И недоросли плакались. И недорослям путь назад был заказан, пока своего не исполнят. Мы тут стонем с утра до вечера "Россия", "Россия", к ней тянемся, да еще гордимся: мы стоим лицом к России. А что, если отдавая все наше время на это стояние мы так и осуждены стоять, и никакой России не получим?
Мне вспоминаются слова мудрой девушки из сказки: самый важный час - теперешний; самое важное дело - которое те-перь делаем, самый нужный человек - с которым сейчас дело имеешь.
И вот мой последний вопрос: а что, если ради теперешнего, Сегодняшнего дела - самого важного - сейчас Россию надо Забыть? Что, если только исполнив наше здешнее, сейчасное дело, - мы заслужим Россию?
ЗАМЕТКИ О "ЧЕЛОВЕЧЕСТВЕ"
Человекообразные
Никакого "человечества" нет. Пора сказать это прямо. Пожалуй, и пора прошла: кому сейчас интересно, есть оно или нет? Вопрос без резонанса.
Если, из любезности или добросовестности, и выслушают мое утверждение, то возразят: а когда же это самое "человечество" было? Были страны, племена, народы, нации, слои, классы, партии, группы, индивидуумы, и всегда, как теперь, были они друг против друга, благодаря разности интересов. Собственно же человечества (уж не с большой ли буквы?) никогда не существовало. В мечтах разве? В воображении? В идее?
Да, да, и тут вся перемена, - громадной важности. Не было - но могло быть, к тому шло. Мечта, воображение, идея, - есть предварительная стадия бытия чего-нибудь. Во всяком случае, единственная возможность бытия. Пока "человечество" жило в идее, оно могло реализоваться. А если "погасить идею в уме?". С ней, естественно, гаснет воля, что же остается? Ничего, меньше пустого места.
Подозрительно* быстро гаснут в наше время всяческие "идеи". "Человечество" - только одна из целого ряда, не менее важных. Вообразительное бытие ценностей, - т. е. идеи, - имеют громадное влияние на реальность. Когда они отмирают, гаснут - это немедленно отражается на всех явлениях жизни, изменяет ее облик, существенно изменяя облик самого человека. Стоит представить себе: без воображенья, без воли, идущей далее настоящего момента, - разве будет человек похож на то, что мы привыкли называть этим именем? Если и "похож" - не очень… Угасание идей есть начало (долгого, правда) пути к перерождению человека в "человекообразное".
Вступили ли мы на этот путь? И такой ли он роковой, нет ли с него обратного поворота? Трудно ответить. Я не решусь. Фактические признаки известного перерождения, однако, уже есть. В большом или малом, в общностях и частностях, в одной области жизни или другой - все эти факты говорят о том же.
Не всегда их легко обнаружить и определить. Идея погасла - но соответственное "слово" еще держится, переживает ее. Так, мы повторяем слово "культура". Культура имела тоже лишь "вообразительное бытие". И она может лишь "становиться", - при условии существования ее идеи. Слово осталось; но что под ним разумеется? Не сузилось ли, незаметно, понимание "культуры" до "технических достижений"? А в общем не свелось ли к понятию чисто количественному, и, наконец, к "рекорду"? Задача "культуры" превращается, понемногу, в задачу произвести наибольшее количество движений в наименьшее количество времени, или обратно. Какого рода движения, - это уже все равно.
И только одни "рекорды", - всевозможные количества в круге техники и физики - еще вызывают чувства восхищения, возмущения (скорее досады) и удивления. Способность возмущаться и удивляться решительно гаснет. Это понятно. Когда слабеет воображенье, вместе с ним слабеет и память. Не с чем сопоставить, не с чем сравнить данный, настоящий момент. Содержание его и принимается, как данное, просто; и если непосредственно, сейчас, не затрагивает, - не забавляет, не досадует, - то и не интересует.
Старых слов осталось порядочно. И "наука", и "политика", и целая куча других. Но почти в каждом можно найти червоточинку, если присмотреться.
Вот, хотя бы такая мелочь: никто не удивился, приняли и к "науке" отнесли африканскую экспедицию, снаряженную советским правительством для вывоза специальных обезьян: советы приготовили у себя, в Сухуме, питомник и собираются там делать, "научным способом", попытки получения новых подданных, скрещивать обезьян со старыми - с "людьми".
В Марсели обезьяны остановились для отдыха. Публика забавлялась, рассматривая будущих производителей и сопроводителей - советских "ученых". Немножко забавлялась и нисколько не удивлялась, - "научный опыт"! Многим известны здесь результаты всяких советских "опытов", известны - и неинтересны. На толстых обезьян, удрученных недавней морской болезнью, поглазеть - да, отчего ж? И только.
Хотя бы удивился кто-нибудь, зачем советам эти научные опыты и новые производители. Без них дело почти сделано. Тысячи беспризорных обезьянят носятся по городам СССР-ии, только, вот, не в шерсти еще, и еще болтают они с прохожими членораздельно: "Дай копейку, не то укушу, а я венерик!". И кусают. Маленькие будущие полуобезьяньи самочки, пожалуй, и не дойдут до совершенства своих сестер, "человечьих" девочек-проституток, не станут, пьяные, шататься по московским улицам… Разве особой системой приучат. Пока же, за неимением подлинных шершавых обезьянок, и девочки лет 8-ми "быстро разбираются к ночи советскими любителями", как рассказывает свидетель-москвич равнодушно. И он не интересуется. Он допускает, между прочим, что из "научного" опыта с обезьянами, при удаче, может получиться особо крепкая порода существ, приспособленная к делу перманентного убийства людей в закрытых помещениях. Теперь эту работу делают рожденные "людьми", а потому не все выдерживают больше пяти - шести лет: то с ума сошел, то повесился. Какой-нибудь сын орангутангихи и комсомольца надежнее.
Когда это будет, никто не удивится: данное!
В так называемой "политике" столько этого не удивляющего, хотя и нового "данного", как данное принятого, что не знаешь, за который факт взяться. Межгосударственная торговля телами, например, вошедшая в обычный "политический" порядок. Она идет от "института заложников", - но какие там институты, к чему эти фиговые листы! Просто торговля телами (именно телами, а не "душами", ведь политика-то "реальная"!). Если сделка между новыми торговцами живым товаром не успевает состояться - живой товар превращается в мертвый; набирают новую партию. Одного сорта товар котируется выше, другого ниже… да и всякие бывают операции, самые разнообразные, отнюдь не только мена по головам и косякам.
Эта коммерция называется "политикой". Почему бы ей и не называться, раз принято, как "политика", и такое, например, положение: правительство одной страны объявляет правительствам других: "Я существую, чтобы вас уничтожить. Или я - или вы. Давайте, поговорим. Чем вы мне посодействуете?". Ему отвечают: "Что ж, поговорим. Конечно, вы существуете для уничтожения нас. Но это ваше дело. Мы в чужие дела не вмешиваемся".
И говорят… о посторонних вещах. Произносят разные слова - часто старые, под которыми уже нет прежних понятий, да и не может быть. Реальных последствий произнесение слов или не имеет, или имеет какие-то довольно неожиданные. Это в зависимости от местоположения, от храбрости или трусости страны, которая разговаривает с правительством державы, намеревающейся ее уничтожить. "Если вы… такие-сякие, - вдруг кричит последняя, - не дадите мне, чего требую, - не хочу больше разговаривать! Не желаю! И вот увидите!.. Вы меня знаете!".
Противник ничего не знает (что знал, то забыл), но смутно боится потерять "данное", и если очень боится, "любезно идет навстречу…".
5 июля 1920 года, в понедельник, во всех польских газетах было напечатано официальное сообщение правительства (Пилсудского) о том, что Польша борется не против России, а против ее правительства - большевиков, и должна бороться, т- к. большевики по существу суть враги не только польского народа и государства, но враги (притом сами себя таковыми признающие) и всех других европейских народов и государств. Кончалось воззвание призывом к борьбе до конца за общую свободу ("нашу и вашу вольность").
В августе 1927 года то же правительство того же Пилсудского той же Польши так же официально объявило, что русским людям в Польше запрещается даже словом тронуть дружественную власть большевиков (тех же), под угрозой высылки и закрытия газет. Одновременно, для острастки (или из предупредительности?), выслали в трехдневный срок нескольких человек, ни в чем еще, правда, не замеченных, но неугодных новым "друзьям". А так как друзья этим не удовлетворились, то через самое малое время, по их указаниям, была выслана следующая партия русских "за антисоветскую пропаганду", притом опять ни к какой запрещенной "политике" касанья не имевшая .
Что же случилось? Ведь люди-то те же самые, те же эмигранты-русские, тот же Пилсудский и те же самые, так же действующие, большевики. И политический строй остался везде как будто тот же. Перемена, очевидно, произошла очень тонкая, на большой глубине, но очень действительная и общая. Не потеря ли это, и здесь, во-первых, памяти и, во-вторых, воображения?
Требовать, чтобы, скажем, Польша вспомнила слишком старую "политику", когда Франция подумать не смела выгнать Мицкевича и польских беженцев, запретить Мицкевичу "антирусскую пропаганду", - требовать этого просто смешно. Где уж! Но ослабление памяти столь быстрое, на глазах, - признак весьма грозный. Уж не поколения меняются, - те же люди переворачиваются, оборачиваются в кого-то, или во что-то, - другое…
Опускание происходит не везде равномерно, конечно. Если я останавливаюсь на области так называемой "политики" - то потому, что здесь, на мелочах, виднее, как потеря памяти подбирается даже к потере здравого смысла.
О господах наших беженцах из "Соц. Вестников" я говорить не буду. Эти и осмысленную речь забыли. Услышав, что в Париже на панихиду по 20 убитым в Чека собрались люди "разных политик", - люди "вообще", - они залепетали, заповторяли единственные два слова, сохранившиеся у них в памяти: "мо… монархисты. Де… демонстрация. По… мо… мо… нархистам…". Оставим, это пример слишком исключительный, темп падения слишком ускоренный. Но вот обыкновенные наши с-ры. Те же самые люди, "боевая организация" которых не в прошлом веке действовала. Считалась их "красой и гордостью", и слава "героев" жила, не умирая. "В борьбе обретешь ты право свое!" гласил их многолетний лозунг. И вдруг перестал гласить. Уж оказывается, что дело не в "праве", и не в "борьбе", а в какой-то "выжидательной выдержке". Герои-то героями, конечно… вот Ненжессер и Коли тоже герои, притом не "вспышкопускатели"-террористы, вроде Коверды. Лично он заслуживает снисхождения, и хорошо, что Польша запрятала его в вечную тюрьму, а не повесила; но "политически" Коверда вреден, - нецелесообразен… Сазонов, Каляев - были они целесообразны? Об этом не говорится, а смутно упоминается, что Коверду можно извинить единственно по младости лет. Ведь подумайте, - он еще действовал на чужой территории, против "представителя дружественной державы!". Ну, а план с-ровской боевой организации в 11 или 12 году, - покушения на царя в английских водах? План сорвался по случайности (измена матроса). Да, плотно забыто, совсем из памяти вон; точно и вправду ничего никогда не было…
Объяснить такую новую "политическую" позицию с-ров только и возможно, что физическим угасанием памяти. Ведь не станем же мы их подозревать в соображеньях вроде следующего: при царе, мол, можно, ничего, а большевики - с ними лучше не шутить, они построже… Если б, с другой стороны, это была сознательная перемена принципов, то и было бы, конечно, заявлено открыто: мы пришли к отрицанию прежних форм борьбы и к ним не вернемся. Отныне право обретается выжиданием.
Ничего такого мы не слышали, а потому ясно: и в этом уголке, в этой маленькой группе людей, происходит тот же процесс ослабления памяти, наряду с потерей воображения.
Я мог бы привести еще длинную цепь примеров, и отнюдь не только из нашего эмигрантского "захолустья". И не только из области, которую ныне зовут "политикой". Грозные знаки перерождения "человеческой" материи - повсюду, в каждом "случае", т. е. в отношении ко всякому случаю.
Я говорю: "грозные" знаки… Но почему грозные? Почему, спросят меня, это плохо, если все "идеи", вплоть до идеи "человечества", погаснут в уме человечества? Допустим, что оно окажется несколько иным, но вполне похожим на человеческое; но жить без памяти и без воображения очень можно. Еще вопрос, что значит "жить"; прежде уверяли, что это значит "мыслить и страдать"; а если нет? Если просто - кормиться, драться, плодиться и забавляться? Память и воображенье бесспорно "умножают скорбь". Неужели звание "человека" стоит, чтобы за него держаться при явных невыгодах?
Беда в том, что всегда останутся "атависты", т. е. люди; и непременно они удрученные памятью и воображеньем, полезут к человекообразным с обличеньями, увещаньями, с требованьем "покаяться". Боюсь, что это непрактично, и "пророки" успеха иметь не будут… впрочем, не желая им подражать, я ничего не предсказываю. Я ничего не знаю; я знаю, как пойдет и как будет развиваться далее этот процесс. Он только в начале, хотя можно сказать, что и начало недурно. Для меня, как неисправимого "атависта", хранящего память и страдающего воображением, для меня, ясно видящего абсурдные перебои, опустошенные слова и бессмысленные жесты современности, - это все, конечно, определенное принижение жизни. Как-никак - а "гибель" человека… Среди советских обезьян, привезенных в Сухум с научными целями, особенно веселы две, громадные, - "собакоголовые". Может быть, недалеко время, когда "люди" вступят в переговоры с этими собакоголовыми, или с их отпрысками. И называть будут переговоры "политикой", а то еще как-нибудь. Тогда не вправе ли мы, атависты, сказать: нет, не люди, - это человекообразные разговаривают с собакоголовыми? Люди погибли.
И все-таки - вольному воля. Кто, будучи еще человеком, веселой ногой вступает на путь человекообразия, - оставьте ег0. Захочет опомниться, сам воротится.
ВТОРОЙ КОШМАР
На вечере евразийцев (прения по докладу П. Н. Милюкова) мне опять думалось: как мы должны быть благодарны докладчику за его основательное рассмотрение евразийства. Такая работа необходима, а проделать ее самостоятельно не всякому под силу. Милюков дал нам солидное оружие против многоголового… ну, не дракона, положим, - просто существа, называемого евразийством. Многоголовие, как известно, секрет его соблазнительности. Каждый находит голову по своему вкусу и ради нее, уже не глядя, принимает остальные, сидящие на той же шее.
Фашист, социалист, монархист, чекист, графоман, советоман, революционер, православный, народолюб, непман, - не говоря о националистах всех толков, - для каждого в евразийстве есть зацепочка, каждому какая-нибудь голова да улыбается.
Стрелы Милюкова отлично попадали в цель. И на наших глазах многие улыбки превращались в гримасы. Но в колчане Милюкова не хватало одной стрелы, и шея многоголового существа осталась неуязвленной.
Говоря вне метафор: Милюков не подверг исследованию иррациональную сторону евразийства. Между тем, она имеет не малое значение, и подойти к ней следует.
Евразийцы, выступавшие на вечере, сразу поняли, какие позиции всего лучше защищены, куда выгоднее отступить. Первый, Вышеславцев, тотчас же, с дешевой грацией, перепрыгнул в область "иррационального", где и дал простор своей, не менее дешевой, лирике, всяким излияниям сердца, проникновениям в "русскую душу", такую "безмерную", такую…
"большевицкую". (Я не могу упрекать Вышеславцева в дурном тоне, ведь он не специалист по "хорошему"; но все же, когда нам преподносят такую "Красоту", мы вправе усомниться, стоят ли за ней Истина и Добро.) После Вышеславцева и другие евразийцы старались держаться на тех же позициях, - благо сам докладчик назвал их неприступными; а тех, кто на них стоит, - просто "поврежденными".
С этим я никак не могу согласиться. Почему неприступные? Около них достаточно было борьбы во все времена. Методы исследования этой области, - духовной, душевной, религиозной, мистической и т. д. - тоже существуют. А присутствие в человеке иррационального начала есть нормальный факт, еще не говорящий о "повреждении". Не само это "начало" подлежит, конечно, исследованию; но и важно-то не оно в себе (неизменная данная точка), а разнообразные степени и формы, в каких являет его жизнь. Важно, как люди к нему относятся, что и когда с ним делают, куда направляют, во что преображают или во что превращают, и что из этого выходит. Тут исследования, даже оценки, необходимы - и вполне возможны.
Да, область опасная. В ней легко "повреждаться", легко "повреждать". (Но какая безопасна?) Подчеркивание евразийцами "иррационального", заслон "иррациональным" в критические минуты - поведение характерное и говорит очень много, особенно в связи со всеми их другими положениями.
Попробуем выбраться из сложностей, упростить дело до грубых линий, наименее спорных. И начнем с конца.
Евразийцы - "смена". Так они и сами на себя смотрят. Их отношение к сегодняшней власти в России - "оtes-toi de la que je m'y mette" . Вот цель, и рядом - уверенная надежда на ее достижение. Явилась ли эта цель (и надежды) как следствие таких-то и таких-то идей, или сами "идеи" евразийцев вытекают из фактического задания? Ответ не труден, ибо не трудно проследить, что эти "идеи" рождаются и формируются по мере возникающих в России "настроений", потенциально годных для цели, и такими настроениями регулируются. На каждое мы находим заботливый отклик в евразийской системе (если это система, а не просто "чего изволите"). В евразийстве нет "свободы" и нет "России". Не ясно ли, почему? Да потому, что в "настроениях", полустихийных, эти слова - еще не сказались. А чем настроение темнее, стихийнее, "иррациональнее" - тем для евразийцев полезнее: надобен "размах", "безмерность".
Настроения всем известны. Стоит ли перечислять их евразийские отзвуки? Они тоже известны: большевизм без коммунизма, советы, собственность, евреи надоели… Для самых сильных настроений - самые громкие отклики. Смутному оскорблению национального чувства и приобретенной ненависти к Европе - предлагается удовлетворение в виде такого национализма и мессианства, каких свет не видал. А для ярко вспыхнувшего влечения к гонимой коммунистами религии - истоком и оплотом евразийства объявляется православная церковь, торжествующая, единая истинная, коей покорены будут все инакомыслящие еретики. Как бы православный интернационал…