Чего не было и что было - Зинаида Гиппиус 17 стр.


II

Ничего не понимали, но все, в те годы, тосковали, метались, удушались. И, кажется, без различия кругов и возрастов.

Не знаю почему, у меня родилось убеждение, что если стоит еще надеяться на кого-нибудь, то вот на самую раннюю молодежь, на полудетей, на людей послезавтрашних. Очень уж насмотрелись на "седых и лысых" (как мы говорили), на нашу

"передовую" интеллигенцию, болтающую и топчущуюся на Месте. А между нею и даже "официальной" молодежью, т. е. студентами и всякими молодыми людьми от 25–30 лет, - лег провал. При мне один пожилой интеллигент-общественник просил: "Дайте мне хоть одного студента! Покажите мне живого студента! Чтобы он сидел здесь, за этим столом!".

Но студент на интеллигентском собрании ему не дался, а, пожалуй, не по его вине: "официальная" молодежь (среднемолодые) была тогда какая-то разбросанная, раскисшая и в корне серая. Миновав полосу самоубийств (десятые годы), она пошла туда-сюда забавляться, если "так" не проживала. Мне эта "молодежь" была уже несколько знакома и в высшей степени меня не интересовала. В суде над ней мы очень сходились с покойным профессором М. И. Туган-Барановским, старым моим приятелем.

- Да, из этих ничего не выйдет, - говорил он, покачивая головой. - Я присматривался довольно. Они уж свое пережили. Или не дожили, что ли… Но какие-то свернувшиеся, как молоко свертывается. Пожалуй, вы правы, надо на маленьких смотреть, что, вот, из них будет… Есть и сейчас любопытные.

О, конечно, есть! У меня уже имелось в то первое время несколько закадычных приятелей и приятельниц младшего возраста, из самых "зеленых".

Буду говорить откровенно: я не знаю, давали ли мне мысли о них - они, или сами оказывались моей выдумкой. Герои пьесы "Зеленое Кольцо" списаны с реальных мальчиков и девочек, это факт; но были ли они в действительности такими, или делались такими, идя навстречу моему воображению, - вот чего я не могу решить. И теперь, глядя назад, склоняюсь к последнему предположению. О, не о притворстве или обмане речь: обмана ни с чьей стороны не было. Но очень возможно, что натиск моего "должного" изменял и подменял, для них же самих, их "данное"… Впрочем, не стоит разбирать: и они, и я, Равно были тогда убеждены, что "Зеленое Кольцо" - это настоящие они. Взяли эту пьесу, как свою, повсюду принялись заваривать у себя Зеленые Кольца. Действовали самостоятельно, как - не знаю, но в то время верилось, что отлично.

Однако пьеса - дело попутное, не ею же исчерпывался мой интерес к молодежи? Да и хорошо пять - шесть "героев", но если они и ласточки, - допустим! - весны-то они не сделают… И, естественно, около этого первого ядра, круг начал расширяться.

"Литература" и мое некоторое положение в ней сослужили свою службу в деле сближения вот с этими первыми "младенцами". Ведь они имели для меня смысл вне их семьи, вне своего круга, каждый как отдельный человек. И "литература" оказалась прекрасным предлогом. Но она же, впоследствии, погубила круг расширенный… Не буду, впрочем, забегать вперед, да и не это интересно. Просто расскажу, что помнится. Без имен: мы ведь не о каждом знаем, жив ли он, или не погиб ли духовно… не обо всех знаем все, и потому не надо имен.

III

Мое главное стремление - не играть никакой роли в данных сборищах. Пусть приходят друг для друга, а не для меня, и соединяются, если могут и хотят, друг с другом. Для этого я предоставляю им физическую возможность - вот эту мою длинную большую комнату с четырьмя окнами на Таврический сад, каждое воскресенье, от 2 часов до 7.

С членами-основателями мы выработали краткие правила для этих собраний, названных "П. и П.". Для непосвященных буквы означали "Поэты и Прозаики", но между собою мы говорили: "Поэты и Просто"… просто - люди. Ибо первое-то наше правило, тоже тайное, гласило:

Поэтом можешь ты не быть,
Но человеком быть обязан.

По очень немногим явным правилам - каждый член мог привести гостя, или нескольких, на одно воскресенье; в следующее эти гости не приходили, и присутствующие решали сообща принимаются они или отвергаются. На практике это не очень строго исполнялось, но все же исполнялось. А общим лозунгом было: "свобода, равенство и вежливость".

Смешно вспомнить этот идеализм. Многие ведь серьезно считали, что они достижимы, - свобода, равенство и вежливость! Полагаю, что далеко не все умели чувствовать себя свободно при обязательной вежливости (а насчет этого пункта мы проявляли особую требовательность), равенства же вовсе не было: при расширении круга повысился возраст членов и "старшие" немилосердно презирали "младших", не говоря о том, что "поэты" все сплошь тайно презирали друг друга, и сугубо - не поэтов.

А так как основные-то члены собраний были "младшие", то они очень скоро это неравенство почувствовали и начали довольно глупо озлобляться.

Надо сказать, что лучше и независимее держали себя барышни. Коренные мои приятельницы-гимназистки, хотя было им лет по 16-ти, в обиду никому не давались, пребывая, как оне говорили, верными "идеям" "Зеленого Кольца". Была и новая девочка, поэтесса, Леночка (ее прислал к нам Блок), и она держалась смело и скромно. А в одно прекрасное воскресенье появилась прехорошенькая гимназистка лет 14-ти, в черном переднике, тоже "поэтесса"; эта мало что понимала, но не стеснялась и не боялась ничьего презренья.

Девочка, впрочем, скоро исчезла. Во-первых, ей каждый раз надо было убегать из дома потихоньку; а, во-вторых, Лиля и Варя, решившие "заняться" ею, чтобы привлечь в собственный кружок, скоро объявили: "Ничего она не понимает и знать не хочет, кроме своих, - гадких, - стихов".

Хорошо бы, если б она одна! Но вот, смотрю, - и с удивлением вижу, что в этом, уже широком круге молодых, - большинство тоже ничего не понимает и ничего знать не хочет, кроме своих, - гадких или хороших, - стихов.

Война. Первый год войны! Что они думают, что они чувствуют? Ведь многие, если война продлится, должны будут на войну идти. Они знают это - но точно и не знают. Не занимаются. Ощущают, что атмосфера моего дома не "военная", и считают долгом, вскользь, неодобрительно отозваться о войне; но поглощает их, главным образом, "искусство", поэзия, стихи (собственные в первую голову). Читать свои стихи - вот цель поэта, члена "П. и П.".

Хорошенький мальчик Р. с подведенными глазами и обкусанными ногтями, тоненький и лживый, - футурист. Тайный, ибо знает, что на воскресеньях футуризму нет места. Он талантлив; выбирает из кучи своих стихов наименее футуристические и читает, сдерживая кривлянья. Он льстив, дерзок и невежлив по существу, но и тут старается сдерживаться; само-любованье так и прет из него, однако. В нем бабье сплетничество и перенос; чувствуется, что он уже попал в дурную компанию - и беззащитен против нее. Он против всего беззащитен, непомерно слаб. И - это не индивидуально. Разрыхленная середина, душевная кашица, - вот что я начинаю прозревать у многих. Душа накануне упразднения - у худших. А на лучших - печать обреченности…

Мои усилия заставят их оглянуться вокруг, найти хоть плохонькое отношение к внешнему миру, хоть не общее, хоть индивидуальное, - не приводили ни к чему. Напротив, самодельная литературщина расплывалась, как масляное пятно. Устраивались уже стихотворные конкурсы, т. е. читались стихи (присутствующих) без имен, и, конечно, все - всеми (кроме автора) жестоко осуждались.

Было два - три безумца - не притворных, как футуристы, а настоящих, тихих и страшных. Один в особенности страшный: далеко не юный, молчаливый, не без дарования и глубины. Его безумие заключалось в апофеозе безвольности, до полной потери лица, до последней безответственности, до растроения, расчетверения и т. д. личности. Может быть, он был кокаинист или пьяница - не знаю; у меня он был всегда вежлив, тих, добр; его было жалко; и все же, в конце концов, мне пришлось указать ему на дверь.

Воскресенья выродились в какой-то шумный проходной двор. Сегодня приходило тридцать человек; через неделю - сорок, и опять "разников", т. е. не возвращающихся. Коренное ядро, первые, "мальчики и девочки", стало разлагаться. Они сами это заметили и попросили меня принимать их отдельно: в воскресенье же - но вечером, "без стихов". Хорошо, попробуем. В первый же вечер - разноголосица. Кто-то предложил выбрать из дневных двух - трех и присоединить к вечерним. По-моему тоже - эти двое - трое имелись и очень полезны были бы для узкого вечернего кружка: например К. и Н. Оба, конечно, и слабые, и на упадке, но в них чуялась хорошая… материя. Однако большинство запротестовало: К. и Н. были гораздо старше, да еще оба "поэты".

Ну и остались "вечерники" одни, себе на горе, потому что сами уж изменились, вернее - определились более ясно в своей беспомощности. Мне по-прежнему не хотелось вмешиваться в их "внутренние дела" ничем, кроме совета, но советов они уже не слышали и скоро между собой перессорились. Неудивительно: пять - шесть подростков - никого не желающие к себе пускать и считающие себя солью земли. Да еще некоторые заразились литературой и сами записали стихи…

Словом, грустная ерунда. Гимназист С-в, мрачный, особенно проклинавший дневных стихотворцев, впал даже в какое-то пророческое всезабвение, возомнил себя гением и неожиданно развел детскую литературную мистику. Хорошенькая Варя и некрасивая Лиля принялись его высмеивать… Ни малейшего Дела из воскресных вечеров не выходило.

К счастью - близилась весна, даже не весна - лето: собрания сами собою поредели и, редея, освобождаясь от пришлых и случайных элементов, становились спокойнее и проще. Без суеты каждый был виднее, виднее и схожесть между ними. Собственно общества "П. и П." больше не было; приходили те, которым почему-нибудь хотелось приходить, новых приводи-Ли редко. Продолжал бывать черноглазый футуристик Р., и грустный, нежный К. со своей застенчивой любовью к Пушкину, и умный, "совсем большой", путеец Н., и хитренький, соломенно-белокурый беллетрист Д., игравший девочку, и богатенький, разодетый, прилизанный, до трогательности невежественный эстет В. Мои "зеленые" бросили претензии и не держались особняком. Но лада все-таки ни у кого ни с кем не было, как не было и ссор. Они были схожи во многом, но ничего общего, никакого соединения, между собою не имели.

Мне долго хотелось утешить себя, что все это - и примитив душевный, и невежество, и обреченность у иных, и слабнячество, - все это опять мои фантазии, и только кажется: можно ли делать выводы из мимолетных встреч? Пришли в дом раз в неделю, посидели за столом, почитали стихи… Но мимолетность была не такая уж мимолетная. Мой бескорыстный и подлинный интерес к ним, и к каждому в отдельности, они чувствовали; это давало мне возможность входить более или менее в их жизнь, узнавать их и вне моей комнаты. Не говоря о "зеленых" друзьях, совсем близких, зналось много и об остальных, - из разговоров наедине, из встреч в других стенах. Молодые, чуть ли не более старых, любят говорить о себе. Причем весьма важно не что они о себе говорят, а как говорят, когда и почему лгут (ибо лжет почти всякий).

И вот, если раньше мне казалось, что свежие порывы, сила, действенность, возможность новых общих идей принадлежат нашему юному поколению - после небольшого опыта мысли мои стали неумеренно мрачны: да свойственны ли какие-нибудь общие идеи - молодежи?

Это была другая крайность. А правда - посередине. И в том еще правда, что наша русская молодежь предвоенных и военных годов - особая молодежь, самая несчастная, действительно обреченная. Не стоит доискиваться причин, да и разве мы знаем, что причина, а что - следствие? Оттого ли пришла гибель чуть не целому поколению, что у них были какие-то старые "идеалы" (как уверял спасшийся бывший "мальчик"), или, напротив, оттого, что "идеалы" у них предсмертно оскудели? А может быть, и само духовное оскудение было просто грозным знаком грядущего несчастья, - ведь оскудевает же вода в колодцах перед землетрясением?

IV

Общество "П. и П." не возобновилось, но в течение трех последующих лет мои встречи со многими из его членов продолжались. Так как это были годы 17, 18,19, и развертывались они, точно лента с превращениями, то легко представить странность этих встреч и новый облик моих поэтов, эстетов, гимназистов и путейцев.

Мне не хочется эти встречи вспоминать. По многим причинам. Были трогательные, были и отвратительные. Но ни одной такой, которая изумила бы, потрясла бы меня неожиданностью. Каждый пошел по своей планиде. Путь некоторых мне было дано следить близко.

Удивляться ли, глядя на гримасничающую мордочку черноглазого футуриста, когда он, сначала, в грязной защитке, полулжет о своих подвигах, попрошайничает, уверяет, что скрывается, - а через два месяца, в галифе, пуще лжет, но… уже не скрывается? Поражаться ли, слыша весть, что скромный пуш-кинианец убит красными на юге? А белокурый юноша, игравший девочку… нет, не надо о нем, да и ни о ком больше. Судьба каждого была ранее начертана невнятными - теперь понятными - письменами. Только одна девочка, из самых милых, нежданно и больно удивила меня. Только одна. Умные, ясные глаза. Мы знали ее близко, 15-ти лет, потом, во время революции, 16-ти. И ни разу мне не пришло в голову, что она, как выяснилось после, одержима фантастической, сказочной лживостью. Впрочем, это бывает. Это форма сумасшествия.

Даром ли погибли погибшие, даром ли спаслись, кто спасся? Бывший мальчик говорит, что даром. "Мы, - говорит он, - были поколение кончающих. Последние из зараженных, все-таки, идеями". Это нас и задавило. Теперь будут жить начинающие, - голые люди на голой земле. Что Россия! Вы на Европу взгляните: еще кутаются в одежды, да одежда всюду рвется, так и сверкает голое тело".

Это, конечно, тоже сумасшествие, - думать, что люди - вовсе не люди. Нет, никто не погиб и не спасся - напрасно. В том, какие они были, наши последние молодые, в самой их слабости, в том, что они даже не хранили, а как бы от слабости уже роняли человеческие идеи, - "из рук вываливалось", - есть глубокий смысл. Пусть они "последние", - но они же и будут первыми, ибо с них же, какие они ни будь, придется начинать, тянуть нитку. Больше не с кого. Не с тех же бесплеменных, беспризорных детенышей, что ныне завелись под СССР-ским владычеством? От них - некуда, им и самим некуда. Вот они, подлинные последние! Но они, в невинности, этого не знают и ничего не боятся. Их не жаль, зато и судить их не надо, и требовать от них нечего.

Требования - лишь к людям, настоящим, живым, спасшимся: и самый строгий суд над теми, кто уцелел, но погубил себя внутренне - умер второй смертью.

МЕЧ И КРЕСТ

…Ученики Его, Иаков и Иоанн, сказали: Господи! хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илия сделал?

Но Он, обратившись к ним, запретил им и сказал: не знаете, какого вы духа; Ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать.

Лк. 9, 54-55-56

Можно ли сейчас писать философически-отвлеченно о силе-насилии, убийстве, казни? И. А. Ильин думает, что можно, и пишет. Но нелегко следовать за ним, в беспросветные дебри рассуждений. Если у каждого пальцы бурые и липнут, чьей-нибудь кровью замараны, - своей или чужой, - как рассуждать о крови "вообще", о том, когда и чью лучше проливать?

Быть может, это лишь ощущение, и вопрос о силе-насилии, об убийстве, поднять все-таки нужно. Я только против внешней, чисто рассудительной манеры Ильина. От нее, от ее тона, и даже от постоянных повторений: "Христос, Христос, молитва, Бог", - веет чем-то мертвенно-злым…

Какой Христос? Какая молитва? Какой Бог? Не Ягве ли, никакого Сына не знающий, одинокий Бог кровей?

Или - кто?

* * *

Вот первое впечатление от "христианской" книги "Сопротивление злу силой". Насколько оно основательно, - увидим далее.

Я, впрочем, не ставлю себе задачей последовательно разбирать книгу Ильина. Я просто хочу высказать, о ней или около нее, то, что хочу, относительно вопросов, над которыми пришлось мне думать в продолжении долгих лет.

Попутно выясняются и наши согласия и расхождения с православным защитником "силы". Даже не защитником: мы вправе, пожалуй, назвать его - проповедником силы-насилия…

* * *

Я начинаю с вопроса главного и, выделив его из всего прочего ставлю так прямо, как он обыкновенно и ставится: "Можно или нельзя убить?".

Вряд ли нужно оговариваться, что вопрос этот существует, - как вопрос, - лишь там, где начинается духовный, идейки порядок. Или даже "религиозный" (в самом широком и общем понимании слова). Человек, абсолютно этому порядку чуждый, - хотя есть ли такой человек? - просто ничего не поймет.

Один убийца мне говорил: "Убить или всегда можно, или никогда нельзя".

Он был прав. По крайней мере, в том, что с человечески-религиозной точки зрения, - а тем паче, сузив, с христианской, - убить никогда нельзя.

Другой, идя на убийство, молился на золотой крест в бледном утреннем небе, - о чем? Об удаче? Нет, он был христианин; он молился, чтоб наступило время, когда никто никого убивать не будет.

И здесь то же: убивать нельзя.

… В углу, над лампадою, Око сияющее
Глядит, грозя,
Ужель там одно, никогда не прощающее,
Одно - нельзя?
Нельзя! Ведь, душа, неисцельно потерянная,
Умрет в крови…

* * *

Первая смерть на земле - была человекоубийство, даже братоубийство. Таково начало древнего завета. А начало завета нового - убийство Богочеловека.

Каковы начала, таковы и продолжения. "Нельзя", оставаясь незыблемо во всей силе, - со всей силой, - и даже сверх силы, - непрерывно преступается.

Каиново племя, вопреки данной Богом заповеди, довело себя до того, что Господь, скрыв свой лик Элоима, благостного Бога-Зиждителя, повернулся к нему ликом Ягве, Бога крови и мщенья.

Но и потомки фарисеев, сделавшись христианами, века жгли, пытали, колесовали - убивали христиан же, все время помня, все время зная, что "нельзя", - как и ветхозаветные братья их это знали.

И всегда все искали что-то понять в этом грехе, искали, если оправданья, - то чего-то вроде оправдания… Что находили? Что находят?

* * *

Только одно, что и можно найти. Около этого одного - блуждает и автор книги о насилии.

С длинными отступлениями, оговорками, при помощи от-влеченнейших теоретических построений, хочет он подойти к оправданию насилия, убийства (и… казни!). Между тем, единственная формула, если не оправдывающая убийство в меру желания Ильина, то оправдывающая его возможность, выражается всего тремя словами: "нельзя и надо".

Нельзя - но еще надо. Никогда нельзя, но иногда еще надо.

Это не упрощение (хотя напрасно упрощений боится Ильин). Это сводка к сути. Ведь стоит развернуть маленькое слово "надо" (иногда - когда?), и мы сразу попадаем в целое море сложностей.

Назад Дальше