Коли дело в рыбе - это одно, об этом, при случае, можно особо поговорить. А если взять второе положение… то я позволю себе, опираясь на долгий мой опыт литературного критика, информировать почтенную редакцию: Адамович - один из лучших молодых поэтов, прекрасно владеет стихом, по-новому пррст, очень тонок. В критике своей он тоже тонок. У него есть провалы, слабости, нарочитости, которыми он прикрывает свою глубину (главная слабость), а глубина его сложная и умная. Совсем в другом роде - Г. Иванов, но его поэзия, прежде всего, тоже настоящая (см. хотя бы стихи в последней книге "С. Зап."), "Воспоминания" его вполне беспретенциозны и очень скромны.
Вообще - новая простота и скромность - главная черта современных поэтов, - настоящих.
Я понимаю, редакции "За Свободу!" неоткуда все это знать; где ж ей следить за поэзией, да и охота ли? Но в таком случае неосторожно действовать на веру, не осмотревшись соединиться с "непреклонным и властным королем сирени". Король обиделся за свою старую квартиру, - зачем назвали сырой. Но почему такое поспешное сочувствие этой обиде у воинственной редакции "За Свободу!"? Именно спешить-то надо бы погодить. А то поспешишь… и непременно выйдет неловкость.
НА МОИХ ГЛАЗАХ
…Его туманные винты
Как две медузы дымноструйны.
Есть такое особое человеческое волнение: надкорыстное, надличное, наднациональное, но очень земное: всечеловеческое. В нем ощущаешь себя частью всего человечества. В порядке разума оно не лежит, является вдруг по самому неожиданному поводу, и разум иногда его оправдывает, а иногда и нет: т. е. оно может быть и умным - и глупым, и великим - и смешным. Но когда бы и в какой бы дозе оно ни явилось - его непременно узнаешь.
Я хочу проследить одну из его бесчисленных линий. Кстати, это будет кусочек нашей истории - слишком быстрой! истории "на глазах".
Живу в Париже. Год 1907 (м. б., шестой, но вернее седьмой). Не отрываюсь от кратких, но определенных, газетных сообщений: вчера Сантос-Дюмон на аппарате тяжелее воздуха, поднялся на полметра и продержался в течение 3 1/2 секунд (или минут, не помню).
Минуты, секунды - все равно, теперь кончено: полетели. Упрямые скептики свое: не полетят! Но эти упрямцы исключение. Другие просто еще не успели внимание обратить…
Мягкий, овальный пузырь дирижабля над St. Cloud - ведь и он волнует, да еще как! Ведь это - "вольный полет"!
Волнует мягкий дирижабль и над Гамбургом, в то же лето: упоительно плавает, низится, поворачивается: неуклюже - но танцует. Немецкий, - не все ли равно? Вольный полет, люди летят, куда сами хотят.
Далее, через год, кажется, или через два: старый Франкфурт, с острыми своими крышами и колокольнями, - весь взбудораженный, праздничный, нервный; толпы густеют, стягиваются, музыка, напряженность ожидания: это уж не дирижабль, не мягкий пузырь, это сам Цеппелин II летит из своего
Фридрихсгафена во Франкфурт, это первый "настоящий" полет.
Каждые десять минут вывешиваются телеграммы: вылетел… миновал такое-то местечко… отклонился к западу… запаздывает…
Блестит белым выстроенная для героя гигантская "конюшня". Все приготовлено для встречи. Толпа гуще. Но осенний светлый день уже склоняется к вечеру, а "его" все нет! Прилетит ли? Неужели с ним что-нибудь случилось?
Все - чувствуют одно и то же, все одинаково боятся и восторженно надеются. Почти нет сил дольше ждать. Да когда же? Почему нет известий? Вот, и огни зажгли. Нет, не прилетит.
Он прилетел. Поздно, когда уж толпы изнемогли от ожидания. Длинный, острый, ребристый воздушный корабль, тяжело и трудно опускающийся к земле, тяжело влезающий в свою "конюшню".
Можно себе представить восторг встречи после такого ожидания.
Он остался во Франкфурте и потом каждый день летал над ним.
И каждый раз он пронзал душу… просто своим бытием, своим этим тяжелым "свободным" летом.
Мало ли о чем можно было "думать" и что "предугадывать", страшное и противное, глядя на Цеппелин II! Но никто ни о чем не "думал", и было не до предугадываний. Думанье - не того порядка. А было просто:
Ужель мы здесь, в юдоли дольней?
Как странен звон воздушных струн
То сероблещущий летун
Жужжит над старой колокольней…
И мы, конечно, не "в юдоли дольней", -
Мы с ним, - летим к завесе туч,
И серый Луч скользит, колюч,
Над удивленной колокольней…
Важно, что он "юный, буйный", что перед ним "смирилась злая пустота" и "ласково его колышет…". Только это, больше ничего, только человеческая победа.
Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина - в предместье - едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.
Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся; наконец, попадаем на трибуну.
Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более "победное". Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.
Сначала - поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, - остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот… да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться… Летит!
Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио… и другие.
Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился - и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.
Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, - жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, - десять, пятнадцать, двадцать… Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантских черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим "довольно!" - потому что ведь страшно, ведь совсем ночь… Но, точно сросшийся
……вместе -
Он летит на стрекозе,
На своей невесте…
У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug'a : на зеленом небе черный очерк стрекозы, - аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным… (Сохранилась и другая - Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)
Еще год, или два, три… Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под "червонными облаками",
Среди небес горящих;
Как золото желты -
Людей, в зарю летящих,
Певучие кресты.
Латам погиб в Африке. А Блерио… Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.
Но тут - прерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово "Цеппелин". И человеческие птицы… уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они "человеческие": они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или "советские") - все в этом.
А попутно - особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира; но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она - таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.
Дана ей плоть в рабыни
И воля для борьбы…
Она же стала ныне
Рабой своей рабы.
Но война была - и миновала. Не без следа, конечно:
Все, что бывает, не исчезнет,
Пусть миновало, но не прошло…
И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, - настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.
Не оно ли - этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему - уже не три метра поля, не Ла-Манш, - Атлантический океан? Не радость ли победы, - чужой, как своей, - новой победы над материей, над пространством и временем?
Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, - когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес "Дух Святого Луи" - испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч - Цеппелин. Там и здесь - были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.
Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, - об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.
Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли - Линдберг сегодня не перелетел бы океана.
По существу - и полметра, и океан, - одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал "он", "они", т. е. - "мы".
Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем "мы" - никого: всегда помним, что есть и "они", и "он".
Только бы помнили мы, не забывали, что всякая "наша" победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.
ДВА СЛОВА О ДВУХ СТАТЬЯХ
(Бунаков и Степун)
Трудно представить себе нашу эмигрантскую страну - без "Современных Записок". Мы их браним, предъявляем к ним требования, часто справедливые и строгие; но в то же время вся зарубежная интеллигенция чувствует этот журнал как-то "своим", костью от кости…
Ошибки его - ужасные ошибки! - не ошибки ли и древние заблуждения русской интеллигенции? На фоне изменившихся условий они выступают огромными пятнами, преподносятся нам с беспощадной ясностью. Но это не плохо: вернее надежда от них освободиться. Безнадежна только слепота и прямое чадо ее - довольство, самодовольство.
Хорошо, поэтому, когда мы журналом недовольны, когда браним его: обижаться некому, ведь браним-то мы самих себя, а с "удовлетворенными" есть и такие) считаться не стоит.
Но сейчас я не намерен вникать в ошибки "С. 3." как журнала, т. е. как чего-то цельного, какого-то общего дела. Только на одну укажу, и немаловажную. Это, - следствие давней интеллигентской "захолустности", - некая отсталость от требований современности. Наше время, совокупность его условий, требует от нас определеннейшего отношения ко всякому значительному явлению жизни, притом с последней определенностью выраженного. Не позволяется больше говорить "ни два - ни полтора". Увы, это древняя привычка интеллигенции. Это натурально-бездельное (и не реализуемое) "постольку-поскольку". А теперь такая пора, что лучше сказать не верное "да", не верное "нет", чем мямлить: "с одной стороны, нельзя не признаться, с другой, не сознаться…" да еще без всякого признанья и без всякого сознанья.
Это требование определенности относится как к отдельному человеку, так и к единству коллективному, например - к журналу: ведь и у него свой "лик". (Говорю о журнале, а не о сборнике, о коллективе, а не о сборе, не о сброде.) Если в журнале один говорит "не два", другой "не полтора", то в единстве своем журнал и будет "ни два, ни полтора".
Нечего себя обманывать: почти каждая книжка "С. 3.", с какого угла ее ни повернуть, являет собою это несчастное "ни два, ни полтора"… Но я уже сказал, что к журналу "С. 3." я сегодня не подхожу. Я хочу сказать несколько беглых слов лишь о двух статьях в 32-й книжке.
"Пути России" Бунакова - статья чрезвычайно важная и глубокая. Она открывает внутреннюю "правду" Московского Царства, освещает Россию в этой точке ее пути с небывалой яркостью. Вторая часть статьи, посвященная специально земельному вопросу, написана несколько тяжело и сложно, благодаря сложности темы, но я останавливаюсь, главным образом, на общих положениях, высказанных в первой части.
Статья "исторична" в высшей степени: автор сумел схватить самое коренное и важное во времени, по времени, и сумел дать ему действительно объективную оценку. Исследуя то или Другое время, никакой историк не забывает, конечно, что это лишь звено в цепи времен; но, не путая цепи, в каждом звене, в каждом отрезе времени, открывает его собственный внутренний смысл. Чем из большей глубины открыт этот смысл, тем яснее нам связь времен и последовательная их смена.
Московское царство - "великая восточная теократия". "Народная правда для московских людей лежит в миру… Но есть у них и Божья правда - незыблемая и вечная. Наверху ее несет Божий наместник - царь. Внизу ее хранит мир". "Русские цари поставление имеют от Бога - богоизбранные, боговенчанные цари; и власть царя православного - вольное царское самодержавство".
Не поняв глубинной связи царя и Бога в душах тогдашних русских людей - нельзя не только понять, как "зачалось" Московское царство, как строилось, чем держалось, но нельзя и понять, как и почему оно кончилось. Вообще, ничего нельзя понять в "путях России".
"Незыблемо и вечно" - Россия хранила лишь правду, как правду, понимание о "правде". Дело исследователя времени - увидеть, какой облик правда принимала для России на долгом ее пути. Недаром же, не по случайности же приняла тогда Божья правда облик царев. И была не обличьем, а истинным обликом, - была правдой того времени.
Труд Бунакова оттого и должно назвать "историческим", что автор переступил за порог московского времени, вошел в него, признал его правду действительной, для него, правдой.
Здесь было бы кстати удивиться рецензии об этой статье - Милюкова: таким "не историком" проявил себя наш признанный историк. Но мы не удивляемся. Мы давно заметили, что Милюкову свойственно оценивать все времена - с его сегодняшней точки зрения на время сегодняшнее. Когда эта точка зрения меняется - соответственно меняется и взгляд на тот или другой исторический период. Такое внесение в историю постоянных субъективных поправок не способствует, конечно, выяснению ее темных мест, а только поселяет беспокойство в умах. Отзыв Милюкова о последней книжке "С. 3." - это ряд отмет, какая статья прочитана "с удовольствием, т. к. она вполне совпадает с нашими взглядами", какая без удовольствия (не совпадает). В статье Бунакова критик очень усмотрел вот это подчеркиванье "правды" Московского царства (царь и Бог) и, отнесясь к ней по-современному, с неудовольствием, распространил его даже на стиль статьи - "из старых приказных книг". Если, мол, Бунаков вплоть до стиля увлекся этими ненадежными источниками, то уж не оттуда ли почерпнул он и свои умозаключения насчет корней и стержня Московского царства?
Я, может быть, слишком "определяю" неопределенную статью Милюкова; но трудно понять иначе некоторые ее места.
"Мысли о России" Степуна тоже прочтены Милюковым без всякого удовольствия. Но Степуну критик многое прощает за его особый "стиль" и за "лирику".
Наши мнения и тут противоположны мнениям редактора "Поел. Новостей". Стиль первой части бунаковской статьи, той, где автор хочет ввести нас в самую атмосферу Московского царства, как раз кажется нам весьма удачным. Чуть-чуть "старинный" язык гармонично переплетается с цитатами того времени. И напротив: "Мысли" Степуна, исключительно в данной книге интересные, местами верные и глубокие, если чем грешат, так именно "стилем" и лирикой. Степуновский лиризм не свойствен русскому духу и русскому языку. Русская речь такому лиризму не поддается; поэтому самые патетические места (а к ним писатель склонен), длинно-закругленные, сочно-сложные фразы кажутся написанными… скорее по-немецки, чем по-русски. Лирика русская гораздо проще, богаче внутреннее и беднее, строже внешне. Во всяком случае, никогда она не бывает ни круглой, ни сладкой, что не чуждо лирике германской.
О других статьях "Совр. Записок", даже тех, которые попали в обзор Милюкова, я не скажу ничего. Боюсь, что это меня Далеко заведет. Опять пришлось бы говорить об отсталости журнала, о бесконечном "ни два, ни полтора" во всех его углах, которое и делает журнал, пока что, "Записками Несовременными".
ТРЕТИЙ ПУТЬ
Казалось, что мы отвыкли удивляться. И перед загадками психологии уже не останавливаемся, просто проходим мимо.
А вот, недавно, пришлось-таки мне пережить момент изумления, - даже два момента двух разных изумлений. Оба - при чтении одной и той же статьи: Керенского, в день десятилетия октябрьского переворота. Вновь поразили меня странности человеческой психологии…
Но расскажу по порядку.
Статья называется "Срыв России", и в начале А. Ф. Керенский заявляет: "…для позитивистов я человек наивный: признаю роль личности в истории, воздействие волевой энергии на развитие событий…". "Да, октябрь был, но для меня… он мог и не быть".
Первое удивление: именно от Керенского публичного исповедания таких взглядов трудно было ждать. Мы думали, что ему теперь, по-человечеству, удобнее исповедывать веру обратную, - в силу вещей, в железный закон необходимости, в фатум и т. д.
Но - хорошо. Удивляюсь, однако принимаю: Керенский держится взгляда, что человек и его воля могут влиять на ход событий, что-то значат в истории. Так как взгляд этот - и мой собственный, то мне с давних пор хорошо известны не только права, которые он дает, но и обязанности, которые он налагает. И логическое продолжение статьи сделалось для меня с этой минуты ясным. Кстати, автор тут же, совершенно справедливо, упоминает, что он сам стоял тогда очень близко "от часов истории". Т. е. был одной из тех "личностей", ответственная роль которых - направлять ход событий, так или иначе влиять на них. Ясно, значит: Керенский, далее, скажет нам, как сам он теперь, после 10 лет, оценивает эту роль: справился с ней? не справился? Как это в собственном его сознании рисуется сейчас?
На одну минуту забудем "часы", "историю" и все такое. Представим себе просто стрелочника, у которого 10 лет тому назад сошел с рельс поезд. Вспоминая почему-нибудь и обсуждая теперь этот случай (роковую неизбежность которого он не признает), - стрелочник, конечно, непременно, естественно подумает, себе самому вопрос поставит: а я? В какой мере и я виноват? Ведь на моем пути случилось? Может быть, захочет оправдаться, начнет собирать доказательства своей малой виновности, - может быть; но чтобы вопрос о себе, о своей "роли" в происшествии, так-таки совсем не пришел ему в голову - этого быть не может. Этого примитивная человеческая логика не позволит.
А Керенскому - не пришел! Именно в голову вопрос не пришел, хотя тут уж не стрелочник, не товарный поезд какой-нибудь: тут гибель России, тут "часы истории" и "роль личности", наиболее близко к этим часам стоявшей…