В 1938 году, когда я был только что призван в армию и проходил действительную службу в Иркутске, в одном из стрелковых полков, я подал заявление в авиатехническое училище, в ту пору очень знаменитое, находившееся к тому же по соседству с нашими Красными Казармами, тоже знаменитыми, потому что через них в разные годы прошла чуть ли не вся матушка-пехота. Неожиданно для себя был допущен к экзаменам – сдал их без особого труда, поскольку был призван прямо из педагогического училища. Был бесконечно счастлив уже одним тем, что попал в авиацию. Пускай, рассудил сам с собой, не буду летать, но, ставши "технарем", буду все-таки постоянно при самолете, а там, глядишь, как-нибудь переберусь и в летчики. Но в училище была еще одна комиссия, постоянно действующая и, на мою беду, самая бдительная, а именно: медицинская. А вот ее-то как раз я и боялся пуще всех остальных, хотя и был вроде бы отменно здоров. При очередном осмотре, когда увидел человека в белом халате и с докторской бородкой, да еще с двумя трубками, засунутыми в уши, я так испугался, что кровь мгновенно взбунтовалась во всех моих жилах, давление поднялось до угрожающей отметки, и на следующий же день я оказался за воротами училища и вернулся в Красные Казармы в свой полк, в пехоту, значит. Всю ночь, находясь на самой верхней полке трехъярусных нар, безутешно плакал. Плакал беззвучно, иначе старшина Добудько быстро "утешил" бы меня, вытер бы мои слезы: он был страшно грозен, наш ротный старшина Добудько. Но сейчас не о нем речь. Мысль к нему подобралась по пути от капитана Баталова. Ну, размышлял я, шагая по еще плохо укатанной снежной дороге, ну, меня, положим, не приняли в авиационное училище, а ведь он-то, Баталов – танкист, как же он, за какие грехи угодил теперь в пехоту? В нашей дивизии даже одной танковой роты не предусмотрено штатным расписанием – он-то, оперативник, должен знать про то!
В тот день мне сделалось обидно за Баталова. И вот теперь, тут, под Сталинградом, вторая встреча с ним.
– Командиров прошу ко мне. И вы, товарищ младший политрук, – тоже. Что у вас с ногами? – Подойдя поближе, Баталов пригнулся, чтобы "освидетельствовать" меня. – Ходить-то вы можете?
– Могу, товарищ капитан! – бодро отрапортовал я. – От Абганерова до Сталинграда без малого сто километров отшагал. Так что...
– Добро. Постой, я вроде бы где-то встречал вас?
– Встречали, товарищ капитан. В Акмолинске.
– Ну, может быть, – и, обращаясь уже к нам двоим, ко мне и Хальфину, приказал: – Оставайтесь пока здесь. Через час вам приведут пополнение. Сто семьдесят человек. Поведете их к Елхам.
Этого часа было, конечно же, недостаточно, чтобы мы подлечили свои ноги, чтобы осмотрелись еще раз – в этом же саду Лапшина – поискали своих. Но все-таки хватило, чтобы старшина роты рассказал нам о своих странствиях по бесчисленным балкам и балочкам, прежде чем одна из них, выпрямившись под конец, вывела к самой Волге. Любивший повествовать обо всем неторопливо, на этот раз Кузьмич вынужден был спешить, отчего речь старшины сбивалась, уводила его и нас, внимающих ему, то вправо, то влево, то вперед, то назад, как бы следуя крутым поворотам и извивам помянутых балок и балочек, оказавшихся спасительными для него и для Зельмы, не отрывавшегося от старшины ни на одну повозочную упряжку. Впрочем, своим спасением эти двое обязаны не только оврагам, но и собственной сообразительности прежде всего. Им было ведомо народное изречение относительно того, что на миру и смерть красна. Но Кузьмич в данных ему обстоятельствах не стал следовать этой пословице. Он решил про себя: как там ни была бы красна смерть на миру, но жизнь все-таки краше. И о ней он думал, когда не потянулся вслед за основной массой отступающих, а резко повернул влево, в одну из дочерних балок, которая тоже вела на восток, но не по прямой, а под углом, не забывая при этом по-ужиному извиваться, как бы хитрить, прикрываясь по обоим скатам невысоким, в общем-то, чахлым, но довольно густым кустарником, – к ним лошади Кузьмича и Зельмы прижимались так плотно, что не были видны с воздуха даже тогда, когда совсем рассветало. Их не надо было направлять туда с помощью вожжей: умные животные быстро сообразили: под деревцами будет прохладнее да можно еще почесаться о ветви и отпугнуть комаров, оводов, слепней и тьму-тьмущую другой кровожаждущей твари, от которой одним помахиванием куцеватого хвоста не избавишься. Теперь даже сам Кузьмич не мог бы сказать, сколько раз приходилось им перебираться с одной балки на другую, часто под самым носом противника; весьма возможно, что такая близость повозок могла быть принята немцами за свои. Зельма мог отнести это на свой счет: недаром же природа поместила его сердце не с левой, а с правой стороны, – помните?!
Как бы там ни было, а мы вышли, пускай нас немного, четвертая часть дивизии или даже менее того, но вышли, сохранив знамена, а значит, и возможность ее возрождения. Ну а что же с теми, которые не вышли? Мысль о них не покидала, терзала душу всякую минуту, когда остаешься один на один со своею совестью и памятью. Вроде бы знаешь, что сам-то ты ничего не мог сделать для того, чтобы их судьба была не такой ужасной, как она сложилась, и все-таки чувство вины жило в нас, вырвавшихся из вражеского котла и теперь находившихся среди своих, на земле, на которую не ступила еще нога захватчика, и есть надежда на то, что никогда уж и не ступит. И все-таки что же с теми, что были рядом с тобой в кровавые дни и ночи Абганерова? Где они сейчас? Не все же полегли под Зетами и у реки Червленой?
Вот письмо, которое я получу через сорок лет после Сталинградской эпопеи. Его автор Степан Романов. Тот самый, что за день или два дня до окружения, поздней ночью неожиданно пришел в мою землянку и более часа рассказывал о себе. Держался при этом как на исповеди. Этот исповедальный тон звучит и в этом его письме. И чтобы сохранить его, оставлю письмо без какого-либо своего вторжения. Документ стоит того, чтобы выделить его в настоящем повествовании в отдельную, самостоятельную главу, попросившуюся встать в ряд других глав вне всякой очереди.
2
"29/VIII наша часть попала в окружение, и мы в ночь на 30/VIII стали выходить в боевом порядке, а наутро оказалось, что наша часть находится в тисках танков противника, в кругу которых курсируют танкетки, сгоняя пленных в кучу. В их числе были наш командир полка майор Чхиквадзе и комиссар полка Горшков и другие командиры батальонов, рот. Собрали всех в Зетах. В этом лагере выдали брюки и гимнастерки из бумаги и калоши, выдолбленные из дерева. Жили в сарае, где была солома. Во время сна, чтобы не было холодно, зарывались в солому. Солома внизу была мокрая, потому что в нее оправлялись по легкому, и она горела, поэтому всегда ощущалось тепло. В 4 ч. утра с шумом ворота раскрывались, и немец-комендант, стоя с вилами у ворот, что-то кричал на своем языке. Это означало – пулей вылетай первым, а то получишь вилами под бок или по чему попало. После этого выстраивали, выдавали по черпаку баланды, которая изготовлялась из листвы капусты и кормовой свеклы. Затем гнали на работу, на погрузку вагонов, до 2-х часов дня. А в 2 часа гнали обратно в лагерь, выдавали такой же обед, а поздно вечером такой же ужин и грамм 300 хлеба. Так было в Зетах, так и в городе Острогожске, куда нас перегнали. Во время погрузки если какая-нибудь женщина попытается что-нибудь дать пленному, то ей грозили, а пленного били палкой. Потом в этом лагере начал свирепствовать тиф. Лагерь закрыли, а нас перевезли в другой, очень большой лагерь, размещенный в кирпичном заводе, где нас держали отдельно на карантине и гоняли почти каждый день в баню холодную, а белье жарили. В декабре 1942 г. нас погрузили в вагоны, заперли и повезли. На улицу не выпускали, хлеба давали через день грамм по 300. Привезли в Сумы. Там нас загнали в большой корпус, около вокзала. Один раз в сутки давали баланды и грамм 150 хлеба. В начале февраля 1943 года из Сум этапом погнали через города Лебедин, Ворожба, Гадяч. Сколько трупов пленных устлали этот путь, могут сказать только жители указанных селений. Шли мы в деревянных калошах, обессиленные, поддерживая друг друга. Который уж не мог совсем идти, садился на дорогу, и немцы тут же его пристреливали. После того, как партизаны в Ворожбе освободили одну группу пленных, немцы стали гнать нас день и ночь в сопровождении танков и автоматчиков. В ночь с 16 на 17 февраля, проходя через Бобрик-Полтавский Гадяческого района, я совсем обессилел и решил отойти от колонны и спрятаться где-нибудь. Все равно, думаю, так и так смерть: упаду – немцы пристрелят, выйду из колонны – немцы увидят, тоже убьют. Но незаметно я проскочил за забор – и в огород, укрылся за избой. И только сейчас почувствовал, что я уже не в колонне. Слышу шум, крик, стрельбу на улице. Не знаю, что со мной случилось, но я не мог не только двигаться, но даже шевельнуться. Через некоторое время слышу сильный топот прямо ко мне. Ну, думаю, все, сейчас мне конец, немцы увидят и прибьют. Но это были тоже пленные из той же колонны, их трое. В противоположной стороне этой хаты, в окне, был свет, и мы решили войти и попросить что-нибудь поесть. Из хаты вышел лет 15-ти парень и давай нас гнать на улицу; еще подошел старик и говорит: если не уйдете, то через одну хату живет немецкий офицер, сейчас ему скажем. Мы тогда все четверо пошли на огород, а они – за нами, кричат. Мы к соседней клуне, они не отстают. Мы тогда – на улицу. Колонна пленных уже проходила, и мы все перебежали на другую сторону улицы. Я сбросил деревянные калоши, не чувствуя ног побежал через огород на другую улицу. Когда оглянулся, вижу: за мной бежал еще один из троих пленных. Мы подошли к клуне, зашли в нее – там было сено. Но так хотелось есть, что этого невозможно описать. Но больше обращаться к кому-нибудь не решились. Ноги мокрые ничего не чувствовали. Мы приоткрыли ворота клуни. В этот момент вышла луна из тучи, в то же время вышел хозяин этой клуни из дому и окликнул: кто там, не доходя до ворот. Мы ответили: братишка, подойди!.. Оказалось, что этот мальчишка все уже знает: сколько пленных побито в этом селе. Когда мы его спросили, может, у него есть чего покушать, он побежал домой. А мы остались, думая: сейчас вместо кушанья он приведет немца. Но оказалось, что он нам принес чугун ведерный картошки и несколько кусков хлеба. Мы это все моментально съели, живот раздуло, дышать стало трудно, а душа разрывается: есть по-прежнему хочется. Но он нам больше ничего не дал, сказал: пропадёте. Этот парень Коля сказал нам, что я к себе в хату не могу пустить, потому что сейчас отступают немцы и размещаются в селе. Если нагрянут, то вас побьют и нам худо будет. Мы очень были благодарны и за такое угощение, и прием, но попросили что-нибудь на ноги. Он принес холста на портянки и кудели, во что мы и обулись, обмотав веревками, и зарылись в сено клуни. Рано утром он нас разбудил, принес большую чашку кулешу и кукурузных лепешек. Мы это быстро съели, обулись в наши "лапти". Пришли хозяйка с соседкой, увидели не людей, а скелеты, и долго плакали. Оказалось, отец и брат Коли ушли в Красную Армию. Что с ними сейчас, ни он, ни его мать не знали. Разными закоулками вывели нас из своего села и указали дорогу на хутор, объяснив, где и у кого там перебыть.
На хуторе этом мы ночевали одну ночь у стариков. Хозяйка прожарила нашу одежду, потому что в ней было жутко сколько вшей.
Из этого хутора мы перешли в соседнее село, где и ночевали 4 ночи, помогая хозяевам то сено на крышу сложить, то дров нарубить.
23/II–1943 г. наши части заняли это село, продвигаясь в направлении Гадяч. Мы с радостью побежали к командиру с просьбой принять нас в часть, изложив свое положение. Но он нам сказал: идите в военкомат, там вас оформят. Мы пришли в военкомат в городе Лебедине 1/III–1943 г., где нас, бежавших из плена, набралось 180 человек.
Но немцы уже опять занимали город. Снаряды рвались повсюду. Нам дали направление, назначили старшего, и мы пошли в тыл.
Пришли в город Старый Оскол в конце марта. Здесь стали проходить проверку, кто где служил, как и когда попал в плен, после чего, в конце апреля 1943 г., я был обмундирован и направлен в 204 сп. 184 стр. дивизии, где служил и участвовал в боях до момента выхода на границу Восточной Пруссии, у реки Шушуна.
8/VIII–1944 года был ранен в левую руку. До 17/XI–1944 г. был в госпитале, вначале прифронтовом, а потом в г. Вильно. 17/XI–1944 г. выписался из госпиталя и зачислен в 558-й стрелковый полк 159-й стрелковой дивизии командиром 82-миллиметрового миномета. С данной частью участвовал в боях, на подступах к Кенигсбергу (Калининград). Был ранен 5/II–1945 г. в правую руку выше локтя и левую ногу с повреждением кости коленного сустава. Был эвакуирован в госпиталь г. Тулы, где находился на излечении по 21/VI–45 г.
4 июля 1945 г. прибыл домой. Потом ездил на курортное грязелечение – ст. Яны-Курган, Ташкентской ж. д. После возвращения с курорта, 23/Х–1945 г. поступил в Врачсанслужбу ж. д. на должность старшего бухгалтера, где работал в этой должности по 15/ХII–1945 г. С 15/ХII–1945 г. по 15/ХII–1948 г. работал инспектором-ревизором. По моей просьбе, в связи с болезненным состоянием ноги, связанным с постоянными разъездами, был переведен на должность ст. бухгалтера Врач-санслужбы Каз. ж. д., где и работал до настоящего времени, до пенсии.
Награжден:
Памятный знак "Ветеран 72-й гвардейской дивизии";
Медаль: За победу над Германией;
Медаль: 60 лет Вооруженных сил СССР;
Медаль: 30 лет победы в Великой Отечественной войне;
Медаль: 25 лет победы в Великой Отечественной войне;
Медаль: За освоение целинных земель;
Медаль: "За боевые заслуги";
Орден Отечественной войны I степени;
Медаль: Ветеран труда;
Орден Славы III степени:
Медаль: 40 лет победы в Великой Отечественной войне;
Медаль: "Ветеран 64-й армии".
Так вот, по-бухгалтерски строго и сухо, подводил итог своей жизни один из сотен тысяч солдат, получивших боевое крещение в междуречье Волги и Дона. Трудно сказать, почему Степан Романов перечень своих наград выстроил так, что орден "Отечественной войны I степени" и медаль "За боевые заслуги" оказались у него чуть ли не в самом конце столбца (в его послании они дадены именно так, столбиком, как стихотворные строки)? Это можно было бы отнести на счет солдатской скромности. Но могло случиться и так, что боевые награды отыскали воина уже спустя много лет после войны и оказались почти последними, полученными им. Я собирался уточнить это у самого Степана, да не успел: о смерти моего фронтового побратима, бойца-сталинградца, узнал от его сына, Владимира Степановича Романова. Теперь уже он, исполняя наказ отца, продолжает писать мне постоянно. И почерк у них оказался одинаковым. Переписка наша продолжается и сейчас, как бы указывая на непрерывную связь времен и поколений. О, сколько раз приглашал меня Степан погостить у него в Целинограде, бывшем Акмолинске, откуда вместе с ним полвека назад отправились, чтобы оказаться в огненной купели Сталинграда! Обещал, конечно, приехать. Но обязательно что-нибудь помешает. Теперь зовет, и так же настойчиво, его сын, оказавшийся вдруг для меня "чужестранцем", живущим на "чужбине", – не в Акмолинске, не в Целинограде, а в Акмоле (а город-то один и тот же!). Не придется ли на поездку к нему выправлять визу?..
О, дорогой мой Степан! Может, и хорошо, что не дожил ты до нынешних наших дней? Ей-богу, хорошо!..
Но я умолкаю, чтобы собраться с силами и продолжать мое повествование.