Капитан Баталов вернулся быстрее, чем обещал, чему мы отнюдь не обрадовались: к нам только что подкатила наша походная кухня, и Зельма, торжествующе размахивая ковшом, как саблей, приглашал к котлу. Вслед за нами устремились к его колеснице и те, которых привел сюда Баталов, а их было что-то около двух сотен, что, конечно же, не устраивало Зельму, и он приготовился было к обороне. Выручил повара Баталов. Грозным командирским окриком он заставил остановиться тех, кого только что привел, а заодно и нас, минометчиков. После того как все вернулись на свои прежние места, капитан заключил:
– Не до того сейчас. Не успеете поесть, как немцы окажутся тут!
И как бы в подтверждение его слов, прямо над нашими головами, шепелявя и хорхоча, как вальдшнеп на тяге, пролетел снаряд и разорвался у переправы. За первым пролетели еще три, в равные промежутки времени, и разорвались там же.
– Вот видите, – Баталов неожиданно улыбнулся, – немцы поднялись на гору у Елхов и ждут, когда мы выйдем к ним с хлебом-солью. Надо поторопиться. А этот толстяк, – Баталов указал на Зельму, – поедет вслед за нами и накормит нас своей кашей, когда мы расхлебаем немецкую... там вон, на той горе.
По всему было видно, что большинство из приведенного к нам воинства не только не нюхало пороха, но и в армию-то до нынешних грозных дней не призывалось. Это восемнадцатилетние и даже семнадцатилетние ребятишки. Я с грустью смотрел на них, потому что все они были удивительно похожи на моего Жамбуршина. Правда, молодежь эта была "разбавлена" десятком пятидесятилетних отцов семейств, до которых не страдающая отсутствием аппетита война добралась в середине сорок второго года и даже немного раньше. Эти, может быть, и воевали, но очень давно – в первую германскую, как сказал бы Кузьмин, или в Гражданскую. Но то – совсем другие войны, мало чем похожие на эту. Правда, и тогда пролилось много крови, но не столько же, сколько льется ее теперь. И все-таки эти пятидесятилетние, усатые дяди, по большей части деревенские мужики, взятые прямо с полей в разгар страды, пахнущие спелым колосом, прокопченные не на полях сражений, а на хлебных полях, все-таки они, ставшие вдруг опять солдатами только уже не Первой, а Второй мировой войны, малость успокаивали, обнадеживали, когда мы с Усманом Хальфиным поняли, что Баталов привел этот отряд не для кого-нибудь там еще, а для нас, поскольку рядом с нами что-то не видно было других командиров. Капитан получил это пополнение прямо у переправы, которая работала теперь круглосуточно чуть южнее сада Лапшина, в километре от того места, где находились сейчас мы, – переправлялись под постоянной бомбежкой, от нее-то и держался еще на лицах юнцов остаток ужаса, испытанного ими в момент, когда они выскакивали на землю и улепетывали подальше от парома (некоторых Баталов отыскивал под крутым берегом Волги и вытаскивал их оттуда за шиворот, чтобы поставить в строй и повести к нам). Всех их, молодых и старых, где-то успели все-таки обмундировать, одеть в новенькие, защитного, ярко-зеленого цвета гимнастерки и брюки, выдать винтовки с примкнутыми к ним трехгранными штыками, такие же зеленые каски и противогазы в зеленых сумках. Словом, при полной экипировке.
– Товарищ младший политрук! – тяжеловатый взгляд Баталова остановился на мне. – Тут у меня сто семьдесят человек. С вашими минометчиками, вижу, будет более двухсот. А это уже батальон. В наших условиях – почти полк, – показалось, что Баталов опять усмехнулся, – назначаю вас его командиром...
– Командиром полка? – вырвалось у меня непроизвольно.
– Пока что батальона, – уточнил Баталов, удалив со своего лица усмешку. – А вы, – теперь капитан перевел взгляд на Усмана Хальфина, – вы, лейтенант, будете у него заместителем. А сержант... как ваша фамилия?
– Гужавин.
– Вы, сержант Гужавин, будете командовать минометной ротой. В составе этого батальона. Поняли?
– Поняли, – ответил я за всех.
– Ну а теперь – шагом марш за мной!
– А как же мы?.. Куда нам? – испуганно пискнула Сероглазка.
Баталов остановился, поглядел на наших сестер, нежданно-негаданно объявившихся в роте. Лицо его чуток помягчело.
– Как это куда?.. Вы что, воевать пришли или на свидание? Думаете, там не найдется вам работы?.. Становитесь в строй, да поскорее!.. Ша-а-гом ма-а-рш! – скомандовал он громко, растягивая слова елико возможно длиннее.
В каких-нибудь десять – пятнадцать минут сформированный батальон по балке Купоросной двинулся в гору. Под ногами чавкала вода. Это продолжал свою жизнь, подбираясь к Волге, тот ручеек, который просачивался под плотиной хутора Елхи. Мы шли по нему и не знали, что к концу этого дня он из прозрачного, светло-золотистого обретет цвет разбавленной крови.
Шли по два человека в ряд, поскольку на дне балка Купоросная была узкой, а по мере нашего подъема становилась все уже и уже. К тому же приходилось все время нагибаться, подныривая под ветви деревьев, росших по обе стороны балки.
Позади растянувшейся цепочки шли двое: Николай Светличный, все еще прихрамывая, и Валя-Сероглазка. Она везла вместе с ним его миномет. Никто не заметил, когда эти двое оказались вместе. А когда увидели, никто не придал этому особого значения, потому что медицинская сестра и должна была находиться рядом с больным.
А вот Надя, землячка, односельчанка Вали-Сероглазки, прильнула, прижалась плечом, кажется, и не замечая этого, к другому, шагавшему где-то посередине цепочки. Может, потому прильнула, что он казался ей постарше других, а значит, и более надежный. Почувствовав ее плечо, боец спросил как-то просто, по-отечески:
– Как тебя зовут?
– Надя, – быстро ответила она и тут же поправилась: – Надежда... Надежда Николаевна.
– Ну, для меня ты и Надей сойдешь. Молодая еще.
– Эх! Какая же я молодая?! Мне уж тридцать один год – старуха.
– По-твоему, я уже древний дед. Мне ить, голубушка, без малого пятьдесят.
Надя, немного смутившись, спросила:
– А как вас зовут?
– Федор. Для тебя, стало быть, я Федор Тимофеевич. Может, и фамилие мое тебя интересует?
– Интересует.
– Вот как. Ну-к што ж. Запоминай, красавица! Устимов, Федор Тимофеевич Устимов. Сибиряк я. Чалдон. Слышала такое слово?
– Нет.
– Это нас, сибиряков коренных, русские так прозывают. Сам не знаю, откель оно выкатилось. Это словцо. Обидного-то в нем ничего нету.
– А вы разве не русский?
– Русский, конешно. Только с сибирской выделкой.
– А вы, Федор Тимофеевич, когда-нибудь любили? – вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, выпалила Надежда.
– Вот те раз! А как же! Да я и сейчас люблю. В ней, Надюха, в любви этой, начало и коней всей жизни. Без нее, милая, человек умирает и при жизни. Так-то, родненькая.
– Это правда, – вздохнула Надежда.
Они замолчали.
В покрытой по бокам невысокими деревьями и кустарником балке, местами похожей по своим извилинам на ушные раковины, была прекрасная акустика, и трескотня пулеметов и автоматов, винтовочная пальба, разрывы мин и снарядов казались нам такими близкими, что хотелось упасть, прижаться поплотнее к земле, но под ногами была вода, а до слуха доносился, сквозь грохот боя, повелительный голос Баталова: "Поторопись! Не отставать!"
– Ой, мамочка родная! – вырвалось у Сероглазки, забывшей, похоже, что родной ее мамочки давно уже нету, а от неродной она убежала сама и оказалась теперь среди незнакомых людей, объединенных с нею лишь общей судьбой. Ее землячка Надя, Надежда Николаевна, находилась где-то впереди, инстинктивно держась поближе к старому солдату, полагая, что он лучше других знает, куда идти и что делать.
Голова колонны выходила из балки у плотины, у восточной окраины Елхов, когда в самом хуторе уже шел бой. Видно было, как от дома к дому, группами и в одиночку, перебегали красноармейцы и, припав на колено, стреляли куда-то. Увидев нас, один из перебегавших сейчас же оказался перед Баталовым. Я не вдруг узнал в нем Василия Зебницкого. Давно не бритый, измученный, весь какой-то серый, со слезившимися, красными, как у кролика, глазами, трудно дыша, он изо всех сил кричал, докладывая капитану:
– Немцы... ворвались... час назад. Моя рота пока что... пока удерживает восточную часть хутора... Но нас мало... мало, слышите?.. Очень ма-а-ло! – и, не ожидая указаний, опять побежал к своим бойцам.
К этому моменту уже весь наш отряд поднялся к плотине и сейчас же услышал команду Баталова:
– Батальон, в атаку, за мной! – крупная его фигура отделилась от нас и была уже по правую сторону плотины.
– В цепь... за мной! – это уже кричал я, стараясь догнать Баталова.
Новобранцы рассыпались, но бежали не цепью, а небольшими группами, образовавшимися вокруг "стариков", которые, оказалось, и были командирами отделений, а теперь уже помкомвзводами и даже взводными. Я бежал впереди них с поднятой правой рукой, как и полагалось политруку, когда его рота идет в атаку. Пожалел в какую-то минуту, что отдал пистолет лейтенанту Виляеву, – с "личным оружием", пистолетом или револьвером, рука выглядела бы по-другому, куда воинственнее, чем сейчас. Правда, на широком командирском ремне, с большой пятиконечной звездой на пряжке, по-прежнему висели, справа и слева, две тяжеленные противотанковые гранаты, выданные еще в хуторе Генераловском, да так и не употребленные в дело, не востребованные, как бы мы теперь сказали. Они очень мешали бежать, но я не расставался с ними, решив, что скоро и им найдется работа.
Увидев нас, бойцы из роты Василия Зебницкого, с трудом удерживавшие восточную окраину Елхов, приободрились в уже вместе с нами побежали по единственной улице, по той самой, по которой мы уходили к балке Купоросной днем раньше. Все до единого, правда, вразнобой, кричали "ура", не столько, может быть, для устрашения немцев, которых пока что не видели, сколько для собственного воодушевления. Когда бежишь и во всю мочь орешь этот боевой клич, когда рядом с тобой бегут и орут то же самое другие, тебе не так страшно, потому что в реве этом ты не слышишь посвиста пуль, стона раненых, не остановит тебя и вид убитого товарища, который был только что рядом с тобой, а теперь корчился в предсмертных судорогах, поскольку у тебя не будет времени, чтобы ужаснуться, подумать о том, что всякий миг и для тебя может стать последним. "Ура-а-а-а!" – кричишь ты уже охрипшим, едва слышным даже для тебя голосом, сердце бешено колотится, а ты бежишь, поскольку продолжают бежать и другие. Но вот упал тот, кто оказался впереди тебя, ты споткнулся о него и тоже упал: в таком разе и тебе уже не подняться, земля-спасительница так крепко прижмет тебя к своей груди, что уже не хватит ни физических, ни нравственных сил вырваться из ее материнских объятий. Такое случилось с одним, другим, третьим, а потом уж со всеми нами, когда мы насквозь, единым, что называется, духом "прочесали" хутор, за которым впервые увидели убегающего от нас врага, когда впору бы праздновать победу над ним, но в этот-то час и вступил в дело немецкий шестиствольный. Да не один, а с добрый десяток. Стена огня в одну минуту встала перед нами. По инерции мы какую-то сотню метров бежали вперед, а потом один за другим люди наши падали, кто сраженный насмерть осколком мины, кто раненный ею, а кто (таких, конечно, большинство) спасаясь от этих осколков, то есть от самой смерти. Я и Зебницкий, помня о своих политруковских обязанностях, пытались поднять бойцов в новую атаку, но это было невозможно, мы знали, что невозможно, но все-таки делали одну попытку за другой – первыми поднимались во весь рост, кричали обычное: "Вперед, за мной!" Иной и подымется, и пробежит, сделает несколько шагов вслед за нами, но тут же опять упадет на землю. Упали и мы, прижались к сухой, прокаленной на хуторском выгоне, утрамбованной стадами коров, посыпанной овечьими "орешками" земле.
– Окапываться! Всем окапываться! – это, перебегая от одного к другому, кричал Усман Хальфин.
Легко сказать "окапываться", а попробуй это сделать малой саперной лопатой в такой земле, – тут хотя б крохотную ямку выцарапать! Нет, однако, худа без добра: помогли немецкие снаряды, прилетевшие откуда-то издалека и оставившие после себя глубокие воронки: ими-то многие и воспользовались, в первую очередь, умудренные жизненным, а некоторые и боевым опытом наши "старики".
Минометчиков Гужавин по нашему с Хальфиным распоряжению увел к противотанковому рву, чтобы присоединиться к Михаилу Лобанову. Залегшие на выгоне, мы слышали частые хлопки его пятидесятимиллиметровок справа от нас, слышали и трескучие разрывы малюсеньких мин, но не знали, стреляет ли Миша по немцам (в таком случае они должны находиться очень близко от него) или для острастки, ставя заградительный огонь. Как бы там ни было, а малыш действует. Теперь на помощь к нему подойдет Гужавин с семью 82-миллиметровыми минометами: три из них вынесли мы, выйдя из окружения, а четыре вывез на своих повозках неведомыми для нас путями Кузьмич. Вывез и мины к ним – десятка два лотков.
Мы с Хальфиным вынуждены были на какое-то время расстаться со своими минометчиками.
Известно, что и хорошие люди неодинаковы. Иного определишь с первого, как говорится, взгляда: весь он светится, словно бы внутри такого человека горит яркая лампочка и мягкий свет ее струится через широко открытые, откровенно добрые глаза. Эти глаза всегда смотрят прямо перед собой, потому что им незачем прятаться от людей...
Вот таким в нашей минометной роте был Алексей Грунин, который оказался сейчас рядом со мной. О нем покамест еще ничего не рассказано в моем повествовании, хотя он, может быть, более других заслуживает этого.
Первое свое боевое крещение Алеша Грунин получал, как и все мы, у хутора Чикова. И когда его кто-то спросил, как это случилось, Грунин улыбнулся, сказал смущенно:
– Разве это бой? Нешто это можно назвать боем?
– А сказывают, что ты еще на Дону из своего миномета немецкий самолет сковырнул. Правда, Алеша?
– Сказки сказывают, – рассердился Грунин. – А сказки только для детей дошкольного возраста годятся, они не для солдата.
– Вот это ты зря! Я бы, например, хорошую сказку и сейчас послушал.
– Так ты обратись к Улыбину. Это по его части, – советовал Алеша. – Он вроде учителем в школе работал.
Я видел, что Грунину изо всех сил хотелось перевести разговор на другую тему, и понимал почему. Рядом с ним, по правую руку, сидел сержант Улыбин, лучший друг Алеши. Расскажи Алеша всю правду о первом боевом крещении, выявились бы кое-какие подробности, не совсем лестные для Улыбина. И Алеша молчал.
Это случилось тогда, когда дивизию как бы ни с того ни с сего, среди бела дня, сняли с только что занятого ею рубежа на Дону, у хутора Нижне-Яблочного, и она двигалась под непрерывной бомбежкой и под пулеметными очередями немецких самолетов. Только пойдем вперед, чей-то истошный голос возвещает: "Во-о-оздух!" Врассыпную бежим в бурьян и лежим там вниз лицом, задыхаясь от полынной горечи. По спине гуляют мурашки от грохота рвущихся где-то совсем рядом вражеских бомб и от шепелявой болтовни осколков, шарящих в бурьяне. Продолжалось это всякий раз минут пять, самое большее десять, но не этим ли десяти минутам многие двадцатилетние обязаны первой изморозью на своих висках? Не у всех оказалось достаточно духа, чтобы вынести такое (помните нашего лейтенанта Виляева?).
Грунин и Улыбин были тогда в одном расчете. Как только на горизонте появились "юнкерсы", друзья схватили из повозки свой миномет и побежали в бурьян. И вот тут-то между ними произошла первая и последняя стычка.
– Знаешь что, Иван, мне... понимаешь, мне надоело все это!.. – задыхаясь от ярости, почти в самое ухо Улыбину вдруг закричал Алексей. – Давай стрелять!
– Да ты с ума сошел! – встревожился Улыбин. – Из чего ты будешь в них стрелять?.. Из миномета, что ли?.. У нас с тобой даже карабина нету.
– Из миномета! Из чего угодно, но лишь бы стрелять! – Грунин с силой рванул из рук товарища миномет, врезал в сухую землю двуногу-лафет. – Подавай мины, слышишь?!
Выстрелили один раз, другой – мины чуть ли не под прямым углом взмыли вверх и, переломившись на верхней точке, упали и разорвались в нескольких шагах от минометчиков. И только после этого Грунин услышал умоляющий голос Улыбина:
– Алеша, дорогой, не надо! Ведь не собьешь, покалечишь своих. Да и выдашь нас... Заметит ведь сверху! – не знал Улыбин, что почти такие же слова и в эти же минуты выкрикивал лежащему рядом с ним бойцу лейтенант Виляев.
Вся боль, которая скопилась в груди Алексея за эти горькие минуты, выплеснулась вдруг на оробевшего товарища:
– З-з-замолчи!.. – в светлых, до этого всегда ясных и добрых глазах Алексея сейчас отразилась такая мука, что Улыбину стало жутко. Он забыл и про самолеты, и про свой собственный страх, и даже про боль в плече – осколок бомбы приласкался-таки к бойцу. Улыбин кинулся к другу, обнял его, измученно твердя:
– Алеша! Алеша!
– Ах, отстань ты! Не до тебя!
А спустя несколько дней, уже на Аксае у хутора Чикова, когда они, накрывшись одной плащ-палаткой, курили в своем окопе, Улыбин сказал:
– Лучше бы ты, Алексей, прикончил меня тогда. Ведь ты никогда не забудешь мою трусость там, в бурьянах...
– Чудак ты, Иван. Больше ничего. Ты до того раза был в бою? Нет. То-то, брат, и оно.
– Но ведь и ты не был.
– Сейчас не обо мне речь, – перебил Грунин. – Вот послушай, что я тебе скажу. Если бы я не верил в тебя, может, и того... расстались бы мы с тобой. А я верил. И что же? Разве я не прав? Чей расчет вчерась больше всех румын, мамалыжников энтих, уложил? Наш, первый. А кто наводил? Наводчик. А кто был этим наводчиком? Иван Улыбин – вот кто! Так что помалкивай и позабудь о прошлом. А что касаемо меня, то я сразу же и позабыл. Не веришь?
– Верю, – тихо сказал Улыбин.
– То-то и оно, – произнес Грунин, очевидно, любимую им фразу.
Улыбин в темноте отыскал теплую руку товарища и сжал ее в своей ладони.
А через несколько дней пришлось покинуть и обжитые было позиции на Аксае: дивизии приказано отойти к станции Абганерово, куда, двигаясь вдоль железной дороги от Котельникова, прорвались немцы. Приказ пришел под вечер: как только смеркнется, выходить, оставив прикрытие.
Два эти слова – "оставив прикрытие", прозвучавшие так обыкновенно и буднично, заключали в себе момент более чем драматический.
Усмана Хальфина, находившегося со своим взводом на правом фланге роты, вызывает к себе на НП командир полка. Я догадываюсь о том, зачем вызывает. Догадывался и Хальфин, хотя связной и не говорил ему об этом. Остроглазый, сухощавый грузин майор Чхиквадзе так же буднично сдержан, как и его слова, брошенные лейтенанту:
– От твоего взвода – один расчет!
– Есть!
– Выполняйте.
Хальфин прижимает к бокам полевую сумку и револьверную кобуру, бегом возвращается на свои огневые позиции. Над ним в темнеющем небе невидимые паучки-пули тянут в разные стороны светящиеся нити. Где-то озабоченно токует "максим", зло тявкает "сорокапятка", в ответ – рев немецкого шестиствольного...