его увеличивается с каждым днем, пугала Коломбо.
Но что было бы, если бы он был уверен, что Карме лита любит его?
Он тотчас оставил бы Париж и вернулся в Бретань.
Дни, недели, месяцы проходили, а согласие отца Камилла не было получено; от креола постоянно приходи ли письма, полные живейшей нежности, подчас даже жгу чей страсти. Однажды утром получили письмо от его бра та. Камилл опасно захворал.
Кармелита приняла и это известие почти равнодушно. Болезнь продолжалась три месяца. Но зато по выздоровлении Камилл прислал такое горячее, такое страстное письмо, что добрый Коломбо передал его Кармелите со слезами на глазах.
– Вы видите, Кармелита, что я ошибался, – сказал он.
Но, увы! На Кармелиту оно произвело далеко не такое теплое впечатление: она считала все эти страстные выражения за увлечение, вызванное горячкой, и видела в этом послании только призрак солнца, который должен был скоро исчезнуть. Впрочем, ей теперь не было даже надобности знать в точности степень любви Камилла к себе. Если бы он опять захворал горячкой, от которой оправился, Кармелита не сделала бы ни одного шага, чтобы спасти его. Может быть, она не проявила бы хладнокровия палача; но в ней было мужество судьи, вынесшего уже приговор в глубине своего сердца.
Величайшей радостью девушки было бы не получать больше писем от креола, не слышать более о нем, забыть даже его имя.
Она любила Коломбо, и это чувство, которое овладевало ею с каждым днем все сильнее и сильнее, было даже не любовью, а чем-то высшим: это было обожание.
Если бы в то время, когда она смотрела на него украдкой и пожирала его глазами, Коломбо поймал один из ее взглядов, то, как бы скромен и прост он не был, этот взгляд открыл бы ему все.
Когда Коломбо около полуночи шел в свой флигель, Кармелита затворяла или делала вид, что затворяет за ним дверь; потом едва замолкал шум его шагов или терялся на последних ступенях лестницы, она опять отворяла ее, подходила к окну в коридор, глядела, как молодой человек проходил по саду и, пристально устремив глаза на свет, видневшийся в окнах флигеля, наблюдала иногда за ним до рассвета, и почти всегда отходила только тогда, когда свет во флигеле гас.
Иногда лихорадочная страсть увлекала ее еще дальше. В прекрасные летние ночи, когда только звезды освещают землю или, лучше сказать, еле позволяют различать предметы в сумраке, она спускалась на цыпочках по лестнице, боязливо вступала в сад, добиралась до какой-нибудь группы деревьев, останавливалась там на минуту, затем, как фея, как ундины, тени которых вы ходят из могил, чтобы бродить вокруг жилища человека, которого они любили при жизни, белая и печальная Кармелита ходила вокруг флигеля Коломбо…