Тяжелый дивизион - Гервасьевич Лебеденко Александр 19 стр.


Армия шла с таким напором, как будто это была упорная стремительная атака, а не поспешное отступление. Сила инерции этих тысяч ног и колес была неодолима. Ее не остановил бы даже пулеметный огонь. Но вместе с тем каждая частица этого массивного движения была рабски скована той же самой инерцией, которая грозила всему встречному, в том числе и Андрею.

Оступившегося, потерявшего ритм сбивали с ног, могли растоптать, раздавить…

Ныряя в толпу, при случае выскакивания на обочину, Андрей двигался все медленнее. В одном месте его сбили с шоссе ударом. Ход неуклюжей фурманки оцарапал седло и ногу.

Андрей хотел было спрыгнуть, но Шишка раньше сделала плавный пируэт в воздухе и стала внизу на все четыре ноги. От неожиданности у Андрея сжалось сердце и горизонт закачался перед глазами, как в бурю на корабле. Он едва успел стать на стремена.

Соскочив с седла, он со страхом осмотрел животное, Но добрая кобыла глядела большими, хрустально-ясными и теплыми глазами прямо в глаза привычному человеку, жевала пухлыми, влажными губами, и только ноги ее необычно подрагивали в коленях.

На узком мосту Андрея прижали к перилам. Мост под колесами двухсотпудовых пушек казался сложенным на живую руку, без гвоздей и клиньев. Андрей перегородил последние полметра, по которым опасливо пробегала цепочка артиллерийских номеров. Щиты орудий шли так близко, что Андрей, боясь, как бы ему не соскребло ногу сталью, прямо с седла встал на широкие перила моста. В руке дрожал повод. Казалось, следующее колесо, следующий щит обязательно перебьют Шишке тонкие ноги.

Лошадь прядала ушами и жалась к крашеному дереву перил.

Только когда прошли двухсотпудовые и сорокадвухлинейные, Андрей опять сел в седло, а за мостом навстречу ему выплыла одинокая, сутулая и длинная фигура командира дивизиона.

К вечеру каменный столб бросил навстречу цифру сорок. Уже пятьдесят километров в седле! Но поход продолжался.

Ночью на востоке мелькнули молочно-белые огни в сгущенной, безлунной темноте полей. Кобрин остался позади.

- Пятьдесят два 'илометра от Бреста, - удивленно произнес Алданов.

За Кобрином батарея все же свернула с шоссе и вышла под кров старого сухого леса. Готовить пищу, устраивать ночлег ни у кого не было сил. Солдаты распрягли лошадей и, не выбирая места, валились на сухую листву у корней корявых дубов.

Сон победоносно надвинулся на лагерь. Только чутковский жеребец временами рвался на привязи и кричал, отчего часовые вздрагивали и начинали энергично шагать вдоль строя гаубиц.

Последние часы Андрей держался в седле нервами и тяжестью тела. Даже неутомимая Шишка шла рыхлыми шагами враскачку на подгибающихся, размягченных ногах.

Теперь сразу, без всякого перехода, Андрей почувствовал, что все его силы ушли. Не снимая шинели, он упал у высокой сосны. Уже земля широкими мягкими толчками качала его, как маятник, и упал он по ее, не по своей воле.

Андрей, лежа, хотел думать привычную на походах думу о том, как хорош сон и как приятно ноет тело в лесу, забирая от воздуха, от листьев новые соки и силы.

Когда застонали, заныли плечи и какой-то огонек боли вспыхнул под ребрами - подумал, что устал сильнее, чем обычно.

А потом застучало в висках, и сосна над головой угрожающе закачалась. Тело никак не согревалось, и шинель казалась невесомым, паутинным покровом, сквозь который свободно ходят холодные ночные струи.

Сознание работало, но глаза не видели ничего вокруг.

Андрей широко раскинул веки, силясь уловить знакомые образы из этой гудящей тьмы бивуака. Но вместо лиц, вместо лошадиных морд ему в глаза сверкнули два фонаря грузовика, который ревел оглушительно, с человечьей или бычьей злобой, и полз на Андрея. Андрей подумал о сосне… Чудовище неизбежно должно разбиться об ее качающийся корявый ствол…

Андрей хотел сорвать, бросить в сторону тело. Но шинель теперь давила, как броневая плита, и ни нога, ни рука не шевельнулись у Андрея.

Он широко раскрыл рот, словно желая проглотить наступающую машину, и рот сам издал круглый, как вылетающий из широкогорлой трубы звук:

- А-а-а!

Автомобиль пополз, вытягиваясь на ходу в подобную толстому змею глазастую кишку, в горло Андрея.

Потом рядом возник человек. Он раскрывал рот, как механическая игрушка, и говорил:

- Сорок и семь десятых.

И другой человек из тьмы сказал:

- Будем возить в санитарке.

Тогда ворвался голос Кольцова:

- Нельзя, Александр Кузьмич, держать больных на походе. Вы говорите - в санитарке… А если она понадобится для раненых?

- Жаль парня!

Потом Андрей ощутил пальцами холодное полотно санитарки…

Перемежаются тени и свет. В свете - плечи, затылки, рукава людей. Лошади и повозки. Походом Чингисхана идут они куда-то вперед, в одну сторону, не то на запад, не то на восток.

Черный человек с бичом в руках. Он добродушно досадует о чем-то…

Белая женщина сует Андрею остро пахнущий пузырек.

На сырой земле у завалинки Андрея мутит, и свет исчезает…

Звезды видит Андрей сквозь щель матерински наклонившегося над ним мшистого забора. А затем в ночь, придавившую грудь тугой подушкой, врываются только паровозные гудки.

XIII. Паноптикум

Солнечный луч пришел вместе с ощущением покойной резиновой подушки под головой. Это было первое, что почувствовал Андрей после долгого забытья. Солнечный луч заставил зажмуриться. Подушка еще крепче прижалась к щеке и… зашевелилась… Захотелось ощутить себя, проверить, и Андрей попытался выпрямить ноги. На них лежало теперь что-то мягкое: тюки или чужое тяжелое тело. Железной плиты больше не было.

Андрей открыл бы глаза и осмотрелся, если бы не мерный, укачивающий звук, знакомый, почти родной. Его ритм мешал отогнать сонную целительную лень.

Большая колыбель, приютившая Андрея, гудела металлом, лязгала сталью, ревела, но все эти звуки доносились издалека, выветренные, ослабевшие, словно самое движение поглощало их на ходу.

Солнечный луч был узок. Он лежал теплой тесемкой на груди Андрея, на мертвенно-бледном лице соседа, на желтой округлости чьей-то пятки и стрелкой-живчиком бегал по красной стене дрожавшей как в лихорадке теплушки.

"Подушка" зашевелила короткими грязными, с широким ногтем пальцами. Это была ступня великана, двойник той, которая желтела в солнечном лучике.

Лицо соседа глядело равнодушно. Оно не могло принадлежать владельцу ног. Оно было маленькое, в морщинах, словно кто-то пальцами стянул ему кожу к носу, к подбородку. Носик стоял прямой башенкой, какой-то отдельный от всего лица. Под корень истертые зубы походили на высохшую лимонную корочку. Тонкие пальцы червячками копошились у заросшего подбородка. Время от времени голова надрывно и сухо кашляла. Казалось, тело не участвует в этом кашле. Кашляет одно только горло.

Уйти от грязной, двигающей пальцами ноги оказалось невозможным. Со всех сторон глядели в лицо Андрею обутые и босые ноги, рубашки и шинели, и в этой груде тел и одежды утонуло, затерялось собственное, Андрея, тело.

Босые ноги задвигались, соединились, и "подушка" сама ушла из-под щеки. На Андрея глядели теперь с легким смешком глаза на большом, сильном лице. Силен был белый лоб, смело выведенный крепкой костью, обтянутый белой чистой кожей. На лоб коротко спускались отяжелевшие от пота завитки желтых волос. Нос был прямой, не славянский. Синевато-голубые глаза были упорны. Худоба выделила на длинном, гладком лице крепкие, резко очерченные скулы. Но сильней всего были могучие, с выступающими жилами руки, длиннопалые, со вместительной хваткой кисти.

- Что, выспалси? - спросил он Андрея и сейчас же сквозь улыбку поморщился. Вероятно, сделал больше, чем ему было позволено.

Андрей бессмысленно глядел, до сих пор не соображая всей обстановки. Он ничего не ответил соседу.

Может быть, гигант принял молчание Андрея за знак пренебрежения. Он откинул далеко назад голову и стал тяжело и часто дышать.

Где-то сверху потянулся долгий стон…

Расстроенное болезнью воображение Андрея воспринимало окружающую обстановку кусочками, по частям. Ноги, затылки, лица, спины людей, сброшенные, смешанные в кучу, как железный лом на заднем дворе завода, не сразу сказали ему, что он едет в санитарном поезде с больными и ранеными российскими солдатами.

Санитарный поезд - это белые койки и белые стены. Только на белом можно нарисовать широкий пластинчатый красный крест.

Над человечьей кучей встали звуки. Они поднимались над ровным, только на стрелках усиливающимся рокотом и стуком колес, как поднимается голос певца над аккомпанементом. Это стонали люди, чей стон уже никому ничего не сигнализирует, никого не призывает. Это были звуки, которые издает разобщенное с волею тело, подчинившееся на время каким-то совсем не управляемым силам.

В одном углу эти стоны, казалось, вот-вот сорвутся в резкий вороний крик, заранее вызывая у всех напряжение нервов и слуха.

В другом, противоположном, звуки были ровны. Иногда казалось, что это стонет резиновая подушка с испорченной свистелкой.

В детстве в маленьком провинциальном паноптикуме Андрей видел удачно имитированную восковую фигуру цусимского матроса. Расстегнутая рубашка в морских голубых полосках по воротнику открывала смуглую гладкую грудь, и под соском гноилась круглая восковая рана. Матрос дышал. Грудь поднималась, и капля крови аккуратно тем же путем скатывалась на подушку при каждом вздохе. Матрос не только дышал, но и стонал ровным стоном хитро придуманного механизма.

Матрос снился потом Андрею две или три ночи, детский кошмар мучил мальчика, и теперь казалось, что это именно матрос лежит в темном углу вагона.

Стоны шли один за другим, один вдогонку другому, и чей-то хрип ритмически переплетался с этими звуками, чужой своим спокойствием, не подходящий, не созвучный ни с рокотом колес, ни со свистелкой резинового матроса.

Колеса пошли медленнее, но не замирали, как это бывает на станциях. Казалось, машине стало лень тянуть тяжелый хвост вагонов, и она, как кляча, идет, оглядываясь, не хлестнет ли погонщик щелкающим острым бичом.

Время потянулось медленнее, как всегда, когда можно ждать чего-нибудь нового, и над грудой тел то здесь, то там стали подниматься головы.

- Остановка, кажись, - сказал сморщенный человечек и одновременно задвигал белыми губами и пальцами-червячками.

- Ой, - вздохнул гигант, - сколько еще этих остановок. Вконец измотают… В душу!

- А все же как стоим - легче, - сказал человечек. - Оно хоть на землю да на солнышко вылезешь…

- Где станет! - вмешался третий голос, украинца, басистый и мягкий. - Вон на мосту стояли. Тут тебе и земля, и солнышко. Ты бы посунувся, земляк. Тяжкий ты, как пудовичок. Ажно ногу мне отдавил.

- А куда ж посунуться! - сказал казачий вахмистр. - Хоть к потолку привеситься. Лафа тем, что на полках едут… Покойничками.

- Воистину, покойничками, - прохрипел голос сверху. - Чтоб тебе таким покойничком на тот свет спутешествовать.

- А ты не лайся, дядя. Здоровья не вылаешь.

- А ты что же к людям зависть высказываешь? На нарах - говоришь? Да ты посмотри, сукин сын, тут все покойнички, да только от завтрева. Обделались все, да без рук, без ног.

Андрей потянул в себя воздух, и тошнота подкатила к горлу. Эта же тошнота заставила сделать усилие - приподняться. Тело повиновалось вяло, не сразу. Кто-то сбоку, потревоженный движением Андрея, закряхтел, заворочался. Поезд пошел еще тише и наконец стал.

Заскрипели ролики двери, и щель, в которую едва заглядывало солнце, расширилась. Андрей сел, опираясь на руки, и обернулся к свету. Здесь большой яркий квадрат был резко поделен горизонтом на густо-зеленое и солнечно-голубое. Вагон стоял в пустом поле.

К двери подошел санитар, приставил лесенку, и люди медленно, кто как мог, пошли, поползли из вагона на солнечный песок насыпи.

Гигант с желтыми петлицами гвардии Литовского полка сошел крупным шагом через ступеньку. Левая рука его висела плетью. Сквозь разорванную у плеча гимнастерку проглядывал перепачканный бинт. Черно-красные пятна ссохлись и насквозь заскорузли.

Маленький сморщенный солдат оказался больным обозником из запасных. Он был слаб, как ребенок, и сполз на землю на четвереньках.

Люди сходили, сползали, шатаясь, стоная, но неудержимо стремясь из красного ящика со спертым от неубранных испражнений воздухом на блистающее пустотой поле. Почти на всех были перевязки, которые не менялись несколько суток.

Опираясь за спиной на руки, переступает на ладонях и на одной ступне человек. Высоко перед собой он держит туго обинтованную ногу. Нога движется грузно и неколебимо, как дуло орудия. У другого рука на перевязи лежит на груди. Второй рукой он защищает ее от столкновения с такими же неловкими, искалеченными людьми.

Люди ложатся на запорошенную августовской пылью траву. Ложится и Андрей. Стена длинного поезда красным барьером разрезала степь. Из каждой теплушки ползут перевязанные люди. Они садятся на песок у шпал, ложатся на ближнее поле, прячутся в тени редких кустов, курят, жуют сухие корки и торопливо говорят, говорят, словно спешат вылить все еще не высказанное, пока не тронулся поезд.

Двое санитаров бегут с носилками к такому же красному скотскому вагону с широко раздвинутой дверью. Оттуда несутся крики. В криках нестерпимая боль, иногда угроза… От этих криков содрогаются забинтованные люди. Они боятся и страстно дожидаются момента, когда придет их очередь идти в операционную к хирургам.

- Смотри, смотри, - говорит гигант, раненный в руку. - Пошли.

Впереди выжидательно дымит паровоз. Еще дальше в красную полосу слились вагоны другого товарного состава. На горизонте узкой, потерявшей окраску чертой виднеется третий. Вероятно, за пологим холмом, где поворачивает путь, скрываются четвертый, пятый…

Позади, на западе, в затылок санитарному встал еще один поезд.

- Пачками пошли, - говорит гигант.

Андрей близорукими глазами следит, как передний, едва видимый состав медленно плывет над зеленым полем.

- По вагонам! - кричат санитары.

Ближайший поезд дает гулкий, протяжный свисток.

С трудом ползут раненые наверх по крутым, неудобным лестницам. Санитары помогают только самым тяжелым.

В вагоне солдаты садятся, опуская ноги наружу. Но санитар кричит на них, и они послушно подбирают ноги в вагон, пятятся вглубь, наползая один на другого. Потревоженные лежаки ругаются, стонут, плюются. Санитар наглухо задвигает дверь.

- Неохота с нами-то ехать, - говорит гигант. - К своим полез…

На этот раз поезд идет недолго.

Свист локомотива долго полощется на ветру, и постепенно замирает стук колес.

И снова, перемогаясь, через силу, через боль ползут раненые на солнце.

И опять не станция, а поле.

Андрей теперь не смотрит на раненых. Лежа на спине, он глядит в небо. Оно одно здесь такое, как было раньше, до войны, оно способно возвратить мысли к прошлому, к покою, к городским улицам, ко всему, непохожему на войну…

XIV. Возок смерти

Вагон не сразу открыл перед Андреем все свои уголки. Верхние нары заявляли о своем населении только бахромой шинелей и ступнями разутых ног. Всегда темно было внизу под нарами, на полу, в особенности по углам.

Прогорклая, отшибающая вонь неслась из-под лежащих раненых и больных. Она стояла стражем у лежачих мест.

В ближайшем углу внизу, у выхода, лежал мальчик из Кобрина. Осколком аэропланной бомбы ему оторвало ногу.

Там же внизу, в дальнем углу, лежал человек, у которого осколком гранаты было начисто вынесено правое плечо. Рука висела на обнажившихся мышцах.

Рядом пластом лежали двое раненных в живот. У одного из них на ногах уже появились трупные пятна. Запах от них перешибал запах испражнений.

Наверху лежали больные, но о них не говорили. Они ничем не были замечательны.

А всего было в вагоне тридцать восемь человек. Двадцать лежали на нарах, имея свое место. Остальные сидели, лежали друг на друге и на большом кубической формы ящике, который стоял у закрытых дверей с одной стороны вагона. В этом ящике хранился инвентарь: миски, котелки, ложки, бинты, марля, жестяные некрашеные кружки.

Санитар, которому полагалось спать на крышке ящика, обычно уходил в классный вагон, занятый врачами и сестрами.

На перегонах раненые оставались на самообслуживании. Никто, однако, не выражал никаких претензий, так как санитар освобождал место, на котором устраивались четверо.

В вагоне шли скупые разговоры без обычных словечек и прибауток. Должно быть, самые нужные, неизбежные мысли вслух…

Сами по себе слова были малозначащими, тусклыми. Случайно из этих слов, падающих камнями в тишину вагона, Андрей узнавал важные для себя вещи.

Он узнал, что от Кобрина поезд идет уже третьи сутки. Значит, двое суток он был без сознания. Что сегодня в первый раз дали есть. А то не было хлеба. Хлеб получили на какой-то станции. Горячее ждет на другой станции. А когда до нее доедут - неизвестно.

Куда пойдет поезд от Гомеля, не знал никто.

Узнал Андрей, что в поезде всего два врача. Один из них - женщина. Мужчина день и ночь не спит, не ест, режет и режет.

- Руки и ноги в ведре так и выносят, как рыбу, - рассказывал тощий пехотинец. А по углам недвижные тела начинали двигаться, причиняя себе боль, всхлипывая, как дети.

Кто-то насчитал в поезде двадцать теплушек и два классных вагона. Говорили, что в каждой теплушке столько же народу, "а то и больше".

К вечеру стали останавливаться каждые четверть часа.

Говорили, приближается станция.

Но Андрей не дождался станции. На одной из остановок он остался в вагоне, забился в угол за ящиком у ног человека с оторванным плечом и, усталый, словно опять сделал восемьдесят километров, уснул тревожным сном больного, который не дает полного, отгораживающего от жизни покоя.

На другой день больных и раненых впервые после Кобрина кормили горячим.

Ели, лежа на земле.

У многих дрожали руки, и деревянные ложки глухо стучали по ребрам алюминиевых чашек.

Санитар сказал, что поезд идет на Гомель, а оттуда, может быть, на Орел или на Брянск.

Раненые стали считать, кому откуда будет ближе домой.

На следующий день поезд шел еще медленнее.

Ночью бабьим призывным стоном завыл человек внизу, под нарами.

Соседи шарахались от него. Солдатские тела волной откинулись к ящику. Андрей был сдавлен, как яблоко, запавшее в угол наполненной садовой корзины.

Слышался придушенный шепот:

- Сволочи, какого подбросили!

- А санитар опять спать упер!

Человек всхлипывал. Быстрыми, отрывистыми падающими, как горошинки, словами о чем-то умолял. Казалось, стоит он, невидимый, перед лампадой, шепчет, припадая за каждой фразой к полу разгоряченным лбом.

Но люди не подходили. Больные и раненые отодвигались от него, с силой упираясь в пол пятками и пальцами рук. Глаза людей глядели на дверь, которая колыхалась на ходу, и с ненавистью на миг забегали в шепчущий, плачущий угол.

Назад Дальше