Арифметика любви - Зинаида Гиппиус 20 стр.


Я тоже шепчу какие-то простые слова. Наклонившись, ищу его лица, ищу губами его свежих губ.

- Oh, signore… Impos…

Знаю, знаю эти шепоты, это "нет", которое всегда звучит "да, да…".

Но что случилось? Точно чья-то холодная рука ласково отстранила меня от Нино. И я разжал объятия. Прислонился к скале. Неподвижно и бессмысленно глядел, целое долгое мгновенье, на неподвижный теперь огонек фонаря на земле, пока огонек не закачался снова. Шепот Нино я продолжал слышать, но как-то не слушал, не понимал. Кажется, Нино шептал, что мы уже выходим на большую дорогу, что она вот "gia qua" и что "i carabinieri sono adosso… sono adosso…" .

Мне было это теперь решительно все равно.

Дома я запер окна, ставни, зажег свечу, присел на постель.

Сердце билось редкими, тяжелыми ударами, словно было оно во мне ужасно большое.

Что случилось? Почему я?.. Нет, Франц не понял бы меня. Да и кто понял бы, если я сам себя не понимаю?

Франц сказал бы, пожав плечами: "Ну да, вы все так… Если б Нино был не "он", а "она"…

Но это неправда! Неправда! В памяти мелькнула далекая история Ранней юности, ницский карнавал, глаза Марсель, - чьи? Кто это, "он" или "она"? Я не знал, я не думал об этом, Марсель была (или оыл) для меня "ты"… Единственное "ты" в мире…

А Нино - прежде всего, и наверно, не "ты". И тогда уж безразлично опять, "он" ли, "она" ли. Потому что Нино тогда - "оно".

Я чувствовал, как я путаюсь, путаюсь и все безнадежнее запутываюсь в нитках собственных мыслей. Рвал нитки, злился, но отстать не мог.

Половину ночи просидел так нелепо на постели. А когда решил, наконец, раздеться и лечь, то одно только знал наверное: что передышка-то, во всяком случае, кончена.

IX

Перламутровая трость

У Клары в последнее время такое бледное, измученное лицо, что я ни в чем не могу ей отказать. Зовет меня пойти с ней к знакомой англичанке-художнице.

Я этих Клариных англичанок терпеть не могу. И проезжих, из отеля, и местных. Потому что местных, со своими виллами, в Бестре тоже много. Что оне тут делают - кто их знает. Живет такая англичанка, непременно староватая и уродливая, одна, чаще с другой, компаньонкой, и занимаются чем-нибудь "художественным": рисуют оне, что-то, будто, пишут, или коллекционируют…

Я, впрочем, мало этими знакомыми Клары интересуясь, видел их только издали. Тип англичанки на континенте известен; в Англии же я не бывал и почему-то совсем меня туда не тянуло: ни страна, ни народ, ни даже литература английская не привлекали. Бывают такие идиосинкразии.

Бледненькую Клару пожалел огорчить и, хотя не то что к англичанке, а совсем никуда не хотелось мне в тот день идти, - пошел.

По дороге задумался, что же это с Кларой? Мариус ей надоел, с мрачным видом своим и толстыми черно-серыми усами? И почему Франц так значительно сказал о ней: невинно-несчастна?

Клара старалась занять меня, рассказывала о художнице; она будет рада видеть меня, Клара ей обо мне говорила. Она интересуется современными идеями в литературе и философии. А в живописи она увлечена кубизмом. Клара не поклонница его… Но все-таки любопытно.

Мне было совсем не любопытно. Увидав же кубистку, я окончательно сник. Одно разве утешительно: эта расползшаяся дама, с крутыми, явно крашеными, темно-красными волосами, оказывалась скорее немкой, нежели англичанкой, а в саду ее виллы было сидеть приятно.

Сад спускался вниз полукруглыми террасами. На одной из них, около низкой, широкой каменной ограды - парапета, был приготовлен чайный стол. Какое-то густое темное дерево, похожее на иву, - но не ива, конечно, - струило длинные мягкие ветви вниз, стлало их по камню низкой ограды. Казалось, тень от этого дерева особенно свежа и тиха. Свежую тишину и болтовня английской немки не нарушала, я не слушал. Не помню даже, на каком языке шел разговор: на немецком? На английском? На французском? Или все вместе?

По гравию шаги. Новая гостья. Клара и хозяйка встретили ее приветливыми восклицаниями. Я обернулся, встал с соломенного кресла.

Хозяйка что-то спрашивала у новопришедшей по-английски. Клара обратилась ко мне, принялась нас знакомить.

Гостья была маленькая девочка. Так мне показалось с первого взгляда. Очень маленькая и худенькая - да, но чуть она робко присела на каменный парапет, прямо под струящимися ветвями, я увидел, что это, пожалуй, и не девочка. Некрасивое, узкое личико даже старообразно. Все в нем остро: острый подбородок, длинноватый острый нос. Только бледно-розовые губы - детские.

Клара назвала ее "баронессой"… фамилии я не уловил. Хозяйка спросила что-то о здоровье "уоиг mother". Клара, думая, вероятно, обо мне и привыкнув говорить со мной по-французски, перебила:

- Oh, parlons done francais!

- Parlons francais! - согласилась маленькая баронесса, но я понял, что это не ее язык. Раньше она сказала несколько слов по-немецки, потом по-английски, но и там мне почудился едва уловимый акцент. Кто она?

Хозяйка с такой же силой болтливого красноречия разливалась теперь по-французски. Но я не слушал. И не на нее смотрел. Короткое серое платье; и как-то жалобно скрещенные ножки в серых чулках и белых туфельках. Немножко сутулится, оттого, сидя, кажется еще меньше. Широкий жакет английского покроя, английская соломенная шляпа.

- Dites moi, Monsieur, qu'est-ce que e'est que le symbolisme? Dites moi…

Обернулся к хозяйке, не видя ее.

- Mais je ne sais pas, Madame. Je ne sais rien du tout. Je ne pense jamais a rien…

К счастью, вмешалась Клара. А я продолжал свое странное занятие, - ни о чем, действительно, не думая, глядеть на баронессу и на свисающие ветки.

Немка-англичанка затрещала о современной музыке. Маленькая баронесса сняла шляпку, положила ее на парапет, рядом. Я увидел коричневые волосы, с золотыми искорками. Остриженные высоким бобриком, они пышно поднялись надо лбом. Не волнисто, а только пышно.

- Какая у вас красивая палка, - сказал я.

Она молча протянула мне свою трость. Черное дерево внизу, а вся верхняя половина покрыта сплошь перламутровой инкрустацией. Но я почти не видел; я увидел глаза, светло-светло-карие, с желтым ободком вокруг зрачка, и в них, и в том, как она протянула мне эту свою трость, увидел… не знаю что, неопределимо, час судьбы, может быть. Знаю только свое уверенное чувство тогда: с этим существом я могу сделать все, что захочу, оно - мое.

- Ах, Элла, я всегда любуюсь этой прелестной палкой! - тараторила художница. - Мадам Цетте, вы видели трость Эллы? Неправда ли, вещь замечательной красоты? Где миссис Миддл достала для вас такую?

Клара хотела взять перламутровую трость у меня из рук, но я отдал ее маленькой Элле.

Она сказала робко, не опуская светлых глаз.

- Старинная… Ma mere нашла ее в Египте. Я всегда с нею… Потом все было очень просто. Мы вышли от художницы втроем, -

Клара сказала, что мы проводим Эллу до отеля, нам и по дороге. Элла развеселилась, улыбнулась раза два, по-детски, и, хотя говорила больше Клара, я кое-что об Элле узнал: она музыкантша, композиторша, кончила лондонскую консерваторию, живет всегда в Англии, но миссис Миддл так любит путешествовать, что оне весь свет, кажется, изъездили… В Бестре сейчас проездом, но бывали и раньше. Специальность Эллы - оркестровая музыка. Миссис Миддл очень заботится о карьере Эллы, для этого нужно поддерживать в Лондоне связи.

Вдруг Клара онемела. Навстречу шел Франц. Сдвинутые брови, опущенные глаза. Но он поднял их, увидел нас. Лицо сразу изменилось. Стало добрым и приветливым. К удивлению, с Эллой он поздоровался, как со знакомой. Но он не знал, что она в Бестре.

Мы поговорили с минуту. Праздник в Pax - завтра. Баронесса Роон (какая странная фамилия!) тоже придет, неправда ли?

Мы разошлись, а так как это было в двух шагах от Bella Vista, где жила Элла с матерью, то мы простились и с Эллой.

Почему, однако, мать ее миссис Миддл? А где же барон? Замужем, эта девочка?

Клара была странно молчалива. Подходя к дому, я все-таки спросил:

- Она хорошая музыкантша, эта маленькая дама?

- Элла? Очень хорошая. А ей всего двадцать четыре года…

- Она разошлась с мужем?

- С каким мужем? Да она вовсе не замужем! С чего вы вообразили?

Клара засмеялась. Отворила калитку. С балкона послышался голос Мариуса:

- Сlа-rа!

- Ich komme! - ответила Клара и побежала наверх. А я пошел к себе.

X

Наконец праздник в Pax

По совести говоря, я преувеличил, когда объявил, что после ветрового с Францем разговора я все решительно понял, и только словами сказать не умею.

Понять-то понял, а все же не так, как Франц разумеет понимание. Понял больше извне, чем изнутри. В такое понимание, хотя тоже большое, много входит веры. Но зато рассказать о нем легче.

Так вот, прежде всего, я понял, что в душе человека, вернее - в существе человека, может подняться великой силы вихрь, великой и непреодолимой. Малое подобие его был тот природный вихрь, который меня обезумил. Но по сближению я понял. Важна непреодолимость. Он сметает все, чем мог бы человек его преодолеть. Борьба бесполезна. Уляжется сам, а не уляжется - лети в нем до конца. Хорошо, что не каждое человеческое существо достаточно глубоко и широко, чтоб поднимались в нем такие ослепляющие вихри.

Но Франц… он их знает. Помочь ему тут нельзя (непреодолимо!), но когда он увидел, что я, около него стоящий, кое-как уразумел это, почувствовал, - ему было утешение.

А затем еще другое о Франце, насчет Отто. Более частное, и во что я, говоря откровенно, не совсем проник, на веру же принял вполне.

Франц не может и не хочет принять того, что Отто счастлив… с женщиной. Он говорит: если это так, значит Отто, которого он, Франц, любил, был вовсе не Отто, а кто-то другой. А настоящего Отто вовсе и не было. Но любовь-то Франца была; была - к никому? Вот этого Франц перенести и не может. Спасается тем, что еще не верит в счастье Отто. Мне показалось, что здесь он надеется на какую-то мою помощь. Но какую?

Иногда я точно опоминаюсь: да все это, en bloc, не катится ли по краю безумия? И Франц, и я, разбирая его сложности, сочувствуя каким-то, с точки зрения нормального смысла, нелепостям? Франц не любит Отто. Откуда эта дикая ревность, сухая ревность без любви? Мало того, дикая по односторонности: ведь он ревнует Отто к жене, только! Если б Отто изменял ему не с женой, а так, как раньше, и как изменял ему сам Франц…

Нет, нет, тут в самом корне какая-то неразложимая непонятность, может быть нелепость. Любовь тут ни при чем. Да вот и вихри-то эти, что захватывает существо человека, - любовь? Не любовь. Любовь во все это вплетена, запутана, а как ее выплести, как освободить - не понимаю. Может быть, мы еще и в глаза любви-то никакой не видали. И понятия о ней настоящего не имеем. Бог знает, в чем барахтаемся, да так и умрем, не увидев…

Вот до чего я дошел. Любовные мемуары, воспоминания о том, что не было… Ложь! Ложь!

В такие минуты (просветления) мне хочется все бросить. Тем более, что по самой чистой совести говоря - я считаю, что "бросить любовь", или то, что мы к этой области относим, отнюдь не значит "все" бросить. Далеко она не все и - даже не такая уж важная, не первая, область жизни…

Но я смиряюсь. И бросаю только рассуждения. Они, действительно, могут довести до бешенства. И совершенно бесплодного.

Франц, какой он ни есть, живой человек. И со своими вихрями в живой жизни живет. И я тоже, с моими нелепостями. Начал про людей, с их - пусть гримасами любви, - буду рассказывать дальше.

Понимает же нас - пусть уж Бог.

Вилла Pax, такая знакомая, - сегодня другая.

Из комнаты, с красным каменным полом раскрыты настежь двери, широкие, почти во всю стену, - на веранду. Цветные огни сверху, узорчатые фонарики, и не поймешь, какой свет: лавандово-розовый, но светлый и приятный. Белая скатерть на столе отливает серебром, а плотный занавес глициний розовеет. Там, дальше, - такая черная темнота, точно мир кончается. Ничего, кроме мрака.

Кое-кто сидел у стола, другие поодаль, на низких табуретах. Было человек шесть - семь; я не всех узнал сразу, освещение изменяет. Громадный, молодой американец с детским, серьезным лицом. Немецкий граф, извилистый, тонкий, как стебель ириса. Молчаливый и приятный датчанин; другие, - я встречал ранее почти всех. Клара (она пришла с Мариусом) сидела около Франца, веселого, немножко рассеянного.

Мелькали фигуры служителей в длинных, складчатых, сицилиан-ских одеждах. Джованне, с алой повязкой на смоляных кудрях, был удивительно хорош. Какая грация движений, когда он, вместе с другими, опускал перед гостями поднос: высокие кубки на подносах, еще что-то - я не разобрал.

Элла - одна, поодаль, около глициний. Я сразу увидел пятно ее белого платьица, но не подошел; поискал глазами мать: никакой матери не было.

Оживленный, но не очень громкий, немецкий разговор. Американец, впрочем, только улыбался, изредка перекидываясь с Нино и Джу-зеппе итальянскими словами: он по-немецки не понимал.

Франц поднялся, хлопнул в ладоши. И сейчас же оттуда, из сада, из черной темноты, где, казалось, ничего быть не могло, мир кончался, - тонко зазвенела первая струна.

Невидимые музыканты заиграли тарантеллу.

Сицилианская - она особенная; да, впрочем, я потом и в Сицилии такой не слыхал.

Несложный, быстрый и странный напев; не то что тоскливый, а тяжелый: как страсть бывает тяжелая.

Начали танец Джузеппе и Нино. Секрет тарантеллы (этой, по крайней мере) в постоянном ускорении темпа; при ускорении медленном. Эта медленность, при нарастании непрерывном, позволяет незаметно очутиться в вихре движения. В таком вихре, что, и глядя, точно с ним несешься; несешься, куда - все равно, но только бы донестись, скорей, скорей! Ибо не может же это не кончиться.

Кончается сразу. Мгновенной остановкой, обрывом движения. Джузеппе исчез, а Нино неподвижно остановился перед тонким графом. Это - выбор.

Музыка не оборвалась, и к первой медленности темпа не перешла, чуть-чуть лишь умерилась и утишилась, словно отдалилась. Поэтому граф, выйдя на круг, начал сразу быстро.

Он плясал так хорошо, что даже в современной одежде и рядом с красавцем Нино не был смешон. По-своему грациозен, как-то нежнее и в вихре - беспомощнее.

Вино ли странное в странных стаканах, цветы ли, невидная ли музыка из черного пространства, или тарантелла, - но я прямо чувствовал, как изменялся воздух, атмосфера среди нас. Не могу сказать, что она пьянила; никакого тумана, все было четко; лишь внутренний огонь в ней нарастал, - ну и во мне, конечно, как в других.

Когда вышел Джованне - от него трудно глаза было оторвать, расивее всех, но не в том дело. Не знаю, в чем. Помню смоляные кудри под алой повязкой и узкую полоску лба, смуглого, гладкого, с крошечными капельками пота. Помню быстрые, легкие, - и все-таки тяжелые, - движения под тяжелый, однообразный и потрясающий напев. А, главное, помню взор черных, точно бессветных, глаз: бессмысленный, пристальный. Когда Джованне, вдруг оборвав движение, стал перед Францем, я испугался этого взора: я его узнал. В громадных черных, совершенно черных глазах было то же самое, безыменное, неопределимое, что я увидел на мгновение так недавно, в глазах светло-карих, с топазовыми блесками. И что заставило меня уверенно почувствовать: это существо - мое.

Франц, улыбаясь, встал. Но он только сделал несколько шагов и остановился неподвижно на середине веранды. О, да, ему и не нужно было танцовать. Так и нужно, только стоять, иногда поворачивая голову к Джованне, плясавшему перед ним, - для него, и потому как бы с ним.

Четкий и воздушный профиль Франца на пологе бледных глициний… и вдруг, случайно отведя от него глаза, я увидел и опять узнал знакомый взор… да что это? Умственные галлюцинации какие-то? На Франца этим отдающимся, почти страшным, взором смотрела - Клара.

Я не стерпел. Был недалеко от нее, от стола, но тут стал пробираться еще ближе. Серые, выпуклые глаза, почти не видящие, неотрывно прилеплены к Францу. Мне показалось, губы что-то шепчут. Неслышное, конечно. А вдруг привычное, столько раз мне чудившееся, - je l'aime, je l'aime?

Да, или я незаметно погрузился в психопатию воображения, или бедная Клара дотла влюблена в Франца… Мало того: он знает, что влюблена. Вот он обернулся, встретил взор, - и ничего, с какой доброй улыбкой!

Я не успел добраться до Клары: музыка затихла, перерыв, заговорили все, зазвенели стаканы, Франц вернулся на свое место к столу.

С подноса Нино я взял стакан розового вина, выпил залпом. Потрясенный новым открытием, я совсем забыл об Элле. Увидел белое платье тоже у стола: молодой американец обрадованно свистел по-английски, беленькая девочка оживленно ему отвечала.

Я не вслушивался, опять забыл о ней, и так до конца вечера, когда пришлось вспомнить.

Он еще длился - вечер - не знаю, сколько времени; знаю, что горячность атмосферы не ослабевала, может быть, усиливалась, и самое однообразие смен, звуков, движений тому помогали. Я был, к концу, не совсем такой я, каким пришел, и все, не говоря о Кларе и Франце, казались мне не такими.

Не заметил, как многие ушли, точно исчезли, неслышно и таинственно выскользнули, пропали в пустой черноте.

Кто-то оставался, я не видел, кто: я стоял на самом краю света, на самой черте мрака, - и лицом к нему. Маленькая Элла стояла рядом со мной.

Голос Франца, сзади:

- Подождите, теперь они сыграют вам прощальную серенаду. Они играют ее не часто. Старую сицилианскую.

Три раза хлопнул в ладоши.

Назад Дальше