Странно! Пока доктор Грау говорил, я проделал в воображении весь путь, который он описал. Я видел причал, мельницу и наконец гостиницу.
Так тесно я был уже с ним связан.
Fuga! Fuga!
Я повторял в душе это слово. На какое-то мгновение я решился оставить завтра этот город, покинуть даже ее. Внезапно мне пришло на ум имя нашего приора. Я собрал все силы и сказал:
- Нет! Никогда вы меня больше не увидите! - Но доктор Грау уже протянул мне руку и исчез в переулке.
Я стоял там, без единой мысли в голове. Я глубоко дышал. Мышцы болели так, словно всю ночь я перетаскивал каменные плиты к какому-то строению за несколько миль отсюда.
Затем напряжение спало, но я был так разбит, что едва смог сделать несколько шагов к своему дому.
Между тем забрезжило бледное, болезненной страстью одержимое утро.
Лаяли собаки; на голове украшавшей фонтан фигуры посреди рыночной площади сидел черный дрозд. Пение его давило на меня страшной тяжестью.
Тут же стояла телега. На козлах спал мужчина. Тощая кляча скреблась и рвалась из упряжи. Две женщины стаскивали с телеги каждая по корзине. Увидев меня, они толкнули друг друга в бок. Я слышал, как одна из них сказала другой: "Священник!" Когда я проходил мимо, они перекрестились, встали на колени и запели на два голоса, как школьницы:
- Хвала Иисусу Христу!
Я забыл их благословить. Я хорошо помнил, что уже пережил это однажды, и застыдился своего молодого лица, прикрыв его невольно рукой.
VII
Клуб Причастия
Перед пробуждением я увидел такой сон. Я лежал в сумерках на горном лугу. С наступлением вечера тимьян и вереск пахли все сильнее. Я закрыл глаза и погрузился во мрак вместе со всем миром. Внезапный испуг охватил меня в темноте. Что-то мягкое касается моей руки. Я открываю глаза. Что это? Множество кошек пляшет вокруг меня, целое море белых и черных кошек; широкие волны гладких и взъерошенных шкурок, искрящихся и шелестящих, накатываются на меня; кошки прыгают, затевают потасовки и скатываются обратно. Их становится все больше. Я уже не вижу не единого стебелька, и только облака надо мной бурлят, не двигаясь с места. Теплые тельца с хрупкими косточками прижимаются к моим рукам нервными и ласковыми лапками, отталкиваются с грациозным кокетством и, вытянувшись, отпрыгивают. Мягкие мячики катаются по моему лицу, круглые теплые дрожащие головки жмутся к моему подбородку, щекочут волоски моих чопорных усов; смотрят на меня, моргая, глаза мерцают огоньками смарагда, в то время как на волосах моих недвижно восседает пушистое животное. Кошачье море вспучивается все больше; склоны гор, долины подо мной, весь земной шар словно стал добычей этого крадущегося, нежного, опасно мелодичного народца. Кошки, сидевшие на моей груди, не давят на нее; упругими, ловкими, тигриными шагами бегают кошки по моим ногам, но шаги эти почти неощутимы. Кошка, устроившаяся на моей голове, почти невесома и нежна, как чувственное возбуждение лежащего в обмороке человека, только-только приходящего в себя. И все-таки появление множества кошек исполнено чарующего ужаса. Это происходит оттого, что ни одно из животных не мяукает и не мурлычет, и даже шаги и прыжки их почти не слышны. Кошки подпрыгивают, ползают, прижимаются друг к другу и катаются по траве в абсолютной тишине. И эта тишина нарушается только шелестом бесчисленных искр, которые тут и там потрескивают в белых и черных кошачьих шкурках. Я затаил дыхание. Я лежу, как могучий горный великан, прикованный к земле. Движение кошачьего моря становится все ритмичнее, будто подчиненное таинственному закону прилива и отлива. Тут взошла луна, огромная, словно беременная. Справа и слева, внизу и вверху, пенится беззвучный кошачий прибой. Мое угнетенное состояние сменяется растущим блаженством. Ночь становится все свежее, все мягче, умиляет меня, и все гармоничнее приливы пушистого моря. По кошачьим волнам, босое, будто не чувствуя спинок животных, близится ко мне какое-то видение. Моя плоть сопротивляется, я кричу. Она склоняется надо мной. Кошки отхлынули. Дыхание Лейлы теплое, как тельца животных. Я вскрикиваю во второй и в третий раз. Должно быть, мой учитель вызвал его. Так как внезапно он оказывается здесь.
Много лет назад в наше аббатство ночью принесли самоубийцу, лишившего себя жизни в соседнем лесу. Он стоит теперь передо мной. Совсем как тогда, очки болтаются у него только на одном ухе. Земля прилипла к его светлой бороде.
Он машет рукой. Кошачье море и женщина исчезают. Затем он долго держит меня за руку. Я вижу, что он был только половиной человека. Задняя половина его тела отрезана. Внутри все пусто и сухо, как в засохшем дереве.
- Встань и иди, Божье создание, - говорит он.
Послушавшись, я поднимаюсь, просыпаюсь и вижу, что уже полдень.
Как я провел тот день, не могу сказать с уверенностью. Знаю только, что упаковал уже вещи, чтобы оставить этот город. Потом во мне возобладали другие мысли. Меня сжигало это глупое, ах, столь новое для меня чувство. Я тосковал по вечеру, по запаху театра, я тосковал по ней со всей своей покорно-малодушной безнадежностью.
Я не думал о своем сокровенном желании - встретиться с ней.
Я решил пренебречь приглашением доктора Грау, зная, впрочем, что не способен на это, ибо душа моя больше не была невинна и не желала исповедоваться в словах и переживаниях.
Мгновение я думал о том, чтобы отыскать в этом городе ученого теолога, который посвятил бы меня в тайны экзорцизма.
Я чувствовал, что окружен злыми духами, и хотел бороться с ними.
Медленно, медленно приближался седьмой час. Я отправился на улицу и шел по проходу к театру, который стал мне родным домом.
Этим вечером давали оперу "Сомнамбула". Перед входом я встретил господина Кирхмауса. Он оживленно кивнул мне и крикнул издалека:
- Подумайте, какая неудача! Поет Мюллер-Майер, эта варварка колоратуры! Наша примадонна больна, ее заменили.
- Больна? - спросил я, стараясь не выдать себя.
Горбун сердито кивнул:
- Больна! Черт возьми! Головокружение, капризы, месячные, ссора с директором, тщеславие - откуда мне знать?
Печально побрел я домой. Горько было у меня на душе. Хотелось плакать. Я собирался уже войти в двери моей комнаты, когда уловил за собой учащенное торопливое дыхание, и меня окликнули. Это был Кирхмаус, который догнал меня и теперь просил, раз уж этот вечер все равно испорчен, прогуляться вместе с ним к реке.
Я согласился. Я надеялся, что смелее встречу опасность, которая, как я чувствовал, мне угрожает, если проведу вечер не в одиночестве. Мы шли по набережной, сели на скамью среди акаций, лицом к реке. За нашими спинами шумела вечерняя улица. Грохот повозок, размеренная рысца благородных коней, ленивое шуршание шагов женщин, что угадывали и допускали галантное преследование, сплетенье голосов, возникающие и исчезающие обрывки бесед! Вечером река казалась густой и золотистой. Длинные плоты подплывали к широкой плотине, сплавщики стояли на передней связке древесных стволов, широко расставив ноги и высоко поднимая свои шесты, а из труб крохотных домиков посередине плота поднимались клубы дыма. Множество весельных лодок с влюбленными парочками беспорядочно курсировали по течению. Колесные пароходы старого образца вспенивали воду у пристани, где ждали осыпанные золотыми блестками люди в разлетающейся на ветру разноцветной одежде, пока корабельные колокола трезвонили, а свистки пронзительно выли.
Доносившийся до нас энтузиазм этого вечернего оживления действовал приятно расслабляющим образом.
Кирхмаус, упершись подбородком в набалдашник трости, сидел, сжавшись в комочек, и пристально всматривался в кипевшую внизу жизнь. Не отводя взгляда от реки, он сказал:
- Я упрекаю себя в том, что познакомил вас с доктором Грау. Скажу лишь: прежде всего остерегайтесь материалистов всякого рода - будь они ученые-хирурги либо маги.
Он замолчал. Веселье становилось все необузданнее. Речные суда плыли по реке плотно друг за другом, болтовня разгоряченных людей становилась громче. В мою душу вошло безотчетное понимание этих людей, животных, всего и каждого, дышащего свободно и раскованно!
Поразительное ощущение.
Кирхмаус, казалось, чувствовал то же самое.
Он сказал:
- Да! Посмотрите вниз! Как там всё! Вся эта рожденная плоть, пульсирующая под кожей кровь! Этот взгляд, которым мы смотрим теперь вокруг, - единственный и верный взгляд, взгляд из потустороннего мира. Это взгляд парящей над землей птицы, взгляд божественной иронии. Эти существа! Отмеренная масса вдохов и выдохов, биение токов крови! Не душите в себе эту мысль, лишь внезапно постигаемую нами, этот вечный, радостный плач!
Есть ли для подлинно деятельной души иное чудо, иная, более ошеломляющая тайна, чем тайна существования?
Других чудес ищет тот, кто никогда не переживал этого чуда; тот, кто вечно пребывает в чудесном, но никогда не смотрит на мир блаженным насмешливым взглядом Божества, находящегося вне этого чуда и никогда к нему не привыкающего.
Священники, художники и философы должны обладать этим взглядом, не стоять в пределах круга, быть единственным элементом, который не вступает ни в какие связи. Высшее состояние человеческой души - восторженное удивление существующим, то, что Аристотель называл thaumadsein и в чем - основа всякой мудрости. Вы понимаете смысл целибата? Не приобщаться к тому, что для всех других вполне обычно, - дабы не ослаблять силу этого изумления! Уже в законодательстве, в науке есть первое отречение от всеобщего восприятия; желание воздействовать, магия - второе, более тягостное отречение. Запомните, мой младший духовный друг, то, что я вам говорю! Это просто слова, но в них - бездна для того, кто захочет понять. Апостолы Иисуса, неспособные постоянно пребывать в первичном великом чуде, побуждали мастера к мелким чудесам в материальном мире и забыли, что все истинно священные явления происходят от чуда вечного изумления.
Наступила ночь. На другом берегу реки длинными строчками нотных знаков беззвучной мелодии мигали газовые фонари.
Горбун говорил все проникновеннее и увлеченнее, но я не мог его слушать; чем позднее становилось, тем острее терзало меня беспокойство.
Вскоре на набережной воцарилась тишина. Только в отдалении слышны были одинокие шаги.
Река, черное туманное Ничто, с хрипением умирающего текла у наших ног.
Все настойчивее сталкивали меня со скамьи порывы ветра.
Я шептал самому себе: "Останься здесь, останься!" Обоими кулаками прижимал я свою одежду к скамейке. Началась буря. Я вскочил и хотел скрыться, Кирхмаус удерживал меня. Я вырвался и помчался во всю прыть. Он догнал меня и схватил за пояс-веревку, на котором все еще висел крест.
- Не ходите туда! Оставайтесь ночью со мной! - кричал он, запыхавшись. Его противодействие лишь подстегнуло мое желание. Я оттолкнул его и с распахнутой сутаной понесся как безумный навстречу ветру. Кирхмаус запел своим высоким тенором стретту, чтобы пленить меня музыкой. Тщетно! Я уже не слушал его.
Как я удивился, оказавшись внезапно во дворе сгоревшей мельницы! И вот я стоял в маленьком переулке. Трактирная вывеска раскачивалась на ветру. Я пробежал через гардеробную, по двору, где горела свеча в садовом канделябре и громоздились бочки, и очутился наконец на темной лестнице, что вела в слабо освещенный коридор.
1919
Парк аттракционов
Фантазия
Лишь страстно тоскующие обладают чувством.
Р. Вагнер
Когда Луке исполнилось тридцать, ночью он видел сон, который не мог потом вспомнить. Каким странным было пробуждение! Он не ощущал собственного тела. Так затекает нога, если засыпаешь в неудобной позе. Можно сжать ее или ударить, но она стала чужой и отдельной от тебя, как стул или книга. Только сжимающую ее руку ты чувствуешь. Так было и с Лукой, с его телом. Ему казалось, будто душа его парит над постелью и лежащим в ней чужим трупом, холодным и беспамятным.
Он медленно оттаивал, снова становясь собой, но с этих минут и сам был слегка растерян, и мир вокруг как-то сместился.
Высунувшись из окна и оглядев круглую площадь маленького городка, он внезапно закрыл глаза ладонями, так как взгляд его устремлялся слишком далеко и не узнавал двух неказистых ландо, что стояли перед "Красным раком", женщин с корзинами фруктов, купол ратуши и мальчишек-кельнеров, которые смахивали пыль с садовых столиков перед пивной.
Приходя вечером со службы и опускаясь в широкое кресло перед столом, он сразу вскакивал от внезапного сердцебиения и чуть не падал. Затем уютно устраивался на старом, покрытом навощенной простыней диване - белые эмалевые кнопки на спинке дивана мерцали в сумерках, создаваемых дедовской керосинкой.
Но и здесь было как-то беспокойно.
Он снова вставал и вытягивал голову в темноту, как настороженный охотник. Тишина властно обнимала его. Высокое приглушенное пение скрипок неземных сфер, наполняющих земное пространство, пульсировало звенящим тремоло. Ему все отчетливее слышалось журчание древних источников, что стекали в водоемы в укромных двориках. Он внимал им, затаив дыхание. Но в шуме таинственных потоков не рождалось Слово.
Совсем разбитый, ложился он в постель.
Странная и сильная боль не давала ему заснуть.
Словно побывал он в неведомом мире и похоронил там любимое существо - женщину, друга, ребенка, - а потом очнулся с этой болью, не понимая ее причины.
Днем он сидел в канцелярии и пристально смотрел на часы, висевшие над его бюро. Скрипели перья. Чьи-то шаги злобно шаркали по пыльному полу. Иногда кто-то глупо шутил. Из угла отзывались блеющим смешком.
Он же только слышал, как сосуд времени наполняется каплями секунд. Когда час наполнялся, время переливалось через край, и лишние капли звонко падали на пол. Он этого не выносил и едва удерживался от рыданий.
Однажды подошел к нему сзади начальник канцелярии.
- Господин Лука, сколько еще мне придется вам повторять? Elench опять написано не к месту. Exibit Numero 2080 не принят ad acta. Я каждый раз это говорю! Поверьте моему опыту! Баловни судьбы и принятые по протекции - по меньшей мере небрежные ротозеи и сонливцы! Да! Когда ваш папа был надворным советником…
- Да, я сновидец, забывший свой сон.
Лука сказал это слишком громко и испугался собственного голоса.
Писари сгорбились и захихикали, злорадствуя, как школьники. Эти злюки всегда с трудом сохраняли серьезное выражение лица.
- Вы рассеянны, вы очень рассеянны, - сказал начальник, протер очки и направился к двери.
Однажды утром, когда Лука проснулся после беспокойного неприятного сна, он услышал, что громко произносит:
- Забывать - грех, забывать - самый тяжкий грех, какой только может быть.
Он приподнялся, но не мог совладать с губами, что произносили слова помимо его воли:
- Нужно искать, искать, искать!
Он медленно оделся; кружевной шарф обвивал его шею, как теплое облако тумана окутывает горную вершину.
Он вынул из шкафа рюкзак, положил в него хлеба и немного белья.
Затем взял свою трость и вышел.
- Только вот куда мне идти? - спрашивал он себя, как оглушенный, оказавшись на пустой площади в розовом пламени утреннего рассвета.
- Искать сон, - сказал голос.
Лука зашагал прочь, и вскоре город остался позади. Странная сила гнала его, и уставшее от бессонных ночей сердце едва успевало биться. Отчужденно и недоверчиво смотрели на него конусообразные вершины плоскогорья. Неподвижно расстилался туман. Только над уступами Горы Грома поднималась туча, словно последний выдох мертвого вулкана.
Сойка с синими крыльями стремительно пронеслась мимо. Высоко вверху парила хищная птица.
Лука спускался под тонким покровом птичьих голосов. Ни один не походил на другой. Хвойные и лиственные леса шелестели на округлых и острых вершинах холмов и казались немного ошалевшими из-за припозднившегося апреля. Но луга между ивами уже полны были одуванчиков.
Лука сошел с улицы на проселочную дорогу, затем свернул в узкую зеленую равнину между двумя горными хребтами, поросшими густым лесом. Горное пастбище поднималось ровными уступами, и это смягчало душу странника. Разочарование и беспокойство постепенно исчезли, и внезапно он бросился ниц, целуя землю. То был поцелуй любовника. "О, звезда, я обнимаю тебя, ты пахнешь женщиной!"
Ему казалось, этим поцелуем он приблизился к тайне, которую искал. Бездумно и бесцельно шел он дальше.
Был полдень, когда из светлой долины вошел он в темное скалистое ущелье. Ему пришлось почти ползком перебираться по склону, ибо в глубине пенился бурный ручей. Наконец Лука увидел висячий мост. Множество маленьких деревянных отсеков цеплялись друг за друга острыми краями и тянулись на длинном канате через ущелье, а внизу бушевал поток. На каждом изгибе моста висел образок Богоматери с лампадой.
Вдруг Лука остановился. Он почувствовал, что не должен идти дальше. Что-то трепетало в нем, как магнитная стрелка. Он закрыл глаза и пополз вверх по откосу. На вершине тянулся тихий густой лес. Стволы были неподвижны. Лишь кроны медленно покачивались. Из бесконечного пространства налетали раскаты грома, парили мгновение над лесом и таяли вдалеке.
О еде и питье Лука не думал. Ему было не до того. Что-то гнало его вперед.
Одно воспоминание не покидало его. Как еще ребенком он шел с отцом по лесу. Отец - впереди по тропе, Лука - за ним. Бородатый отец нагибался то за каким-то растением, то за грибом, иногда раздвигал заросли кустарника, надеясь найти месторождение ископаемых. Оба молчат. Вдруг отец исчезает в молодой поросли, оставив мальчика в одиночестве. Лука, обезумев от страха и боли, бежит дальше по тропинке и ищет его. Кричать он не решается. Робость и стеснение всегда мешали ему говорить отцу: "отец". Его грызет двойной страх - за самого себя и за пропавшего, который мог, отойдя от тропы, сорваться с кручи и теперь лежать в овраге.
Потом отец вышел из чащи, и ребенок не посмел ничего сказать.
Это воспоминание о детском страхе не оставляло Луку.
Он спешил вперед. Какое-то беспокойство звало его: дальше! дальше!
Уже вечер повис в ветвях желтыми и красными стягами.
Гора шла под уклон. Его несло вниз. Так он выбежал из леса.