6) И чем, наконец, объяснить, что Львов, едва выпущенный (уже перед самым переворотом), принялся все свои "сообщения" опровергать? Он печатно отрицал и "ультиматумы", и "заговоры", называя поведение мин. - председателя - "подвохом". Его опровержений никто не слушал, дело "введения большевизма" уже завершалось, о Львове забыли. Но все-таки, почему же он, если в августе открыл заговор правительству, которому был предан, - к началу октября этой преданности изменил? Не помешался ли (как говорили) в одиночном заключении? Или его поразило, что правительство, которое он "спасал", развалилось в первые же дни после "обнаружения заговора"? Почти все министры, - кроме мин. - председателя, - тогда ушли (лишь потом, некоторые, по отдельности, возвращались…).
Ответами на эти вопросы, конечно, еще не разрешится полностью загадка "корниловских дней". Даже если б факт заговора, и "мятежного наступления" Корнилова на Петербург 26–27 августа был доказан, - вряд ли это объяснило бы нам удовлетворительно все происходящее в Зимнем Дворце в знаменательные дни. Так же, как не объяснило бы существование любого "мятежа" все последующие действия правительства, т. е. "введение большевизма". Никакие действительно русские люди не стали бы в то время на сторону "мятежников" против февраля; но никакие русские люди не верили, и до сих пор не верят, что для спасения России от "мятежа" оставалось одно: прибегнуть к защите большевиков…
Впрочем, периода послекорниловского я сейчас не буду касаться. Это дело другое, - и другие вопросы.
Мои сегодняшние, узкие, касаются лишь дела "Керенский - Корнилов".
Мне возражали: да стоит ли сызнова подымать эти вопросы? Десять лет миновало. Корнилов убит, и даже прах этого "государственного преступника" развеян большевиками по ветру… Нужно ли ворошить прошлое? И не все ли равно, кто кем был в прошлом, и как действовал? Ведь перед стихийным потоком событий люди бессильны. Свершилось так - значит так было суждено…
Если бы А. Ф. Керенский не высказывал неоднократно, что в "судьбу", в "железную необходимость" истории он не верит, - пожалуй, тогда вопросов ему и не стоило бы задавать. Но он верит в другое: он думает (как я), что "люди что-то весят в истории"; что-то значит "личность и личная воля". А кто это думает, тот понимает, что смотреть в прошлое - не пустое дело; человечески-необходимое дело. Уже потому хотя бы, что не осознать прошлого и себя в нем - верное средство лишить себя будущего.
Вот на каких основаниях (кроме других, упомянутых выше) строится моя надежда, что вопросы, обращенные к А. Ф. Керенскому, без ответов (ясных и прямых) не останутся. Мы хотим только правды. Может быть, в окружении А. Ф. Керенского, на "политических верхах", она давным-давно известна. Но эти "верхи" - не мы, не "все". Измену Корнилова А. Ф. Керенский поведал "всем - всем - всем". Пусть же и теперь он поведает нам, - "всем", - то, чего мы не знаем и что знает он.
ПОЛОЖЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ
Нечего себя обманывать: положение весьма печальное. В какой-то газете аноним жаловался даже прямо на отсутствие критики. Все, говорит, либо дружественные излияния, либо критика не "чистая", а с касанием "политики", чего жалующийся не признает. Относительно "дружеских излияний" он прав. Это не критика. А что такое жажда "чистейших образцов" критики - мы увидим, когда рассмотрим причины данного, столь печального, ее положения.
Речь идет о критике литературной, но в кругу эмиграции, и притом русской.
Что она русская - заметить важно; ибо нам, русским, - без ложной скромности, - есть чем похвалиться в истории не только прямой литературы, но и критики. Не всякий из нас готов тотчас от своей истории отречься и веселой ногой пойти на "вырождение" критики: во Франции, мол, выродилась, ну и У нас пускай…
О Франции можно поспорить особо; но в нас-то кажется, традиции критики еще живы и не так скоро умрут.
Однако сейчас мы - эмиграция. То есть, помимо всего прочего, круг до чрезвычайности суженный. Мы, если по Достоевскому, лежим все, и давно, на одной соломе. Ну да, ну да, подхватывают защитники "дружеских излияний", вот поэтому-то мы и должны быть особенно осторожны: неловко, слишком свободно, шевельнешься, - глядь, другого и ушиб. Художники итак самый чувствительный народ, теперь же, в эмиграции, они вовсе без кожи. К ним и цветком прикоснуться, и то надо с нежностью.
Все это верно, все это есть: и общая солома, и бескожная, сугубая чувствительность писателей, и еще кое-что… Но ведь есть, рядом, другое: память о русской критической линии; любовь к слову, мысли и жизни; и непреодолимое желание говорить о них правду.
Что же делать современному критику? Что выбрать? Покориться и тихо журчать, изливая нежные чувства? Или, если надоест, совсем замолчать? Или решиться, вопреки всему и всем, не изменять себе, как критику, и все-таки говорить правду?
Третье решение кажется героическим, но оно, прежде всего, бесполезно, практически неосуществимо. Не потому, что у нас нет критиков: они есть, и очень способные. Но они прекрасно знают, что не нашли бы места для своих "правд".
Дело вот в чем. Все органы печати в эмиграции - политические. Да и как иначе: не прямо ли детище политики - эмиграция? Не обусловлено ли самое бытие - политикой? Но принято иметь (из наивного снобизма какого-то) в каждом политическом органе - "художественный угол". До утомительности разнообразны "политики" этих органов; но художественные их углы построены одинаково, и одинаковое, неизменное, требование предъявляется к посетителям углов: являться с чистейшими образцами чистейшего искусства, чистейшей художественности.
Требование сугубо абсурдное сейчас, здесь, где каждый эмигрант, будь он художник, не может находится, по самому эмигрантству своему, абсолютно вне того, что зовут "политикой". И особо злостным абсурдом звучит подобное требование, обращенное к русской литературной критике.
Знаем ли мы в истории нашего слова такую чистейшую, беспримесную, критику? Знаем ли таких (настоящих, конечно) критиков? Длинно было бы доказывать примерами, что знаем мы других критиков; да и совестно заниматься этим, в учебник-то русской литературы каждый сам может заглянуть. Я только напоминаю: никто еще не подходил к художественному произведению без любви к слову - мысли - жизни: или это была не критика. Никто еще не подходил к писателю, вырывая его из времени, из эпохи, не стремясь угадать его лица, - или это была не критика. И наконец: никогда еще не удавалась критика тому, кто брался за оценку чужих творений, сам не имея никакой мысли, никакого собственного отношения к окружающему, не видя своей эпохи, не понимая себя в своем времени.
Вот почему и не вышло бы толку, вздумай кто-нибудь сунуться с "правдами", с настоящей критикой, в угол чистейшего искусства при любом современном органе. Наши критики это прекрасно знают и бесполезных попыток тоже не делают. И критики нет, хотя, повторяю, людей молодых, способных создать ее, зоркоглазых, любящих плоть слова и душу его, мысль, - сколько угодно. Присяжными лепетателями о чистом искусстве в каком-нибудь художественном нынешнем углу они не могут стать. Что же они делают, эти потенциально настоящие критики?
Что могут: ищут окольных путей и тропинок. Опасность немалая: легко ведь привыкнуть говорить не то или не совсем то, что думаешь и незаметным образом лишиться способности выражать свою мысль… Но как быть? И надо, конечно, с умением и осторожностью выбирать темы. Начинается выбор. Буду я только об иностранной литературе писать, говорит один со вздохом. Другой: а я только о советских романах. Третий: а я… но он еще не придумал специальности и собирает, пока что, незабудки для здешних друзей и соседей. Все знают, что и при специальных темах придется, хочешь не хочешь, "чистить" свою художественную критику. Надсмотрщики над углами искусства, хоть и разные, одинаково требуют "чистоты", невмешательства творцов и судей искусства в дела жизни. Некоторые из таких угловых надсмотрщиков не претендуют на звание спецов в искусстве и поясняют просто: "да" и "нет" не говорите, "белого" и "черного" не называйте, и тогда, пожалуйста: "барыня прислала сто рублей". Вот уговор, и мы следим.
Другие надсмотрщики, в других углах, куда хуже: чистоту проповедуют с пафосом, со слезой; сами стараются явить ее пример, или очищают свое слово от мысли, чувства от разума, рассуждения от логики и от всякой ответственности. Сами себя считают и творцами, и судьями. Такой наблюдатель особенно труден критику с живой душой. Но опять - что поделаешь? Над углом он поставлен, от него все зависит, надо приспособиться…
И приспосабливаются; следят, как бы не сказать невзначай "да" или "нет", как бы назвать черное черным, белое белым. Понемножку, увы, привыкают писать… не чистую критику, не нечистую, и даже не критику, а просто меледу. Блажен, кто устоит и сохранит свое дарование до лучших времен!
Мне будут возражать: не слишком ли большое значение придаете вы углам с их "заведующими"? У нас нет критики, но главная причина - не транс ли писателей, в который они впадают от прикосновения даже цветком? Вы забыли, что этот транс связывает всякого критика?
Я не забыл, связь большая, но не во всех случаях серьезная. Винить же писателей за их бескожность почти нельзя. Разберемся: здесь, на общей соломе, писатели и старые, и молодые. Старые, как нарочно, такие подобрались, какие дома кожу настоящую себе не нарастили, упора не выработали. Одни не сумели, другие нужды не чувствовали: и с тонкой кожей им было жить ласково. А после катастрофы (ведь не легко они ее пережили?) - как последнюю кожу не потерять? Нет, я понимаю, что им больно всякое прикосновение, даже словом. Молодые - этим и с первичной авторской чувствительностью некогда было справиться; да они, пожалуй, и не знают еще, что с ней нужно справиться, что собственные интересы этого требуют. Поэтому я и не виню и молодых. Более сильные сами впоследствии поймут, как унизительно снисхождение критики, как не важно ее молчание и как благодетельно ее суровое, даже несправедливо суровое, слово.
Далеко не всегда страх писательской чувствительности замыкает критику уста. Есть литераторы, о боли которых мысль просто в голову не приходит. Но ведь и о них критики не пишут критики, - не говорят "правды"?
Примеров сколько угодно. Возьмем первый попавшийся, - хотя бы роман "Сивцев Вражек" М. Осоргина. Широкой публике этот беллетрист мало известен, но в кругах нашей "прессы" его знают. Отзывов о романе напечатано немало. Что это за отзывы? Не знаю, как определить; не "критика" во всяком случае. И даже как-то представить себе нельзя, что бы появился действительно критический отзыв об этой книге. Теоретически вообразить можно, а фактически… ни один их наших критиков такого отзыва не напишет. Знает, конечно, "правду", и обосновать ее сумел бы, а вот, не скажет. Не скажет, что книгу эту читать нельзя, больше - в руках удержать ее нельзя: она, как песок, сквозь пальцы просыпается. А за нею - такой же сыпучий, неясно-волнующийся, песочный столб: облик ее творца. Трудно ли доказать, что печенье пирожков из песку - не искусство, а разве искусность: да и то печь их надо из сырого; держатся, пока песок не высохнет.
На эту "правду" критики наши не дерзнули. И уж, конечно, не от страха причинить боль автору. Он один из тех писателей, мысль о ранах которых в голову не приходит. Слишком он легок для человеческих ран, слишком мило сантиментален… Но потому не скажет никто этой художественной правды, что найти для нее слов без мысли - нельзя, не сказать ни разу ни "да", ни "нет", ни "белое", ни "черное" - нельзя. Надсмотрщики же над углами искусств (один из них, кстати, и автор "Сивцева Вражка") неумолимо строги. Только одно и выйдет, предъяви им кто-нибудь столь правдивую критику: возьмут предъявителя под подозрение, потом как ни старайся меледить - доверия не вернешь.
Повторим: меледа вещь опасная, но смелым Бог владеет, да и не лучше ли меледить, чем вовсе молчать? Сквозь меледу, подскочив боком, зайдя сторонкой, разве не удается порой прошептать и свое что-нибудь, настоящее, что и вправду думаешь?
Одному из самых способных наших критиков, Г. Адамовичу, удается нередко протаскивать через меледу кое-что свое, - не во всяком, правда, уголке. Это не значит, что прилежное лепетанье, витье веревочек, уже не грозит ему ничем. Опасность привыкнуть к такому занятию, приспособиться дотла, - не исключена. Может быть, поэтому именно Адамович, с его возможностями, вьющий веревочки, - возбуждает досаду, как никто. Никто, положим, и не вьет их столь колоссально скучно. В этом есть и утешение: значит, видно и самому критику, что такое он делает, самому от скуки уже невмоготу…
Я едва указал на главные причины отсутствия у нас художественной критики. Можно было углубить расследование, расширить его, - этого я пока не делаю. Во всяком случае, положение серьезное. Писатели есть, литература, худая ли, хорошая ли, - есть; а критики нет.
КАКОЙ СОЦИАЛИЗМ? КАКАЯ РЕЛИГИЯ?
Споры о социализме и религии все еще не утихают. Что и говорить, вопрос важный. И недаром он сделался "актуальным". К сожалению, никто до сих пор не только ясности в него не внес, но даже правильно его не ставил. Большинства статей на эту тему не стоит и касаться: детский или старческий лепет, - независимо от того, защищается ли связь социализма с религией, или отрицается.
Но вот кое-что интересное: столкновение г. Ф. Степуна с г. М. Вишняком. Мимо спора сотрудника "Совр. Зап." с одним из редакторов журнала - проходить не следует. Разберемся в нем: яснее увидим, как обстоит у нас дело с "религией и социализмом".
Сначала ничего не понимаешь: что это за столкновения? Спорщики находятся в одних и тех же водах… Лишь потом убеждаешься, что Степун гораздо глубже плавает. Вишняк в его водные пласты не спускается. Не хочет или не может - во всяком случае это его право. Но Степун, по привычке ли к размаху, по врожденной ли склонности к смесительству, или по чему-нибудь еще, делает периодически попытки произвести общее "возмущение вод". Попытки не удаются, Степун лишь попросту вторгается в область Вишняка. Тут-то столкновения и происходят, причем победа неизменно оказывается не на стороне смесителя.
С редкой отчетливостью даны Степуном определения идей коммунизма, социализма, демократии, буржуазии, утверждены идеи личности и свободы (см. его последнюю статью в "С. 3."). Так отчетливы и верны формулировки, что поистине я не знаю, кто будет против них возражать. И уж, конечно, не Вишняк. Может ли он не согласиться, в принципе, что "идея свободы в отрыве от истины не познаваема", что свобода есть "путь истины в мир и путь мира к истине"} (курс, подлин.). Будет ли он протестовать против попытки "уловить идею (душу) социализма", как "некоего духовного почина, некоего, интуитивного замысла о новом человеке, идущем на смену… буржуа", и вообще буржуазного строя, этого "интересодержавия"? Не возразит Вишняк и против мысли, что "задача социализма… в воссоздании тех углубленных духовных святынь между людьми, которые таят в себе начала любви…".
Да что Вишняк! Против "воссоздания", против такого социализма (в таком аспекте рассматриваемого) не станут, я думаю, возражать и называющие себя ныне антисоциалистами. Стоит лишь сойти к Степуну, на его глубины… там - все его определения незыблемо верны. Сойти вглубь можно, да только оставаться в ней безвыходно как будто нет смысла. Степун и сам этого не хочет. Как же соединяет он конечные определения с конкретностью, глубины с поверхностью вод? Свой идейный, идеалистический социализм, "душу" социализма - с его сегодняшней, реальной плотью? Прозрения - с течением времени?
В поисках связи, Степун подробно разъясняет свои слова (в предыдущей статье) о том, что Россия, после большевиков, должна взлететь на какие-то "высоты Толстого и Достоевского", за что обещается оправдание "октябрю". Это - говорит Степун - программа максимум. Но у него есть минимум. Он признает необходимость созданья в России условий самой обыкновенной политической свободы; он даже "проповедует" в качестве "грядущей правды русской жизни буржуазно-демократический строй в чистом западноевропейском смысле"; и даже называет "преступным", "безбожным" всякое противление тому, "что сейчас на очереди". "На очереди" также "нейтральный политический строй", для "гарантии свободной борьбы всех идей". И отнюдь это не "мещанство": мещанство - лишь взгляд на все это, как на идеал (на программу максимум), т. е. отрицание всякого дальнейшего движения, развития общественно-государственных форм.
Но неужели Вишняк, или кто-нибудь из сегодняшних серьезных политиков, мыслителей, писателей, повинен в таком "мещанстве", исповедует такой странный взгляд на историю? Конечно, нет. А если нет, если и насчет устроения "завтрашнего дня" спорящие согласны (вплоть до "нейтрального" политического строя) - в чем же спор? Отчего "нейтралисты", "простые свободы" и т. д., явно "стоящие на очереди", - из рук Степуна Вишняк не принимает? Нет ли в степуновском "завтрашнем дне" скрытой какой-то особенности, делающей его неприемлемым… пожалуй, и не для одного Вишняка?
Есть. Мы увидим ниже, откуда эта особенность является, где ее вероятные истоки; но сначала надо ее раскрыть.
Речь идет о "завтрашнем" для России дне, то есть - условимся! - о западноевропейском "сегодняшнем". Он построен (как и в России будет строиться, сделавшись сегодняшним) из сегодняшнего данного, из данных понятий демократизма, социализма, свободы права и т. д. Пусть не совершенные, сегодня-то даны - они; они и слаживаются вместе, пригоняются друг к другу для общей постройки.
Такое, из данных сегодняшнего дня построенное, государство, - действительно будет "нейтральным", т. е. одинаково относящимся ко всем внутренним коллективам, какую бы доктрину они ни исповедовали; ибо - говорит М. Вишняк - это "государство призвано уважать и охранять все доктрины (кроме тех, которые его фактически ниспровергают)".
Такое устройство Степун и "признает", его и называет "грядущей правдой русской жизни", его и "проповедует", как "на очереди стоящий строй" "в чистом западноевропейском смысле"…
Но… и очередь еще до России не дошла, а уж Степун "проповедуемую правду" - этого смысла лишил. Он стал предрекать, или представлять себе, или "религиозно" утверждать, что такое государство, русское, будет православным. Т. е. что оно не станет объединять в себе данных коллективов, а выберет из них один, определенный, и с ним сольется. Может быть; но как же тогда с западноевропейским смыслом? Ни одно государство сегодняшнего дня (и этому дню соответствующее) не соедининено ни с одной церковью сегодняшнего дня, "видимой", тоже дню соответствующей. Степун искушает Вишняка "большинством": ну, а если большинство захочет соединения? Вишняк не соблазнился, а для нас и соблазна тут нет: такое государство, если бы даже не большинство, а весь народ страны принадлежал к данной церкви, соединять себя с ней не может.