Счастливчики - Хулио Кортасар 22 стр.


- А я должен был тебе сказать, что по пароходу разгуливает Дракула? - возразил Лусио. - Тут слишком уж преувеличивают, может, для развлечения от нечего делать это и годится, но незачем внушать людям, будто это всерьез.

- Лично я, - сказал Лопес, - говорю совершенно серьезно и не собираюсь сидеть сложа руки.

Паула насмешливо зааплодировала.

- Ямайка Джон - одинокий герой! Я от вас многого ожидала, но такого героизма…

- Не валяйте дурака, - отрезал Лопес. - И дайте мне сигареты, мои кончились.

Рауль жестом выразил восхищение. Ну и парень. Нет, право же, становится интересно. Он наблюдал, как Лусио пытается вернуть утраченные позиции, и как Нора, нежная невинная овечка, лишала его удовольствия почувствовать, что его объяснения приняты. Для Лусио все было просто: тиф. Капитан болен, на корме зараза, а следовательно, это элементарные меры предосторожности.

"Вечно одно и то же, - подумал Рауль. - Пацифистам непременно надо пороху понюхать, чтобы понять что к чему. И тогда Лусио в первом же порту побежит покупать пулемет".

Паула, казалось, слушала доводы Лусио сочувственно, и на ее лице было написано внимание, цену которому Рауль прекрасно знал.

- Наконец-то я вижу человека со здравым смыслом. А то весь день вокруг одни заговорщики, какие-то последние могикане, петербургские бомбисты. Как же приятно иметь дело с человеком твердых убеждений, который не поддается на уловки демагогов.

Лусио, совсем не уверенный, что это похвала, принялся подкреплять свои доводы. Если что-то и делать, то направить им письмо, подписанное всеми (всеми теми, разумеется, кто пожелает его подписать), чтобы капитан знал, что пассажиры "Малькольма" с полным пониманием относятся к сложившейся на борту необычной ситуации. Можно и намекнуть, что в отношениях между пассажирами и офицерами не получилось доверительных отношений…

- Полноте, полноте, - пробормотал Рауль, заскучав. - Если у них тиф обнаружился уже в Буэнос-Айресе, а они взяли нас на борт, то они отпетые сукины дети.

Нора, не привыкшая к крепким выражениям, заморгала. Паула с трудом удержалась, чтобы не расхохотаться, однако снова выступила на стороне Лусио, высказав предположение, что, должно быть, эпидемия разразилась, едва они покинули рейд. И благородные офицеры, обуреваемые сомнениями и неуверенностью, остановились напротив Килмеса, чьи хорошо всем известные эманации, по-видимому, не улучшили атмосферу на корме.

- Да-да, - сказал Рауль. - Совсем как в кино.

Лопес слушал Паулу с чуть насмешливой улыбкой: ему было забавно, но с привкусом горечи. Нора пыталась понять, но совершенно сбитая с толку, в конце концов опустила глаза в чашку с кофе и сидела, ни на кого не глядя.

- Итак, - сказал Лопес. - Свободный обмен мнениями - одно из преимуществ демократии. Я все-таки согласен с грубым определением, данным только что Раулем. Впрочем, посмотрим, что будет.

- Ничего не будет, и это для вас - самое худшее, - сказала Паула. - Не будет у вас игрушки, и плавание станет ужасно скучным, когда в один прекрасный день вас пустят на корму. Кстати, пойду-ка я посмотрю на звезды, они, наверное, уже сверкают вовсю.

Она поднялась, не глядя ни на кого в отдельности. Ей уже наскучила эта слишком легкая игра, и раздражал Лопес, который и не поддержал ее, и не выступил против. Она знала, что он не считает удобным пойти следом за ней и что ему еще довольно долго не выйти из-за стола. Знала она и что еще должно было произойти, и ей делалось все интереснее, потому что Рауль, по-видимому, уже все понял, а игра всегда становилось особенно забавной, когда в нее вступал Рауль.

- Ты не идешь? - спросила Паула, взглянув на него.

- Нет, благодарствую. Звездочки, вся эта бижутерия…

Она подумала: "А сейчас он встанет и скажет…"

- Я тоже пойду на палубу, - сказал Лусио, поднимаясь. - Ты пойдешь, Нора?

- Нет, я лучше почитаю в каюте. До свидания.

Рауль остался с Лопесом. Лопес скрестил руки на груди - совсем как палачи на гравюрах к "Тысячи и одной ночи". Бармен пошел собирать чашки, а Рауль сидел и ждал, когда просвистит сабля и покатится голова.

Застывший на самом краю носовой палубы, Персио слышал, как они подходили все ближе, а обрывки их слов опережали их и уносились теплым ветром. Он поднял руку, указывая им на небо.

- Видите, как сияют, - сказал он взволнованно. - Это вам не небо Чакариты, поверьте. Там всегда стоит ядовитый туман, отвратительная маслянистая завеса заслоняет от глаз это сияние. Видите, видите? Это верховное божество распростерлось над миром, распростерлось бесчисленным множеством глаз…

- Да, очень красиво, - сказала Паула. - Есть в этом, конечно, некоторая повторяемость, как во всем величественном и торжественном. Только в малом есть подлинное разнообразие, вам не кажется?

- Ах, вашими устами глаголят демоны, - вежливо сказал Персио. - Разнообразие - предвозвестник ада.

- Этот тип совершенно сумасшедший, - шепотом сказал Лусио, когда они пошли дальше и пропали во тьме.

Паула села на бухту каната и попросила сигарету; довольно долго она не могла ее раскурить.

- Жарко, - сказал Лусио. - Интересно: здесь жарче, чем в баре.

Он снял пиджак, и его рубашка ярко забелела в темноте. В этой части палубы никого не было, только ветер иногда гудел в натянутых проводах. Паула молча курила, глядя на невидимый горизонт. Когда она затягивалась, от огонька сигареты в темноте разрасталось красное пятно ее волос. Лусио вспомнил, какое лицо было у Норы. Но какая дурочка, какая дурочка. Вот пусть теперь знает. Мужчина всегда свободен, и ничего плохого нет в том, что он вышел прогуляться на палубу с другой женщиной. Проклятые буржуазные условности, монастырское воспитание, о, Дева Мария и прочая чепуховина с белыми цветочками и цветными открыточками. Любовь - это одно, а свобода - совсем другое, и если она думает, что он всю жизнь будет сидеть около нее, точно привязанный, как в последнее время, из-за того, что она все никак не решалась стать его, так пусть тогда… Ему показалось, что глаза Паулы смотрят на него, хотя их невозможно было разглядеть. А этому славному Раулю, похоже, начхать, что его подружка вышла одна с другим мужчиной; наоборот, он смотрел на нее с улыбочкой, как будто наизусть знает все ее капризы-фокусы. Нечасто ему попадались такие странные люди, как эти на пароходе. А Нора тоже хороша, сидит, разинув рот, слушает, что говорит Паула, а какие она словечки отпускает и как умеет все повернуть. Но, к счастью, насчет кормы…

- Я рад, что, по крайней мере, вы поняли мою точку зрения, - сказал он. - Конечно, покрасоваться каждому хочется, но нельзя же из-за этого портить удачное путешествие.

- А вы думаете, что это путешествие будет удачным? - спросила Паула равнодушно.

- А почему нет? По-моему, от нас это тоже немного зависит. Если мы восстановим против себя офицеров, то они могут здорово отравить нам жизнь. Я, как и всякий, требую к себе уважения, - добавил он, делая особый упор на слове "уважение", - но это не значит, что надо портить круиз из-за глупой прихоти.

- А это называется круиз, да?

- Слушайте, что вы надо мной подсмеиваетесь.

- Я спрашиваю серьезно, я не очень в ладу с этими элегантными словечками. Смотрите, смотрите, падающая звезда.

- Задумайте быстро какое-нибудь желание.

Паула задумала. На долю секунды небо на севере распорола тонкая черта, что, наверное, привело в восторг наблюдателя Персио. "Ну ладно, дружок, - подумала Паула, - пора закругляться с этой бредятиной".

- Вы не принимайте меня слишком всерьез, - сказала она. - Возможно, я была неискренна, поддержав вас в споре. Это вопрос… ну, скажем, спортивной этики. Мне не нравится, когда кто-то оказывается намного ниже, я из тех женщин, что спешат на помощь малому и неразумному.

- А-а… - сказал Лусио.

- Я подшучивала над Раулем и остальными, потому что мне было забавно видеть их в роли Буффало Била со товарищи; но вполне может быть, что они правы.

- Как это "правы", - казал Лусио с досадой. - Я был благодарен вам за поддержку, но если вы поддержали потому, что считаете меня неразумным…

- Не надо придираться к слову. А кроме того, вы отстаиваете принципы порядка и иерархические установления, что в некоторых случаях требует гораздо больше мужества, чем полагают ниспровергатели. Доктору Рестелли, например, это легко, но вы-то молоды, и ваше поведение на первый взгляд кажется непривлекательным. Почему-то молодых принято представлять бунтовщиками с булыжником в каждой руке. Выдумки стариков - из перестраховки.

- Из перестраховки?

- Да. А жена у вас очень хорошенькая, в ней чувствуется невинность, мне нравится. Только не говорите ей, женщины таких доводов не прощают.

- Не считайте ее такой уж невинной. Просто она немного… есть такое слово… Не робкая, а вроде этого.

- Кроткая.

- Да, это. Виновато воспитание, которое она получила дома, не говоря уж о чертовых монашках. Вы-то, полагаю, не католичка.

- Еще какая, - сказала Паула. - Истовая. Все прошла - и крещение, и первое причастие, и конфирмацию. Пока еще, правда, не жила в адюльтере и доброй самаритянкой не стала, но если Бог даст здоровье и время…

- Я так и думал, - сказал Лусио, не очень понявший ее тираду. - Я-то, разумеется, на этот счет придерживаюсь очень либеральных взглядов. Не то чтобы атеист, но и не религиозен. Я прочитал много книг и думаю, что религия для человечества - зло. Мыслимое ли дело, по-вашему, что в век искусственных спутников в Риме восседает Папа?

- По крайней мере он - не искусственный, - сказала Паула. - А это уже кое-что.

- Я хочу сказать… Я вот и с Норой спорю о том же самом и в конце концов ее перевоспитаю. Кое в чем она уже согласилась со мной… - Он осекся от неприятного ощущения, что Паула читает его мысли. Пожалуй, с ней можно быть и пооткровеннее, как знать, а вдруг, все-таки девушка с такими свободными взглядами. - Если вы пообещаете никому здесь не рассказывать, я вам открою один очень личный секрет.

- Я его знаю, - сказала Паула, сама удивляясь своей уверенности. - Свидетельства о браке нет.

- Кто вам рассказал? Ведь никто же…

- Вы сами. Молодые социалисты всегда начинают с того, что перевоспитывают католичек, а кончают тем, что католички перевоспитывают их. Не беспокойтесь, я буду молчать. И послушайте, женитесь на ней.

- Конечно, женюсь. Однако я достаточно взрослый, чтобы мне давали советы.

- Какой вы взрослый, - поддела его Паула. - Симпатичный мальчишка, и не более.

Лусио, испытывая досаду и в то же время довольный, подошел к ней. Раз она сама дает ему шанс, раз бросает вызов, да еще выхваляется, он ей покажет, этой интеллектуалке.

- Здесь так темно, - сказала Паула, - что не видно, на что опираешься. Поэтому советую вам руки сунуть в карманы.

- Ну ладно, дурашка, - сказал он, обхватывая ее за талию. - Согрейте меня, я замерз.

- Ах, как в американском романчике. Так вы завоевали свою жену?

- Нет, не так, - сказал Лусио, пытаясь ее поцеловать. - А вот так и так. Ну, ладно, не дури, не понимаешь, что ли…

Паула вырвалась и спрыгнула с бухты.

- Бедная девочка, - сказала она, уходя к трапу. - Бедняга, мне становится по-настоящему ее жалко.

Лусио пошел следом за ней, злясь, потому что заметил кружившего рядом дона Гало: диковинный гиппогриф при свете звезд, пугающая помесь стула, шофера и его самого. Паула вздохнула.

- Я знаю, что я сделаю, - сказала она. - Я буду свидетелем на вашей свадьбе и даже подарю вам красивую вазу. Я видела одну в магазине "Два Мира".

- Вы сердитесь? - спросил Лусио, сразу перестав "тыкать". - Паула… будем друзьями, а?

- Другими словами, я должна никому ничего не говорить, так?

- Да плевать мне, что вы будете говорить. Пусть это Рауля волнует, уж если на то пошло.

- Рауля? Можете попробовать, если угодно. А Норе я не расскажу потому, что не хочу, а не потому, что боюсь. Идите, наливайтесь своим "Тодди", - добавила она, внезапно разозлясь. - Привет Хуану Б. Хусто.

E

Равно как чуду подобно, что содержимое чернильницы может превратиться в "Мир как воля и представление", или что кожный нарост, ударяющий о высушенную и натянутую на цилиндр кишку, создает во вселенной первый полигон для разбега нарождающейся фуги, точно так же и размышления, эти потаенные чернила и чуткий ноготь, отбивающий ритм на упругом пергаменте ночи, в конце концов захватывают и потрошат непрозрачную материю, окружающую пустоту с пересохшими берегами. В этот поздний ночной час на носовой палубе несвязные догадки скользят по зыбкой поверхности сознания, стремясь к воплощению, и во имя этого подкупают слово, которое возвратит их смущенному сознанию уже в конкретности; они возникают обрывками фраз, окончаниями слов и падежей, невпопад выскакивают посреди вихря, закрученного надеждой, страхом и радостью. Подхваченные или отброшенные излучениями чувств, которые гораздо больше идут от кожи и нутра, нежели от чутких антенн, расплющенных невиданной низостью, догадки рождаются в некоем особом пространстве, там, где кончается ноготь, слово-ноготь и ноготь как таковой, безжалостно сражаются с удобными представлениями и пластиковыми и виниловыми штампами ошеломленного и разъяренного сознания, ищут прямого пути и доступа, который стал бы как выстрел, как крик тревоги или как самоубийство светильным газом, и гонятся за тем, кто гонится за ними, - за Персио, который стоит, упершись обеими руками в борт, один на один со звездами, с мучительными раздумьями и с небиольским вином. Уставший от яркого дневного света, от лиц, так похожих на его собственное, от разговоров, пережевывающих одно и то же, подобный малому шумеру пред лицом внушающего ужас священнодействия ночи и звезд, упершись лысиной в небосвод, который каждое мгновение созидается и разрушается в его сознании, Персио борется с бьющим ему в лицо ветром, которого, однако, совершенно не замечает установленный на капитанском мостике превосходный анемометр. Он полным ртом вдыхает и смакует ветер, и как знать, может, взволнованное дыхание его легких рождает этот ветер, что сотрясает его тело, точно рвущиеся из загона олени. В полном одиночестве носовой палубы, которую неслышимый храп пассажиров в каютах превращает к кимерийский мир, в непригодные для обитания земли северо-запада, хлипкая фигурка Персио отчаянно, словно жертвуя собой, распрямляется навстречу ветру, как выточенный из дерева ростральный дракон на ладье Эйрика Рыжего, будто совершает жертвенное возлияние крови лемура на морские пучины. Но вот снасти судна тихо зазвучали гитарой, гигантский ноготь космоса извлек первый звук, и почти тотчас же его заглушил пошлый плеск волн и шум ветра. Море, проклятое за монотонность и однообразие, огромная зеленая студенистая корова, обхватывает пароход, который упорно насилует ее в нескончаемой борьбе - железный форштевень беспрестанно вонзается в вязкое лоно, и оно содрогается при каждом всплеске пены. В короткое мгновение над этим бессмысленным и непристойным совокуплением гитара роняет на Персио свой отчаянный зов. Не веря ушам своим, Персио закрывает глаза, зная, что в конце концов в самой глуби его глубин, в глубине души и в глубине сознания, этот невыносимый призыв струн отзовется лишь невнятным, требующим расшифровки потоком слов, неясным роскошеством великих слов, нагруженных, подобно соколам, королевской добычей. Маленький и отчаянный, перемещаясь, точно мошка, по невообразимо неохватным поверхностям, он губами и разумом ощупывает пасть ночи, космический ноготь, складывает бледными руками мозаику - синие, золотые и зеленые частички жука-скарабея, - вплетая ее в едва различимые контуры музыкального рисунка, что рождается вкруг него. И вдруг возникает слово, существительное, округлое и тяжелое, - но кусок в ступке, и тот не сразу колется, - и, не сложившись до конца, слово рушится с треском упавшей в огонь улитки, и Персио опускает голову и перестает понимать, и почти не понимает уже, чего не понял; но пыл его точно музыка, что без усилия держится в воздухе памяти, и снова он складывает губы, закрывает глаза и дерзает произнести новое слово, потом другое, и третье, поддерживая их дыханием, едва ли исторгнутым его легкими. От его героических усилий иногда возникают внезапные нестерпимо яркие сполохи, которые ослепляют Персио, и он отшатывается так, словно перед носом у него оказывается сосуд со сколопендрами; вцепившись в поручни борта, словно на грани ужасного веселья или веселого ужаса, ибо в этот момент все условные рефлексы отказывают, он упорно вызывает смутные видения, и те, разрозненные и изуродованные, сыпятся ему на голову, на плечи: тучи летучих мышей, отрывки из опер, восьмивесельные галеры на плаву, части трамваев с рекламой розничной торговли, слова, которых без контекста не понять. Обыденность, подгнившее и бесполезное прошлое, неясное и иллюзорное будущее - все сбивается в жирный, скверно пахнущий пудинг, который липнет к языку и ложится прогорклым налетом на десны. Ему хочется раскинуть руки, как в смертный час, и отделаться единым ударом, откреститься единым криком от тягостного наваждения, которое само себя разрушает в изощренном и противоречивом финале этой классической борьбы. Он знает, что в любой момент из обыденности может вырваться вздох, обрызгав все вокруг слюнявым признанием невозможности, и какой-нибудь досужий служащий произнесет: "Уже поздно, свет в каюте зажжен, простыни полотняные, бар открыт", а то и добавит самую мерзкую формулу отказа: "Утро вечера мудренее", и пальцы Персио впиваются в железные поручни борта с такой силой, что только чудо может спасти от полной гибели его дермис и эпидермис. На краю - это слово возвращается и возвращается, потому что все тут - край, и в любой момент может перестать им быть, - на краю Персио, на краю судна, на краю настоящего, на краю края: сопротивляться, остаться еще, предлагать себя для того, чтобы взять, разрушить себя как сознание, чтобы стать одновременно охотником и добычей, чтобы уничтожилось любое противостояние, и свет самоосвещался бы, а гитара стала бы ухом, слушающим себя. Он опускает голову, силы оставляют его, и несчастье тепленьким супчиком, большим сальным пятном растекается по лацкану его нового пиджака, а шумная баталия с самим собой, похоже, не утихает, исторгает крики, раздирающие Персио виски, битва продолжается, но она разворачивается в ледяном воздухе, в стекле, всадники Учелло застывают, смертоносно взметнув копья, снега русских романов хлопьями, сугробами ложатся на пресс-папье. И наверху музыка тоже застывает, напряженный, не прекращающийся звук постепенно наполняется смыслом, подхватывает другой звук и, жертвуя своей идентичностью, вступает в мелодию, теряясь в аккорде, звучащем все полнее и полнее; и возникает новая музыка, гитара вверху разметалась, как волосы по подушке, и все звездные ногти падают на голову Персио и царапают его, ввергая в сладчайшую смертную пытку.

Назад Дальше