- Имя брата.
- Эрвин.
- Возраст, пожалуйста.
- Годом моложе меня.
- Женат, разумеется?
Габриель с отвращением слышит, что отвечает утвердительно, тихо и робко.
- Да. Женат три года. На урожденной Юдифи Маймон.
Портье снимает фуражку, чтобы освободить голову для раздумий.
- Сомнительное дело! Дама должна обещать мне, что это не приведет к каким-либо нежелательным последствиям.
Габриель понимает, что в такой близости от фронта не только приходится пребывать в постоянном напряжении, но и сносить неприятное обращение окружающих. Ведь войне конца не видно. Тот отдаленный шум, кажется - канонада артиллерии? Когда я найду Эрвина…
Мужчина в защитной форме осторожно и внимательно зажигает фонарь, пламя которого незаметно при ярком солнце, и идет вперед. Гостиничные коридоры и переходы тянутся бесконечно, пока не погружаются в абсолютный мрак. Шаги портье впереди становятся все короче, звенят шпорами. Дорога меняется. Габриель идет по грязной деревенской улице, мимо разрушенных домов, вдоль вереницы пыльных грузовиков и толпы пристально уставившихся на нее и ухмыляющихся солдат. Габриель готова рухнуть под тяжестью двух своих мелких поклаж.
Долго ли еще?
Она слышит за собой голос:
- Оставьте, милостивая госпожа, ваши вещи. Я потом донесу их.
В наглом и насмешливом голосе таится враг, вор. Руки Габриель усиливают хватку и волочат багаж дальше. Габриель выбивается из сил. Она ведь несет то, что не доверила бы никому, - подарки брату.
- Эрвин!
Глаза брата расширились и застыли. Они все еще отражают рваное, оглохшее от ежедневного ураганного огня небо.
- Эрвин!
Габриель сидит на сколоченном наспех стуле у койки брата. Ее рука мнет сукно отвердевшей от крови лейтенантской куртки на спинке стула. Палата для раненых тянется до холмистого горизонта. За теряющимися вдали койками Габриель видит красное заходящее солнце.
- Эрвин!
Раненый кричит. Исхудавшими руками он притягивает сестру к себе, обнимает ее.
- Спаси меня! Ты здесь, Габриель! Спаси меня! Только не уходи! Не уходи!
Он сжимает ее руку. Он прижимается простреленной головой к ее груди, будто хочет проникнуть в нее, спрятать свою жизнь в ее существовании. Она чувствует, как стучат его зубы, пот смертельного страха просачивается сквозь ее тонкое платье и ледяным холодом увлажняет ее кожу. Сама она опускает плачущее лицо в его мокрые волосы. На терпком и пряном лугу спрятала она свое лицо. Эти стебельки, эти колосья так хорошо пахнут. Так же, как ее собственные волосы, как ее подушка, когда она обнимает ее во сне. Все вокруг - чужое, только этот запах - домашний и родной. Теперь Эрвин полностью принадлежит ей. Теперь она в тихом блаженстве обладает им. Как трогает ее, что тщеславный мужчина, который так часто хвастался своей отвагой и силой, как ребенок цепляется за нее, дрожа от страха без всякого притворства. Она гладит его, успокаивая:
- Поспи, Эрвин. Я не уйду. Я никому не позволю себя прогнать.
Брат лепечет:
- Ты спасешь меня… Габриель, я трус. Я боюсь смерти. Ты попросишь, ты добудешь мне "окончательное освобождение от военной службы"?
Габриель хотела бы укачивать раненого, как ребенка, пока он не уснет.
- Ничего не бойся, Эрвин!.. Я ведь женщина… Я поговорю с господами… Конечно, я освобожу тебя…
- Да, а потом мы поедем домой… И всегда будем жить вместе… Я буду зарабатывать… В крайнем случае соберу оркестр для кафе… В этом нет ничего позорного…
- Спи, Эрвин. Ты не должен размениваться по пустякам… Ты будешь великим виртуозом нашего времени. Спи…
Он поднял голову:
- Ты слышишь?
Тихая, жалобная, стрекочущая музыка. Она исходит из шарманки, которую толкает перед собой инвалид. Среди по-фронтовому серой и окровавленной людской массы больничной палаты этот седой калека одет в синюю служебную форму обитателя богадельни давно минувших времен. Из застывших от ужаса глаз Эрвина выпархивает вдруг, как птица с подбитым крылом, несмелый смешок.
- Это ведь пан Радецки… Ты его знаешь. Из Ланса. Озеро… где мы были вместе с бабушкой… Тогда, летом. Помнишь? Сад…
Инвалид не обращает внимания на детей - брата и сестру. Он катит вперед и крутит ручку своей шарманки, ковыляя дальше между шеренгами коек, между рядами матрасов, покрывающих землю до самого горизонта, дальше, к заходящему солнцу. Из органчика раздаются попеременно "Боже, храни…" и "Ах, мой милый Августин".
Лицо Эрвина вдруг становится злым.
- Отдаст ли мне тебя этот твой Август?
Габриель судорожно сжимает колени:
- Август умер… Четырнадцать дней назад. Но, знаешь, Эрвин? Августа никогда не существовало.
Резкий возглас пронизывает пространство:
- Всем! Внимание! Визит!
Эрвин весь сжимается и шепчет:
- Барбаросса!
Группа мужчин переходит от койки к койке. Впереди - могучий рыжебородый человек. На нем обшитые ярко-красным кантом генеральские брюки и белый китель, увешанный тремя рядами орденов и знаков отличия. За ним бредут несколько фигур в странных масках, похожих на намордники, или в серых, с прорезями для глаз, капюшонах. Они напоминают средневековых рыцарей фемы.
Наконец проходят два солдата с обнаженной грудью, которые балансируют на плечах чем-то продолговатым и непонятным. Габриель со страхом догадывается, что это за предмет. Вероятно, гроб, в котором сразу можно унести умершего солдата.
Барбаросса с господами стоит перед койкой Эрвина.
Раздается голос командира:
- Ну, как дела, господин лейтенант?
Габриель спешит ответить:
- Плохо, господин генерал медицинской службы, плохо! Его лихорадит.
Барбаросса вытряхивает из рукава градусник и быстро касается им лба раненого. Затем держит градусник против света и прищуривается.
- Ничего! Нормально!
Габриель, несмотря на все старания, не может скрыть страх за Эрвина:
- Я думаю… Домашняя забота… Я могла бы его вылечить…
Барбаросса хмурится.
- Вы его жена?
Габриель молчит.
- Невеста?
У Габриели будто ком в горле.
Барбаросса не ждет ответа.
- Сквозное ранение самое безвредное. Никакой опасности. Такие раны обычно вылечиваются за четырнадцать дней без каких-либо осложнений. Господин лейтенант может спокойно ждать здесь, пока не будет снова призван на военную службу.
Габриель встает. Она чувствует, что ужасно покраснела. Она выдавливает из себя вымученную улыбку и кокетничает с рыжебородым, который смотрит на нее загоревшимися глазами. Затем она приоткрывает зубы. Она знает, что зубы ее очень красивы.
Барбаросса, одетый уже во фрак с белым бантом, щелкает каблуками:
- Могу ли я пригласить милостивую госпожу на следующий тур вальса?
Габриель послушно кладет руку ему на бедро. Только кто это? - размышляет она. Она вспоминает единственный бал, на котором была еще подростком, перед войной. Цвет государственных служащих! Она шепчет:
- У моего брата сильный жар.
Барбаросса хрипит:
- Как прикажет милостивая госпожа!
Звучит вальс из "Веселой вдовы". Огромная рука Барбароссы почтительно и осторожно покоится на спине Габриели. Пахнущий по́том мужчина старомодно исполняет все шесть фигур вальса. Во время танца его рыжие усы часто касаются ее щеки. Она выслушивает его галантные рассуждения:
- Я, милостивая госпожа, - не только Барбаросса, генерал и врач. Я играю роль в обществе - и как председатель благотворительных объединений, и как веселый собеседник. Моим девизом было и остается "В любой ситуации будь добросовестным". Поэтому к дамам различных господ я отношусь с самыми серьезными и достойными уважения намерениями. Обладая неограниченной властью, я никого ни к чему не принуждаю.
Помимо воли Габриель с удовольствием отдается танцу.
- Завтра я заберу Эрвина домой.
Барбаросса галантно заверяет:
- Ну, разумеется! Нужно только выполнить одну маленькую формальность.
Танец ускоряется.
Барбаросса крепче прижимает к себе партнершу.
- Ваш брат спасен. Если бы я послал его обратно в окопы, он неминуемо погиб бы геройской смертью. А героическая смерть - отнюдь не самое худшее: вы оплакивали бы своего брата как поверженного бога. Как бы он, однако, не разочаровал вас… сегодня… в Берлине!
Танец становится все необузданнее. Габриель пытается вырваться. Барбаросса шутит:
- Современные танцы волнуют меньше, чем такой вот старомодный вальс!
Люди в капюшонах, ритмично пританцовывая, приближаются к вальсирующим. Оба солдата, несущие нечто продолговатое и таинственное, плавно огибают танцующую пару. "Мой гроб, - отзывается в Габриели, - меня ведь как раз теперь оперируют". Барбаросса все сильнее прижимает ее к себе, так что ей становится трудно дышать. Он - будто пылающий дом. Дьявол! Габриель уверена, что дьявол - оборотень пылающего дома. О, как только она могла сомневаться в существовании дьявола, считать Сатану детской выдумкой! Из красновато-рыжих оконных проемов Барбароссы вырываются языки пламени. Дым и запах пожара! Габриель все стремительнее вертится волчком. Однако черт легко поднимает ее и подбрасывает высоко в воздух.
Она попадает на Потсдамскую площадь.
Габриель боится смерти. Она торопится перейти улицу. В это время постовой подает знак. Со всех сторон автобусы, грузовики, роскошные автомобили, такси с грохотом несутся вперед. В продолговатой сияющей машине она видит за рулем даму в мехах. Габриель пугается: это Юдифь! Габриель замирает в самом центре движения и закрывает глаза, осыпаемая бранью и проклятиями, оглушенная гудками и сиренами.
Чудо спасает ее на этот раз.
В прихожей дома она вздыхает с облегчением.
Она знает, что спит. Но ей безотлагательно необходимо подняться в верхний мир. Она должна задать вопросы, сжигающие ее.
Она собирает всю силу воли, напрягает мышцы, ныряет и плывет, как научилась в детстве.
Ей это удается.
Она лежит на операционном столе. Серый шар с прорезями для глаз - голова профессора - парит прямо над нею. Габриель ясно все различает, даже мутное стекло огромного окна. Голос профессора гремит в полной страха тишине:
- Тампон! Быстрее!
Габриель выдавливает из себя вопрос:
- Можно мне теперь отправиться с визитом?
Профессор напоминает, не поднимая головы:
- Наркоз!
Но больной шутливо говорит:
- Обратно, дитя мое! Вниз!
Габриель смеется про себя, словно удачно сострила. Затем быстро входит в лифт, ждущий наготове.
Габриель удивлена, что поднимается, а не опускается.
Наконец она стоит перед дверью дома, до которого добиралась из такой дали. Она оттянула визит до пяти часов дня, ее изводили дурные предчувствия и необъяснимая нерешительность, будто не встретиться с любимым братом пришла, а просительницей… Ведь Эрвин женат!
"Я уже не знаю, сплю ли я, - думала она, - но все должно быть на самом деле".
Бог внемлет ей. Мраморные стены, оконное стекло двери, к которой она прикасается, не отступают, не исчезают. Она слышит резкий звонок, на кнопку которого нажимает, только вот пронзительное дребезжание не прекращается, хотя она едва коснулась кнопки кончиком пальца. Звон колокольчика не заканчивается, чувствует она, ибо механизм его вмонтирован в глубины ее собственного сердца.
Первое унижение наносит ей слуга, открывший дверь. Он смотрит на нее холодно и удивленно.
"Это - слуга Эрвина? Возможно ли, чтобы бедный учитель музыки держал столь величественного, с таким строгим взглядом, слугу? Нет, нет, это действительно его слуга".
Габриель не спит. Все на самом деле. Пространство все то же. Она видит ясно и осмысленно, настолько ясно, что отчетливо ощущает то впечатление, которое производит на слугу. Портниха? Учительница? - читает она в его глазах.
Она поднимает воротник коричневого реглана, чтобы не видно было ее лица, благородство и элегантность которого она вполне осознает. Из упрямства подняв воротник, она не хочет выглядеть лучше, чем ее одежда. Не хочет ни с кем соперничать. Не вступает в борьбу с врагами.
Враги теснятся группками, слоняются из угла в угол по пурпурной прихожей. Некоторые из этих господ прогуливаются со скучающим видом, отличаясь друг от друга только моноклем или оригинально вздыбленным хохолком. Имена, которых Габриель не знает или знает понаслышке, лениво ворочаются в ее памяти. Йеснер, Фуртвенглер, Стравинский! От этих имен исходят потоки высокомерия и самонадеянности, которые приводят ее в трепет.
Механизм звона в глубине сердца работает неутомимо. Она ничего не может с этим поделать, ей прямо стыдно за себя. (Нужно разорвать сердце, чтобы воцарилась тишина.)
Кто-то снисходительно провожает ее в одну из комнат. Это большой чулан, откуда голоса гостей слышатся неразборчивым жужжанием. Почему, как невольное оскорбление, тут стоит огромная швейная машина? Это правда: военные и послевоенные годы тяжело на ней отразились, руки ее, увы, огрубели. Но можно ли позволить себе смириться, к тому же на глазах у собственного брата, перед богатой женщиной, снимающей роскошную квартиру?
Ах, лучше б всего этого не было!
Габриель примеривается и входит в воду. Но на сей раз это ей не помогает. Все на самом деле. Она не спит. И с испугом понимает: она не под наркозом.
Эрвин!
Габриель ясно видит лицо брата. Такой бодрой, трезвой она еще не была. Она пребывает в этой обновленной трезвости, как ледяной язык пламени таинственного костра. Да! Это лицо Эрвина. Это лицо семилетнего мальчика. Это лицо друга детства. Это лицо раненого лейтенанта, которого она избавила от войны. Ничего не изменилось, ничего не повзрослело в этом лице!
Но сама она совершенно другая, по-своему, до странности трезвая.
С пронизывающей ясностью она понимает:
Люди - сгустки пространства, как горы!
Голову Эрвина окутывает чужой холодный воздух. Неведомые ветры приносят его. Холодной становится комната, ледяной - близость Эрвина, по кому она столько лет тосковала. От его с м у щ е н и я понижается температура; смущение это болезненнее, чем оскорбление.
Эрвин хочет поцеловать Габриель.
Она подставляет щеку, отстраняясь, так что его поцелуй едва касается, холодно и неприятно, ее кожи.
Эрвин изображает радость:
- Так ты все же приехала? Замечательно!
Все же приехала? В телеграмме она сообщала о своем приезде вполне определенно! В это мгновение трель звонка в ее сердце сразу обрывается. Это пронзительное звучание было естественным шумом жизни; теперь же в ней звенит тишина, которая жизни неизвестна. Габриель прислушивается к себе. Эта тишина все же - монотонная последовательность звуков далекого хора, она напоминает навевающие скуку литании сорокадневной молитвы в маленькой церкви. Хор поет:
"Ты - мой брат…", "Летом мы были в Лансе…", "Лобзик и выжигание по дереву…", "Это я приучила тебя к скрипке…", "Чтобы посылать тебе деньги, я обкрадывала Августа в начале каждого месяца…", "Ты достиг того, чего хотел…"
Она говорит, чтобы что-то сказать:
- Моя телеграмма…
Эрвин в отчаянии оглядывается вокруг:
- Твоя телеграмма, конечно! Я был бы очень рад встретить тебя на вокзале. Но послезавтра у меня первый в этом сезоне концерт. Ты же понимаешь, что́ это для меня значит. Собственно, сегодня воскресенье. По воскресеньям мы принимаем гостей…
Эти оправдания так же мучительны, как его первое смущение. Габриель со своей новой трезвостью быстро распутывает клубок лжи и жестокости, нити ей ясно видны.
Эрвин говорит все торопливее:
- Не сердись, Бела! Но человек меняется. Здесь с сентиментальностью не пробьешься. Надо выбирать между молотом и наковальней. Лучше уж быть молотом! Нужно этому научиться. Иначе будешь плестись позади. Берлин, Берлин - это ведь такое дело!
Тишина поет:
"Изменник!", "Он предал тебя, предал родителей, дом, все, что есть в тебе, все, что есть в нем", "Он уже не может говорить своими словами".
Габриель слышит свой голос в молитвенной тишине далекого хора:
- Я уеду, Эрвин! Не волнуйся! Мне ведь топнуть пару раз, и я исчезну! Захочу - домой перенесусь. Но не думаю, что ты когда-нибудь вернешься домой, Эрвин.
Эрвин неестественно смеется. Его ответ звучит еще отрывистее и отчужденнее:
- Уехать? Что это тебе в голову пришло? Я тебе очень рад! Сейчас представлю тебя гостям. А потом вместе поужинаем.
Почему он говорит "поужинаем"? Это же ложь.
Но Габриель уже находится в высоком помещении, которое плавно и медленно вращается, среди множества людей…
Мягко вертится вокруг Габриели высокая комната. Изысканные предметы у стен скользят, как на медлительной карусели. Эрвин, бедный студент консерватории, живет в роскошном дворце! Но она этому не рада, ведь она одна чувствует, как страдает он среди этой фальши и предательства.
Почему она не может освободиться? Почему жизнь не бросает ее от образа к образу? Почему время тянется так медленно, медленно как никогда? Что произошло? Отстают часы Господа Бога? Бог до бесконечности удерживает секунду, что дарит ей отдых от горечи и оскорблений? Она должна вытерпеть встречу с противницей; ей нельзя сбежать.
Соперница выше и стройнее. Но Габриель зорко замечает, что голова ее - мертвая, тонкая желтоватая кожа слишком плотно обтягивает череп.
Юдифь раскачивается и вертится перед Габриелью, как перед зеркалом. С каждым поворотом она в новом платье.
Вот - в черном с серебром, с бриллиантовым ожерельем вокруг длинной шеи.
Вот - в белом с золотом, украшенном лебяжьим пухом, с облаком-веером в руке.
Как медленно тянется время, как неистощим гардероб Юдифи!
Наконец облик противницы остается неизменным и облачение - постоянным. Это платье изумительного аметистово-лилового цвета, созвучного ее черным волосам и темным глазам. Вопреки всему Габриель не может оторвать восхищенного взгляда от этого очарования.
Юдифь улыбается.
- Разве вы не хотите раздеться?
Габриель сильнее стискивает ворот коричневого реглана. Под пальто нет ничего, кроме ночного одеяния, провинциального и старомодного.
Ирония на лице Юдифи показывает, что она все понимает, хотя и замечает сердечным тоном:
- Почему бы нам не перейти на "ты"? Ведь мы сестры.
Они обмениваются опасливым, боязливым поцелуем.
Габриель крепко сжимает губы, чтобы ни капли яда в нее не проникло. Но у нее уже горит во рту. Это называется "ядом невестки" и продается в аптеках?