Черная месса - Франц Верфель 22 стр.


- Между нами говоря, не находите ли вы все это ужасно скучным? Эти скрежещущие зубами человеческие лица на полях сражений? Эти пейзажи с настроением? Эти вечные натюрморты с вздыбленным горизонтом стола а-ля Сезанн? Эти огромные полихромные позы распаренных женщин? Этот человек - из того поколения художников, для которых великим духовным деянием было утверждать с пеной у рта, что хорошо нарисованная луковица важнее посредственно написанной мадонны. Это время безвозвратно миновало.

Лунхаус, очевидно, заметил, что его умничанье и ресторанная болтовня мне противны. Он вдруг заволновался:

- Но послушайте! Ведь совершенно ясно, что плохо написанная мадонна ценнее великолепнейшей луковицы! С "чистым искусством" покончено! Нам плевать на эстетические изыски этих господ! "Искусство", "личность", "оригинальность" - все это пустые слова девятнадцатого столетия, как "чувствительность" и "добродетель" - века восемнадцатого. Вчерашние идеалы плохо пахнут. Теперь наступила… - Но тут он хлопнул себя по губам: - Вы уже знаете, что Саверио - в Сан-Клементе?

- В Сан-Клементе?

- Да. Саверио С. - в сумасшедшем доме! Потерял рассудок.

Я отбросил его руку. Но он смотрел мимо меня, растолковывая:

- Вы помните, что я вам тогда говорил? Кто был прав? Надул он нас. Никогда он в Швейцарию не ездил, а…

- В Тревизо.

- В Тревизо? Как это - в Тревизо? Впрочем, в Тревизо или куда еще - это значения не имеет. Он на какое-то время исчез, скрылся и охотился в лесах.

- Откуда вы знаете?

- Вы всегда можете положиться на мои умозаключения.

- И он действительно безумен?

Лунхаус подытожил судьбу Саверио пренебрежительным жестом. Тотчас, однако, вспыхнуло его самодовольство:

- Я действительно могу гордиться. Всех он надул, только не меня. Вспомните мои слова! Вилла, конечно, принадлежала не ему.

- Так он все-таки - агент Барбьери?

Лунхаус попытался взглянуть на это с сочувствием.

- Боже! Это не так просто. Он изображал хозяина дома, чтобы внушить нам плохой игрой, будто он - только посредник. Но Барбьери клянется, что никогда не имел отношения к продаже каких-либо произведений, что он в худшем случае какой-нибудь хитростью предотвратил бы любую сделку. Для предприятия старика заключение Саверио было большой удачей. Я думаю, Барбьери по какой-то особенной причине, которую предстоит еще узнать, предложил ему пристанище, а за это Саверио должен был принимать иностранцев и водить их по дворцу. Вы ведь знаете, что люди, подобные Барбьери, стараются окутать тайной свои владения. Поэтому ему оказался кстати человек столь скрытный. Но вы догадываетесь, на что жил Саверио? У меня уже есть свидетели, если я захочу обнародовать правду, - к тому же я журналист. В этом доме портье - мой осведомитель. Итак, Саверио не жил ни в "покоях" дворца, ни в ателье, а в жалкой каморке для прислуги наверху, в мансарде. Еду он готовил себе сам на спиртовке. А знаете, на чем он спал? На койке вахтера, принесенной со сторожевой вышки и покрытой двумя попонами. Это неопровержимо установлено!

Я хотел задать один вопрос. Но Лунхаус не терпел лишних реплик.

- Вы хотите, естественно, спросить, почему этот человек жил таким образом? Потерпите! Мои доверенные лица сообщили мне, что бедняки половины селений этой местности жили на деньги Саверио. Уясните себе: он изображал элегантного человека, щеголя, а жил как траппист. На себя он не тратил ни сольдо, а у него были деньги, без сомнения - много денег! А теперь - самое важное: он имитировал художника. И господа попали впросак, охотно поверили в эту позу. Естественно: как это ни скверно, такое лицедейство - в обычае у людей двойственного происхождения. Но у Саверио намного больше корней. Мне это всегда было ясно. Вы ведь сами присутствовали при том, как я выманил у него маленький темный портретик. К сожалению, я в этом году был очень занят, иначе расследовал бы это дело еще до катастрофы. Ну, вы - свидетель, что я был на верном пути. Ведь Саверио - художник. Да еще какой художник!

Это уже слишком! Ярость душила меня.

- Свидетелем чего?! Того, что он вас самого надул основательнейшим образом! Ведь вы уверяли меня, что Саверио - такой же художник, как вы или я!

Лунхаус, загрустив, сделал паузу, будто обеспокоенный моим душевным здоровьем. Затем неторопливо объяснил:

- Вы писатель и, стало быть, обладаете воображением.

Эта безнаказанная наглость еще сегодня вызывает у меня прилив крови к голове. Лунхаус забился в испуге:

- Этим мы не поможем бедному Саверио выздороветь! Я знаю только, что он неистово работал. Он оставил необозримое количество произведений. Мне сообщили о сотнях холстов, обилии графики и пластики. Господам следует очень осторожно подойти к его творчеству, чтобы не обесценить его работы только из-за их количества…

Ужасно! Несчастный еще жив, а этот человек уже высчитывает рыночную стоимость его наследия. Мы оказались, не помню как, в венгерском павильоне. Но я больше не видел цвета женского тела, красок на картинах. Меня угнетало, даже оскорбляло, что Лунхаус мог осмотреть картины Саверио. Я его спросил. Он изумился:

- Осмотреть?! Я полагаю, вы недооцениваете Барбьери и графиню Фагарацци. Впрочем, что касается графини, собираюсь на днях выяснить, действительно ли Саверио женился на ней, или она его любовница, или просто приятельница. То, что она француженка, а не итальянка, даже вы должны знать. Возможно, она была знакома с Саверио в Париже еще до своего замужества. Как возникла ее болезнь, вы определенно не знаете. Она на два года лишилась дара речи. Это ведь не очень весело, - отреза́ть веревку, на которой повесился ее супруг, от оконной задвижки!

Болтун прервался на этой жуткой истории.

- Осмотреть? У меня ведь есть свои источники, свои сведения, и даже более!.. Впрочем, мне не нужно смотреть на картину пристально в течение часа, или долго и внимательно читать книгу, чтобы понять, в чем тут дело. В этом мой талант. Мне достаточно прикоснуться к книге или ее перелистать.

Мы шли по польскому павильону. Я понял это по имени художника на табличке под картиной. Лунхаус говорил не переставая:

- Вы хотите больше узнать об искусстве Саверио? Пять лет назад знатоки назвали бы его, вероятно, полнейшей безвкусицей или литературной живописью. Ведь Саверио все эти муки ателье были чужды. Его не удовлетворяло "искусство". Оно было для него Ничто, как разговорная речь или выученный язык, на котором можно гладко объясняться. Аналитическое помешательство нашего века оставило его совершенно равнодушным. В е щ ь - это было для него все. В е щ ь - да, дорогой друг, тут вы можете удивляться сколько хотите. В Париже это давно известно. Во всех маленьких витринах на Рю де ля Бети вы можете найти это - магический реализм, новое слово в живописи. Теперь - никакого "чистого искусства", никакого разложения, деформации, никаких искажений, а сама вещь, какова она есть и что о себе рассказывает, а вместе с тем - ее потустороннее, ее инобытие…

Этот развязный фельетон, так гладко текущий, вызвал у меня головную боль. И все же я не мог никуда скрыться. Лунхаус внезапно впал в патетику:

- И все это, достопочтенный господин, бедный Саверио рисовал уже лет двадцать. Не думайте, я говорю это не по чистой интуиции. О нем написана потерянная ныне брошюра. Он сам способствовал ее исчезновению. Но каким бы я был искусствоведом, если б не мог раздобыть пропавшую вещь! Вероятно, она послужит мне когда-нибудь основой для публикации. Это каталог выставки. Вот, взгляните!

И он протянул мне желтую тетрадь с оторванной половиной титульного листа. Искалеченное имя на сохранившейся половине не было именем Саверио. Лунхаус сиял, как нашедший преступника детектив.

- Теперешнее имя Саверио - псевдоним. Это установлено полицией. Настоящее ли это, первое имя, - чему я никак не верю, - нужно еще установить. Иллюстрации, однако, идентифицированы. Мы подходим к самому существенному пункту моей исследовательской гипотезы.

Другое имя! Так вот почему Саверио снова отнял у меня доказательство своей принадлежности к искусству! Почему человек меняет свое имя? Для этого бывает несколько причин. Отрицание своего происхождения, к примеру. Лунхаус подхватил мои мысли:

- Первое имя мало отличается от второго. Тут есть о чем подумать. Двадцать лет назад это первое имя было довольно известно среди художников. Сходство второго имени доказывает, что Саверио с трудом расставался со своей славой. Все-таки он это сделан или должен был сделать… Как вы считаете?

Я пристально смотрел на порванную обложку. Я прочел слова "Exposition", "Œuvre", "Paris", испорченное имя; все это ничего мне не говорило. Лунхаус и дальше щеголял своей проницательностью:

- Я не хочу предварять свои собственные исследования. Но нет никаких сомнений в том, что в жизни Саверио есть какой-то разрыв, слом, темное пятно. У него лежит на совести, я думаю, что-то позорное, даже криминальное…

Я ясно видел перед собой выкрашенную в белое мансарду и койку со сторожевой вышки.

- Вы разве не хотите взглянуть на репродукции?

Я уже готов был послушаться и раскрыть каталог. Но в последний момент меня удержала робость - принять из э т и х бесстыдных рук то, в чем отказала мне болезненно-стыдливая воля Саверио. Я отдал обратно желтую брошюру, неловко простился и оставил Лунхауса одного.

Когда выходишь из торжественно-затемненного помещения, тебя внезапно одолевает безжалостно-яркий свет. Из своего павильона музыка меди сияла в солнечном тепле весеннего воздуха. Яркое пламя, красивые ноги, шляпы, зонтики от солнца скученно двигались вдоль дороги, точно цветные круги и пятна перед глазами спящего. Сама лагуна была огромным сверкающим зеркалом. Я потерял самообладание и спасся в темных переулках.

Но и в прохладной тени мне вовсе не хотелось покоя. Это ведь божественное состояние - ни о чем не думать, лишь глубоко дышать и окунуть в настоящую жизнь свою пошатнувшуюся человечность. Я прошагал весь город по сводчатым переходам. Я забыл о еде.

Наконец я оказался на грузовом понтоне парохода, плывущего в Ф. Тут я понял, что это был лишь окольный путь. Меня охватило неудержимое и страстное желание узнать тайну Саверио по его картинам. Эта жажда не имела ничего общего ни с интересом к искусству, ни с любопытством психолога, - эти свойства были присущи мне лишь в скромной степени, - нет, она была глубоким беспокойством, голодом, который необходимо унять, будто существо мое болезненно связано с жизнью Саверио. Теперь, похоже, я стремился утолить эту жажду. Завтра - кто знает? - она бы ослабла. А мне было жалко ее потерять.

К самой загадке Лунхаус даже не притронулся. Несколько фактов он углядел, но скорее проглядел. Явные заблуждения он поменял на более тонкие, только и всего. Больше всего он знал, по его собственному признанию, по сообщениям других. Его предположение, будто Саверио изменил свое прежнее имя, поскольку оно стало для него неудобным из-за какого-то преступления, лишь на мгновение меня задело. Очень скоро я почувствовал в этом объяснении романтический журнализм "Итальянских писем" Лунхауса. Если Саверио в этом дворце спал на койке и втайне жил аскетом - не было ли это наказанием самому себе? Но это слово - тоже лишь новый лабиринт. В те часы я крепко верил, что, только встретившись с произведениями Саверио, можно угадать тайну. Я жалел уже, что в преувеличенном припадке совестливости отказался от каталога выставки. Все же я не сомневался, что Лунхаус в отношении неутомимой работы художника был прав и что эта работа во дворце Барбьери будет мне доступна.

Было уже довольно поздно, когда я нашел дорогу к дому по ту сторону лагуны. Я не ждал того же послеполуденного света, в котором Саверио спрятал свою картину. Но с каждым шагом, что приближал меня к цели, во мне росли страх и уныние. Будто Саверио из больничной палаты в Сан-Клементе насылает на меня сдерживающую силу, препятствует мне перейти границу, которую сам установил. Он не пригласил меня посетить его снова, и на отказе этом, казалось, настаивает. Однако я решил не отступать, обойти запрет и, кто бы ни оказался в доме, настойчиво просить разрешения посмотреть картины Саверио. Должен признаться, это решение стоило мне остатков моего мужества. Впрочем, мне всегда нелегко давалось войти в чужой дом. До сих пор звонок в дверь незнакомой квартиры вызывает у меня сердцебиение.

Перед домом был довольно большой палисадник, где, очевидно, в этом году объявили траур. Прежде чем у меня мелькнула мысль об упадке и запустении, я заметил перед входной дверью группу странных призраков.

Долго возившийся у двери человек ворчал и ругался визгливым голосом кастрата. Подойдя ближе, я увидел, что он слеп. Его белое, как бумага, лицо судорожно дергалось на беспокойном стебельке тонкой шеи, а бледные перламутровые зрачки отчаянно дрожали. Рукава коричневой форменной куртки какой-то больницы для слепых или хворых были слишком коротки для его огромных рук. За ним шла старуха - очевидно, поводырь - с гармонью через плечо, а следом - несколько уличных мальчишек, нашедших себе удовольствие в насмешливых выкриках и шутовских воплях.

Бродяга переговаривался с парнем, который в одной рубашке стоял в дверях и выглядел добившимся должности и почета хулиганом. Он хладнокровно оборонялся от ревущего слепца, который фальцетом настаивал на своих правах и выдвигал какие-то претензии. Я все время слышал слово Padrone. То, что давал старый Padrone, и новый Padrone должен давать, и тем еще довольствоваться, что у него большего не просят, как следовало бы. Порядок должен быть, и обмануть себя он не позволит, - кричал слепой.

Сомнительный эконом заявил в ответ, что теперь безобразное мошенничество закончилось, и он позаботится об основательной чистке. Несчастье может быть ходким товаром! Он тоже бедствует, его не кормят, он каждый день мучается из-за слабых легких, а дохода - никакого!

Верзила жаловался и горевал. Чтобы заткнуть ему рот, парень сунул ему в зубы македонскую сигарету. Бедняга стал так жадно затягиваться, как я никогда раньше не видел, не переставая при этом, одновременно куря и горюя, визгливо сетовать.

В ушах у меня звенели слова: "Бедняки половины селений этой местности жили за его счет".

Был ли это образец?

Из дома закричали:

- Тони!

Парень скрылся в дверях.

Я последовал за ним.

IV

Антиквар Барбьери стоял на лестнице.

Проворный старый господин, в шляпе на затылке, он взволнованно размахивал тростью из эбенового дерева, с серебряным набалдашником в форме обнаженного женского торса. Когда он опирался на трость, его толстый указательный палец ложился, галантно ухаживая за дамой, между серебряными грудями и демонстрировал посетителю перстень с печаткой, массивный, как кардинальская диадема патриарха Венеции. Иногда Барбьери засовывал руку в карман брюк, передвигая и подталкивая с недовольным видом какие-то детали одежды, будто его темпераментной личности не хватало места. Он говорил очень быстро и хрипло, повышая тесситуру иногда почти до фальцета, голосом, в глубинах которого звучало, как у большинства итальянцев, певучее вибрато.

Он приветствовал меня широким жестом:

- Профессор! Очень мило, что вы вспомнили о старом Барбьери. Приятнейший сюрприз! Он предпочтительнее для меня, чем сотня визитов этих ужасных американцев. (Барбьери называл их "долларьери"). Проходите!

Я прежде никогда не встречался с Барбьери. Очевидно, он перепутал меня с кем-то другим. Как характерно для всей этой неразберихи, что я, приехав узнать, кем был Саверио, сам был принят за другого! Антиквар не отпускал мою руку, обернувшись сердито к юнцу, с наглым видом стоявшему у подножия лестницы.

- Тони! Вор! Мошенник! Куда ты пропал?

Тони с осторожной невозмутимостью зажег себе македонскую сигарету, прежде чем ответить:

- Тут пришел один, забрать свою ренту, поскольку сегодня первое мая.

Барбьери разбушевался:

- Я позову полицию… ты…

Тони долго рассматривал с недовольным видом кончик сигареты, затем легко сплюнул крошки табака и одновременно вытянул руку:

- Давайте.

Барбьери стонал:

- Давайте, давайте!.. Ох, профессор, вот так целый день! Со всех сторон только и слышишь: давайте, давайте!

Он с трудом расстался со смятой купюрой в пять лир. Потом посмотрел на меня как на заговорщика.

- Все это нагадил мне этот демон! (Questo demonio insuperabile!). Дайте, дайте!.. А вы лучше всех, профессор, знаете, что я всегда был ему как отец!

Я понял, что он думает о Саверио. Жалобы продолжались:

- Я к нему как к сыну относился. Что мне делать? Семь женщин у меня в доме - пять дочерей, жена и золовка. Семь женщин и никакой прислуги, никакой помощи! Представьте себе семейный стол, за которым семь женщин болтают, ссорятся, спорят, плачут из-за любого пустяка, вскакивают, садятся, выбегают и возвращаются! Как это можно выдержать? Войдите в мое положение! Весь день отовсюду: дайте, дайте! И приходится давать! Но кому и зачем? Одни женщины! А его я оберегал как сына, этого враждебного демона! Ну, теперь-то он получил свое! Вы, молодые люди, вы…

Он развел руками, будто впервые увидел что-то несообразное.

- Профессор! Взгляните на этот дом. Постоянные затраты! Сколько еще я могу тащить на себе этот груз? А в конце всего семь женщин разнесут его на жемчуга и платья!

Действительно, дворец было не узнать. Грязь покрывала лестницу, вокруг стояли ведра с известкой, по углам скопились опилки, на кафель зала всей своей тяжестью давили несколько больших тесовых камней гранита.

Перестройка! Я знал, что Барбьери помешан был на переделках всего и вся. Снова и снова покупал он старинные дворцы, сносил половину, реставрировал, разрушал, уносил, ставил, что-то привозил, воздвигал, произвольно смешивал стили, а когда терял терпение - разбивал, что попадется под руку. Это сумасбродство в ведении дел повергало мир в изумление. Никто не знал - то ли Барбьери неимоверно богат, то ли банкрот.

Теперь он с горечью озирал эту разруху.

- Сколько затрат, профессор! У меня нет сына, который поддержал бы меня в борьбе с пошлостью. Ах, наш бедный Саверио! Тут день и ночь с упреками ко мне приходят его друзья. Вы тоже его друг, профессор. Конечно! Скажу вам: мир полон шпионов! Особенно в нашем деле. Но вы можете быть спокойны: с Саверио все хорошо. Он ни в чем не нуждается. О нем заботятся. На следующей неделе я перевезу его в частную клинику. Держу пари, это принесет ему пользу. Он выздоравливает! Будто я не забочусь о его состоянии! Я даю пропитание даже его бедной матери. Она моя землячка. Из тосканской…

Это была ложь. Саверио не был итальянцем по рождению.

Барбьери ковырялся тростью в мусоре и бранил Тони и других невидимых домочадцев, раздавал приказания. Никто не появлялся. Я старался не ошибиться, наделив старика самым неопределенным титулом:

- Коммендаторе! Я пришел из-за картин Саверио.

Назад Дальше