Чего не было и что было - Зинаида Гиппиус 36 стр.


Публицистические же упражнения г-на Ильина, наоборот, пишутся в сугубо возвышенном стиле, подчас даже языком христианского истерика. Это, конечно, пустяки, стиль уж от Бога. И я ничего не имею против того, чтобы "щеки г. Ильина покрывались жгучим стыдом" (краской, может быть?) - хотя бы за меня: пусть себе покрываются. Или чтоб "отлившая от сердца кровь у него приливала к голове". Или чтобы он с Бердяевым "рыдал и бил себя в перси", а затем, в виде г. Сухомли-на, (только "оцерковленного"), бросался на каждого, кто осмеливается "в ответ на эти слезы, на искренние, тяжелые, надрывные слезы" (sic) - не забить себя тоже в перси, а усумлится, надо ли, все-таки, подписывать "лойальность" большевикам. Вдохновение г. Ильина пусть при "Днях" и при нем остается. А вот если он меня в свое "дневное" христианство записывает, из моей статьи "Меч и Крест" ("Совр. Зап.") себе лишний "духовный" меч устраивает, - этого я ему, пожалуй, и не позволю.

Раскопать беспорядочные словосочетания г. Ильина, от-крыть, как довел он себя до того, что ему пригрезился в руке г- Мережковского железный меч тезки фельетониста, И. Ильина, - я не берусь. Да, признаться, и не очень этим делом интересуюсь. Но какая бы еще краска ни залила щеки г. Ильина, я считаю своим долгом сказать ему следующее: в статье моей "Меч и Крест" говорится, и о мече, и о кресте то же самое, что, именно мною, говорилось немало лет подряд; то же самое, что недавно сказал и г. Мережковский.

Основная мысль моя - не оправдание, а человеческая неизбытность (для христианина - жертвенная) поднятия иногда меча железного; и тут я ссылаюсь, между прочим, на Вл. Соловьева: его христианство для меня вне сомнений.

Статья моя оканчивается так: "…мех может стать подвижническим крестом только никогда не бывает он молитвой" (вопреки утверждению И. Ильина). И далее, о кресте: "Сим победиши… Оправдана ли вера эта? Кто подымает меч, зная, или хотя бы сердцем чувствуя, что на кресте умер Человек, открывший нам Свободу, - только для того она оправдана".

Вряд ли многочисленные и разнообразные тексты "от Писания", которыми В. Ильин, подобно И. Ильину, хочет оправдать свою веру, - ему помогут. (Насчет тексты приводящих, а "какого они духа" не знающих, - очень тоже хорошие строки у Вл. Соловьева.) Нет, право лучше бы не побрезговал г. Ильин взять, при случае, и винтовку, как брали ее миллионы простых грешных людей в войне "за освобождение отеческой земли от рабства" (Вл. Соловьев). Это лучше, и "смиреннее", пожалуй, чем столь яростно держаться, вкупе с редакцией "Дней", за единый меч, - свой словесный, - да еще намекать, что "иже есть глагол Божий".

Советую ему, в спокойную минуту, прочесть у Вл. Соловьева кое-что и о "совести" (та же статья о силе и насилии). Разумное чтение иногда помогает.

А редакции "Дней", и другим редакциям одинакового положения, я посоветую не слишком успокаиваться, найдя верную помощь; все-таки посматривать, выбирать, по мере сил, из новых служителей, кто погоднее: ведь может статься, вдруг который-нибудь переусердствует, и выйдет… слишком уж откровенно и непристойно.

О ЕВАНГЕЛИИ-КНИГЕ

В "Зеленой Лампе"

Кто-то спросил: почему кружок "Зеленая Лампа" занимается только литературой? Но "3. Л." с чего бы ни начинала, всегда занимается всем: каждый доклад можно взять с любой стороны: литературной, политической или религиозной. Вот хоть сегодняшний доклад Г. Адамовича: он явно трехсторонен - Толстой, большевики, Евангелие. И вопрос о Евангелии в нем немаловажен.

Впрочем, религиозных вопросов и в "Зеленой Лампе" следует, по-моему, касаться с осторожностью. Такое время: темы эти сделались особенно ответственными, а эмигрантское наше общество продолжает тут пребывать в состоянии первобытного невежества, просто в безграмотстве. (Не говорю о "спецах" с чисто конфессиональным образованием.) Чтобы понять глубину неведения, достаточно послушать спор, внезапно возгоревшийся меж руководителями и главными сотрудниками "Дней" и "Поел. Нов.". Сухомлин, Милюков, Керенский, Скобцова, чуть ли не Кускова - все застремились "высказаться" по вопросу… религиозному. И уж действительно, высказались! О социализме и вообще о политике - не речь, там привычно, там все каждому, про себя, известно. Но вдруг рядом обнаружилась еще религия! Что с ней делать? И что она, пристегивается к социализму, или не пристегивается?

Сотрудники "Дней" из христиан, так сказать, "зарегистрированных" - держатся в стороне. Со своими услугами они появляются лишь в особо важных случаях. Может быть, и своими делами заняты: измеряют температуру ада или группируют тексты, которыми будут побивать "непримиримых".

Талин из "Поел. Нов.", тоже втравленный в спор, оказался (отдадим ему справедливость) тактичнее многих. Не посягая на рассуждения о вопросе, ему неведомом и неприятном, он лишь отвечал на вполне невинные, но немного наивные религиозно-социалистические выступления г-жи Скобцовой (это - новообразовавшееся туманное пятно, эсэсы), причем отвечал Талин недурно.

Наконец, на все это, пришел - Минор. Может быть, и неловко передавать, что сказал Минор, но уж очень художественно: целые 60-е годы восстали из тьмы былого… От всего своего народнического сердца удивился Минор: что, мол, тут такое? Религия? Да наука же объяснила… Вот, гром, например, и молния. Люди не знали, боялись, вот и была религия. А наука теперь объяснила.

Я не думаю, конечно, чтобы в "Зелен. Лампе" нашелся Адамовичу возражатель с громом и молнией. А все-таки предпочитаю сузить мои замечания насчет третьей стороны доклада - религиозной. То есть, я постараюсь не говорить собственно о религии, о вере, о христианстве, а только о Евангелии как книге, - в связи с некоторыми положениями докладчика.

Адамович находит что у Толстого отношение к Евангелию было особенное (и, м.б., исключительно верное): Толстой будто бы брал его не толкуя, просто как написано. Не противиться злому - не противься, подставить левую щеку - подставляй. Толстой пытался по Евангелию (по "написанному") жить, однако ему это не удавалось. По слабости? Нет. Адамович думает - потому что по Евангелию вообще нельзя жить. Не такова книга. Толстой дошел лишь до первых отрицаний: отрицаний государства, культуры, искусства, науки, половой любви (т. е. и семьи), всякого насилия (даже над мухами). А если бы он все додумал, дошел до конца, - то понял бы, что эта книга, - Евангелие, - отрицает и разрушает самую жизнь. Без остатка.

Первое положение, будто Толстой не "толковал" Евангелие, - надо устранить. Очень толковал. Ведь он выбирал из "написанного", одно брал, другое зачеркивал; даже соединял выбранные кусочки в одно, свое, Евангелие. Это ли еще не толкование?

Но Адамович, конечно, не о толстовском Евангелии говорит, а о настоящем. О нем, как о книге, зовущей прочь от жизни, разрушающей жизнь. Тут у Адамовича есть могущественный союзник. Это не Толстой, это Розанов (известного периода). Занимался он Евангелием неотрывно, с мукой, со страстью. Пытался прочесть не только то, что там прямо написано, но и сказанное косвенно. "Роль косвенного громадна везде, - говорит он. - А смеем ли мы сказать, что содержание Евангелия обозримо и наглядно, как прибор, поставленный на стол, что там нет косвенного?".

Какая сила пленительного соблазна заключена в этой книге в "униженных в божественности" зовах, - Розанов отлично знал. Случайно бросил взгляд на какой-то текст - и вдруг потрясен красотой: "Душа парализуется такой красотой. Перестаешь видеть. Как зачарованный. Ударенное сердце ничего не помнит…".

А любовь, - "тихий ветер"? Да, да, говорит Розанов, и от этого тихого ветра, "от разрушительной евангельской любви, горы повалились и сравнялись с долами…".

Выводы Розанова и Адамовича здесь сходятся. Но последние ли они у Розанова? Открыв, разрушительную силу Евангелия, он вдруг и всем соблазнам, и открытию своему, закричал: "Не хочу! Не может быть!". И с неимоверной музыкой стал проталкиваться еще куда-то - дальше.

В этой воле к "дальше" - весь вопрос. Нельзя останавливаться. Остановишься - зачаруешься, соблазнишься.

Остановится ли Адамович? Сейчас, насколько можно уловить его волю, он говорит: "Ну, и пусть так. Пусть тихий ветер разрушает жизнь. А тех, кто этого боится, надо предупредить, чтобы они к этой книге не приближались".

В самом деле, какая странная книга! Без малого две тысячи лет люди над ней бьются, - принимают, отвергают, соблазняются, утешаются, плачут над ней, смеются над ней, бегут прочь, - и снова возвращаются, снова думают - и никогда до конца не додумывают…

А что, если она не додумываема и даже недочувствуема, пока длится дление жизни? Розанов видел в этом ее чудесность, но и без веры в чудеса приходится это признать. Источник, невычерпываемый до дна, пока есть кому пить. И как источник никого не поит насильно, так и книга эта только всегда тут, для каждого. Ни малейшего долга нет перед нею: свобода уйти, забыть; и свобода опять вернуться. Не она и дает, - всякий сам берет, по своей силе, сколько может. Больше сила - больше возьмет, дальше прочтет. Еще больше - еще дальше. Думаю, Толстой по всей своей силе взял, не поленился. Много ли, мало ли, но ему во благо. Розанов захватил далеко; до такой страницы дочел, на какой останавливаться нельзя, - страшно. Он и завопил: не хочу так! Но не убежал, а начал дальше продираться.

Вернемся, однако, к докладу и к его автору. Не лично к нему: дальнейший путь всякого современного человека, подходящего к Евангелию так, как брал его Розанов и берет Адамович, - определен серьезностью его отношений, его интереса к этой книге. Если интерес случаен, так, "мимо проходил, горстью воду зачерпнул", - то и небольшое соблазнение не трагично, жизни не разрушит; напротив, легкая "тень вечности" послужит к ее приукрашению. Но если интерес серьезный и достойно-глубокий, если человеку действительно важно то, что он в Евангелии открывает (в докладе Адамовича мы все почувствовали серьезность интереса), - он на второй странице не остановится; непременно заглянет и на третью, чего бы ему это ни стоило.

Один сибирский мужик сказал: "Небо-то что? Небо в рост человека".

Так и Евангелие: тоже в рост человека. Много имеешь - много оно тебе и откроется. Но не по закону справедливости; по-иному. Ведь там и такие слова написаны: от имеющего мало - отнимется и дастся тому, кто имеет много.

КОМПАС

Когда я что-нибудь говорю, я стараюсь сказать это с посильной точностью и ясностью. И ни разу еще никто мне так не ответил. Мои противники (левые и правые, христиане и "атеи") сразу впадают в состояние тяжкого раздражения; и тогда уж перестают следить не только за ясностью речи, а подчас и за ее связностью, и за смыслом .

Причин этого раздражения я не знаю - да и не доискиваюсь. Все мы пишем не друг для друга, а для читающих нас. Для них-то я и забочусь о ясности. Для них я сегодня и хочу сказать несколько слов о том прямом пути, который живая часть эмиграции ищет и, конечно, найдет. Я остановлюсь только на одном из его признаков, на одной определяющей черте. Но и тогда будет ясно, что это не путь современных наших "левых" (потерявших волю к борьбе), и уж, конечно, не "правых" (волю хотя бы и не потерявших).

Сами "левые", возбужденно мне возражая так и не сказали ничего прямо об этой своей "воле к борьбе" (с большевиками). Может быть, не сказали от возбуждения, а может быть, потому, что и сами не знают. Не отдают себе отчета. Следя внимательно, можно заметить, что все чаще произносят они слова, в которых уже отчета себе не дают. Слова те же, привычные, но содержание из них выскользнуло. А это признак тревожный.

Да что такое "левые"? Есть значение, которого из слова этого не вынешь. И мы, пожалуй, можем перевести его так: "левые" - "свободники". Думаю, даже знаю: сами левые против такого перевода протестовать не будут. Свободники. Борцы под знаменем, где написано "имя"… Рыцари прекрасной дамы. Не им ли первым лететь на бой с ее открытыми врагами и убийцами?

Говоря прямо: не левым ли, - свободникам, - быть первыми "непримиримыми" к таким душителям свободы, каких мир не видал? Не первая ли воля - к смертоносной войне с ними?.. Ведь это враги не только первые, но даже, реально, единственные; ибо хрустят-то кости свободы, сейчас, именно под ними…

Так по логике (если слова сохраняют значение). Но не так в действительности. Начать с того, что этих своих "первых" врагов, - врагов свободы, - рыцари называют так же, как себя - свободниками (левыми). И революционерами, хотя всем решительно известно. Что эти господа приехали, содей-ствуемые немцами, на уже совершившуюся революцию (февральскую), немедленно пошли против нее и благополучно ее съели. Кто был в Петербурге в это достопамятное время и мог вблизи наблюдать этот процесс, тот не забудет: даже извне ничего похожего на "революцию" не было в октябрьские дни. Точно гигантская подушка (пахнущая вином из разбитых погребов) навалилась на революцию, правда, охилевшую, - и задушила ее. Однако вот: самые когда-то "революционные" деятели, выскользнув из-под подушки в эмиграцию, продолжают покорно звать этих контрреволюционеров тоже "революционерами" . И не только не проявляют воли к борьбе с ними, но даже восстают на тех, кто ее проявляет; презрительно зовут их "борьбистами" (новенькое слово выдумали, на свою голову), а "непримиримых", не забывающих, что где-то хрустят кости свободы, считают не "свободниками", не "левыми" и прямо своими врагами. А если мы присмотримся еще ближе, мы увидим и такую вещь: все "левые" сейчас связаны одной, нигде не разрывающейся нитью, идущей от самых дальних, первых, левых, через следующих и опять следующих, до конца, до последних левых - московских "свободников". Конечно, первые левые далеко отстоят от последних (нитка длинная), и я с последними их не отождествляю. Я говорю об этой конкретной, физической связи скорее как о несчастье левых (многих из них), а не как о вине.

Что же это за связь? Что за сила действует, подчиняет логику, опустошает слова?

Это сила внешнего, почти физического "сроднения". Оно является, обыкновенно, результатом связи внутренней, соединения идейного или духовного. Русская интеллигенция (из лона которой вышли все левые партии и группировки, не исключая большевицкой) внутреннее единство несомненно имела. Оно не очень определимо; но, беря широко, можно сказать, что интеллигенцию объединял общий дух свободы.

Связь внутренняя отразилась и на внешней жизни интеллигенции. Создала ее лик, среду, создала, как говорили, "особую породу людей". Явилось "сроднение".

И вот, духовное единство разорвано. Его нет. Его нет, но сроднение осталось. Не оправданное больше внутренней близостью, оно еще живет.

Сила сознания и мужества победила бы его. Разорвала бы чисто внешние путы. Но такого сознания у старых интеллигентов-эмигрантов - нет. Оно у них старое, довоенное, дореволюционное, доэмигрантское; и слова старые, прежние, - "левый", "правый"; и даже "борьба", и даже "свобода"… только звучать они стали иначе: как пустые, полые. Они и вправду пустые; на пустом месте распавшегося духовного единства - ими теперь распоряжается голое "сроднение".

Знаю, что не все левые одинаково бессознательны. А другие не всегда одинаково бесчувственны или тупочувственны. К последним принадлежит, например, М. Вишняк. У него бывают просветы, и тогда он говорит правдиво, ответственно, даже мужественно. Так написано многое в статье его "Веер. Учред. Собрание" ("Совр. Зап.) .

Очень сознателен мой давний, неизменный друг, - с. р. <эсер> Фондаминский. Он воистину остался верным рыцарем прекрасной дамы - Свободы. "Только дух свободы, возрожденный и обновленный, спасет нас", - говорит он. В нем самом этот дух, действительно, обновился, расширился новыми пониманиями, открылся и религиозно. Христианство моего друга тем особенно ценно, что к нему подвела, в него ввела его, - свобода.

Но даже у него еще не преодолено "сроднение". И этим он обречен на мучительную раздвоенность. В реальности, в жизни, он все также опутан голым, привычным "сроднением", связан той же единой нитью, всех "левых" связывающей; а верность свою свободе и новые озарения он превращает в чистейший идеализм, т. е. чистейшую бездейственность. "Пока, - говорит он, - в России не родятся и не возрастут новые Герцены и Чаадаевы - освобождение невозможно". Да как им там вырасти, - возражают ему, - когда вы сами говорите, что Россию насквозь пропитал большевизм? На это другу моему нечего ответить. Остается ждать чуда, пребывая в неподвижности. Дух свободы у него только дух; воплотить, воплощать его - нет силы; нет мужества.

Однако правда верности моего друга - настоящая правда. Понятие, ощущение, идея или дух свободы (название безразлично) есть нечто центрально-важное сейчас для выбора верного направления воли. Или, - выражаясь привычной метафорой, - для отыскания прямого пути среди переплетенных, извилистых тропинок. Что мы будем себя обманывать, давно уж нет никаких путей, ни левых, ни правых; "мутно небо, ночь мутна", - и чьи-то спутанные следы на снегу, не поймешь звериные или человечьи. Как же не попытаться, если есть мужество и воля, найти в этой вьюжной беспутности твердую дорогу, по которой можно двигаться}

Назад Дальше