Арифметика любви - Зинаида Гиппиус 19 стр.


Дело в том, что цветы меня одолели. Отуманили, одурманили. В сон какой-то погрузили. У меня было ощущение, что я объелся цветами. Полусознательно продолжал их перебирать, однако.

Клара ничего не заметила.

- Приходите! Или вы обещали M-r von Hallen? Я вспомнил, обрадовался:

- Да… Ему обещал… Мадам Цетте, вы меня извините, у меня кружится голова.

- А, это fiori di Portugaio! С непривычки, в комнате…

- Нет, все, кажется, вместе. Как вы этот… цветопад выдерживаете? Она засмеялась. Хлопнула в ладоши и - presto-presto! - велела

своим девочкам утащить куда-то вороха. Букеты остались. Голова у меня продолжала кружиться. Нет, пойду на воздух! Я встал.

- Je l'aime… Oh, que je l'aime… - произнес около меня чей-то тихий голос. Это не имело никакого смысла, некому было и говорить, а потому я испугался: бред, что ли, начинается?

- Как жаль, что вы не можете! - сказала Клара. - Вы нам изменяете. Вот и M-r von Hallen - с тех пор, как вы здесь, - Флориола его совсем не видит. Это ваша вина.

Смеясь, погрозила мне пальцем, еще что-то болтала, но я уже не слышал: скорей, на террасу, и дальше, на дорогу. Хорошо бы на свежесть моря, - а то ведь и на воздухе (теперь я чувствую) везде тут пахнет цветами, цветами, цветами…

V

Продолжение

Францу я аккуратно рассказывал мои впечатления от Бестры. Он очень внимательно слушал, сам не говорил ничего, как будто хотел, чтобы я самостоятельно осмотрелся. Как будто выжидал… чего?

В тот вечер, на острой Дикой скале, я ему не без юмора сообщил, как я "объелся" цветами. Потом спросил:

- Что, собственно, эта чета Цетте из себя представляет? Ты их давно знаешь?

По правде сказать, другой вопрос вертелся у меня на языке, поважнее Цеттов: что - они! знаю их три дня, уеду и не вспомню… Меня занимало нечто более важное. Зачем нужен я Францу? Конечно, долгая

разлука создает отдаление, сразу не войдешь в полосу открытых разговоров. Надобно время, чтобы даже близость письменную, когда она есть, перевести на разговорную. Но все-таки! Он - спокойнее, чем я ожидал. Драма его, мне известная, как будто отошла в прошлое, а трагедия… он сказал, что я ее не понимаю и не пойму. Зачем я ему нужен?

На вопрос о Цетте он ничего не ответил, точно не слышал. Смотрел на высокое море под нами. Из-за ледяной, расползшейся Этны падали последние лучи заката, море стало совсем муаровым.

- Скучно… - сказал вдруг и обернул ко мне тонкое лицо. Я невольно подумал, - это часто случалось, - что Франц особенно, одухотворенно красив. Даже не чертами, а Бог весть чем.

- Ты знаешь, Отто женился, - прибавил он.

Отто - молодой граф X., из-за которого и разыгралась тяжелая драма Франца. Женился? Я не знал, что сказать и молчал.

- Да, женился. И, главное, очень счастлив. Он мне написал.

- Так что же… - начал я и договорил скороговоркой: - Или ты его еще любишь?

Франц сдвинул брови, лицо его стало жестко. Пожал плечами. И - мне показалось - с сожалением посмотрел на меня:

- Но я думал… ты не поймешь.

- Опять?

- Да. Впрочем, когда-нибудь, может, и поймешь. Не желаю тебе этого.

- Франц, право надоело. Очень хочу понять, уверен, что пойму. И не драпируйся ты в эту тогу непонятого, - передо мной! Я сам давно хотел спросить тебя…

- Потом, потом! - с нетерпением и мучительством перебил Франц. Мы замолчали. Вдруг он, неожиданно:

- Ты, кажется, спрашивал меня о Цетте? Это… примечательная семья. И он… и Клара.

Я поднял глаза. Удивился. Столько доброты, грустной, правда, но почти нежной, было в лице Франца. Впрочем, я знал и эту его черту: он был бесконечно добр к людям, и не к людям только, а ко всему живому. Он как-то светился весь иногда, - не оскорбляющей, пронзительной добротой - жалостью.

- Она очень несчастна, - сказал он. - Клара. Я изумился.

- И невинно-несчастна, - прибавил Франц, вставая. - Но ты…

- Опять и этого не пойму? Нет, Франц, ты просто смеешься надо мной.

Франц и действительно расхохотался, да так весело, что и я, глядя на него, тоже.

Стояли друг перед другом и хохотали. Будто опять два студента в далеком Гейдельберге. Будто не чаша южного моря зеленела перед нами; не темнеющий жаркий воздух дышал на нас бесстыдным запахом "цветов португальских", и не широкая Этна лежала в углу; а серые, свежие гейдельбергские горы смотрели на нас. Милая, чистая, острая свежесть! Сама - как молодость.

VI

Вечер в Pax

Франц жил вовсе не таким отшельником, как я себе сначала воображал. С местными старыми "фамилиями" он, правда, не общался, но в этом глухом скалистом городишке, из одной-единственной улицы состоявшем, было, оказывается, немало иностранцев. Для приезжих имелось два отеля, - очень скверных; но большинство иностранцев - люди не приезжие: по зеленым скатам, там и здесь, лепились белые домики-виллы, а собственниками были богатые люди, заблагорассудившие в Бестре поселиться, - англичане, американцы, немцы… вот французов я что-то не помню. Все жили уединенно, как Франц, но не отшельнически; не чуждались общения между собою, кое-кого я у Франца уже встретил.

Городская улица с обеих сторон заканчивалась древними каменными воротами: Восточными и Западными. Все виллы-домики ютились по крутым склонам вне города, за городскими воротами. В глаза не бросались, иные точно совсем были запрятаны в густую зелень, чуть заметна плоская крыша. От виллы Франца, - Pax - и крыши не видать: скалы заслоняют.

Наша Флориола была, напротив, на скале: низенькая с дороги - она, с другой стороны, была в три этажа. Мой длинный чугунный балкон-галерея висел над провалом, глубоким зеленым скатом. Вдали, за ним, туманилось высокое море. Pax был не так близко: к Францу я попадал, пройдя Восточные ворота, всю городскую улицу и ворота Западные, выходящие на Этну. Мог, впрочем, обойти город узкими горными тропами, вдоль города вьющимися, но я в них путался, особенно ночью.

Редко видел я Франца в нашей Флориоле, и то не у меня, а у моих хозяев: вчера пришел приглашать их к себе, на "праздник в Рах".

т°. - как он объяснил мне, - немножко музыки, несколько случайных друзей…

Обычай Бестры, вероятно. Я уже привык, что в Бестре много обычаев, с виду не странных, но все же своеобразных: то, что везде - и не совсем то, а иногда и совсем не то.

Загадка Бестры была загадка простая; но такая тонкая, что я долго не мог найти слов и для нее, и для ответа на нее.

Одно было ясно: попал я в мир, в какой еще не попадал. Неистовый юг, сицилианский, на другие не похожий (а я бывал и южнее), цепкий, сладкий, тяжело-ладанный - обнимал тело, внутрь проникал и словно там, в душе, тоже что-то по-своему переделывал. Ведь вот, цветы голову кружили, до тошноты, а я оторваться от них не мог: без мысли, готов был часами перебирать шелковые лепестки, прятать в них губы и лицо. А ночью, на балконе, над темным провалом, откуда, словно клубы удушливого ладана, подымались на меня земные запахи, - я отдавался им со сладким безволием. И даже любил, кажется, это безволие - чего? Души или тела?

В этом особом мире была и Бестра, тоже особая и внешне, и внут-ренно.

Но тут, хоть и скучно, я должен сказать два слова о себе. Для ясности дальнейшего.

Полной ясности, конечно, все же не будет: Франц говорил правду, самая непонятная сторона в человеке - его сторона… любовная. Франц говорил - непонятная для другого. Прибавлю: и для самого себя.

Как всякий размышляющий человек, я об этой стороне очень много думал. И вообще, и относительно себя. Пришел к довольно интересным выводам и заключениям. Мало-помалу у меня создалась даже своя теория, не лишенная гармоничности и крепко построенная.

Я был очень доволен, пока не заметил: живу я, чувствую, поступаю, действую так, как будто никакой у меня теории нет. Даже не вопреки ей живу, люблю и ненавижу, а помимо нее, начисто все ее забывая, когда приходится жить и действовать.

Когда же, в свободное время, я ее вспоминал - она опять казалась мне стройной, всеобъясняющей, идеально-прекрасной; и было досадно и удивительно, что даже в мелочах, в подробностях, она для жизни оказывалась не нужной и к жизни не приспособляемой.

Виновата, конечно, не теория (или моя "Философия Любви", как я называл) - виноват я сам, до нее не доросший. Я сам ее создал, - лучшей частью моего "я", - но моя физиология и даже психология - примитивны и по-своему - знать ничего не желая, - живут; своим примитивным законам покоряются.

Да, очень досадно. Но я не отчаивался. Несоответствие? Но оно с течением времени может ведь сгладиться? Или нет?

Во всяком случае, рассуждая о любви, - я обязательно высказывал мои теоретические взгляды; говорил о великом единстве любви и великой свободе в любви (хотя и объективно свободу эту как-то не очень понимал и принимал).

Франц не сомневался, что я утверждаю его святое право на ту любовь, какая ему дана и послана. И я не сомневался, - еще бы я это святое право не утверждал!

Я сурово судил человеческие предрассудки, привычные и неподвижные. Назвали одну форму любви - "нормой", по большинству, дали большинству права, а у меньшинства отняли все. Портят жизнь себе и другим, отравляют подозрениями, презрениями, гонениями… Драма Франца - не отсюда ли?

И то, что я сам порою, в наитемнейшей глубине, тоже ощущал норму - нормой, а другое - чем-то таким, о чем "не говорят и скрывают", - повергало меня в немалый ужас. Власть привычного, обывательского предрассудка? Даже надо мною? Нет! Нет!

Вот она, милая Бестра, вот разгадка ее радостной особенности: здесь - "говорят и не скрывают"; здесь не тащат за собой предрассудков, здесь все просто; здесь свободно - всем.

Когда я это все разгадал, мне стало двое веселее.

VII

Оно

Праздник Франца отложен. Почему? Какие-то будто цветы не расцвели еще. Вот вздор! А, может быть, правда? Клара не удивилась же, приняла, как понятное.

Но на Франца что-то нашло. Я уж стал, было, привыкать, что он успокоенно-счастлив и что для того он меня и вызвал, чтобы я на его успокоенность посмотрел; а тут вдруг выступило из-под нее новое… или старое, прежняя какая-то его мука. Всегда она у него была, в нем чувствовалась. Трагедия, которой я не понимаю?

Мы с Францем и молчать вместе умели, и говорить. Но случалось ли что-нибудь со мной, или с ним, - ни я, ни он не начинали рассказывать. Только если другой догадывался, приблизительно, в чем Дело, - мог начаться разговор.

Франц обо мне всегда догадывался. Я - реже. Уж очень много было в нем неожиданного. Однако я его слишком любил, а потому тоже угадывал часто, что его мучит, хотя бы и не понимал самой муки.

Тут я вдруг почувствовал, что Францу всего тяжелее сейчас - граф Отто, а почему граф Отто - я объяснить себе не мог. Вопрос мой: раз-ве ты его любишь? - был грубый, пошлый, поверхностный вопрос: я знал, что Франц его не любит.

Два дня я Франца совсем не видел. Потом мы целый день гуляли вместе, далеко, в горах, и молчали. Вечером, у него, опять молчали. Я поднялся уходить. Он меня не удерживал. Я уж сошел со ступенек веранды. Постоял, поглядел на звезды над морем, невыносимо беспокойные, громадные; медленно вернулся и, сам не знаю как, сказал:

- Отто?

Франц кивнул головой, а я ушел.

Ночью проснулся от ужаса: темнота комнаты была наполнена сонмом визжащих ведьм. Я еще не знал, что это ветер, не знал, что такое ветер Бестры. Это не наяву и не во сне. Точно в сорокаградусном жару летел я сам куда-то в бездонную пропасть вместе с этим полчищем орущих ведьм, грохочущих и хохочущих дьяволов. Не было похоже ни на бурю, на грозу с громом; ни на что не похоже. Ни одной мысли в голове - только этот режущий визг. Мне стало казаться, что и я сам, и все тело мое визжит, пролетая темные пространства.

К утру я пришел в себя, хотя визг продолжался. Попробовал встать, - ничего, встал. К изумлению - увидел даже, что красавица Мария несет мне завтрак, - идет по внешней лестнице к дверям балкона. Золотые волосы бились у ее лица, платье, как мокрое, обнимало ноги.

Я набрался мужества, приоткрыл дверь. Думал, меня оглушит, но звук уж, кажется, не мог усилиться. Мария ловко вошла, поставила поднос на столик, что-то говорила, улыбаясь, но слов расслышать было нельзя.

Весь этот день - день удивлений.

Клара пришла ко мне, но так как и ее я расслышать не мог, она взяла меня за руку и бесстрашно повела, сквозь весь этот серый ужас крика и лета, - наверх. Там, в большой и пустой комнате, мне показалось еще невозможнее: к визгу цимбалы какие-то присоединились, металлические звоны…

В углу был накрыт чайный стол. Черно-сизое море в белых локонах смотрело в окно. А за столом сидел Франц.

Он улыбался, улыбалась Клара, смеялись девочки. Мне стало стыдно. Голоса Клары я еще не мог расслышать, но крик Франца начал понимать. Оказывается, он очень любил этот ветер. Он знал, что я, с непривычки, потеряю голову. Но пора ее найти…

Клара улыбалась, у нее было приятно взволнованное, даже порозовевшее лицо. Франц был любезен, наше чаепитие выходило премилое, но я все-таки не совсем еще понимал, что вокруг меня творится и говорится - даже на каком языке. То будто по-немецки, а то по-французски. Или вдруг по-итальянски. Я улавливал отрывки фраз, слова, неизвестно кем произносимые, иногда нелепые, которые явно никому из нас не могли принадлежать. Например, откуда вдруг это: "Voglio bene… voglio tanto Ьепе"?.. Ведьмы, конечно, издеваясь провизжали…

И - хлоп! Камнем вдруг упала тишина. Никогда я не думал, что она может упасть так тяжело. Я глядел, раскрыв рот, на Клару, потом на Франца. Все молчали. Франц улыбался.

- К этому тоже надо привыкнуть, - сказал он тихонько (мне показалось - ужасно громко). - Только не радуйся: еще вернется. Воспользуемся, впрочем, минуткой: проводи меня.

Он встал.

- Но Monsieur не успеет… - Клара поглядела на меня с жалостью.

- Ничего, это будет первый урок. Идем, mon ami. Да не надо шляпы, что ТЫ!

Мы вышли.

Да. Удивительный день! Начался удивлением, продолжался и кончился. Удесятеренный вопль и вихрь, после каменной тишины; мы с Францем на острой тропе, крепко друг за друга держащиеся; и этот разговор в вихре… почему, однако, я уже хорошо слышу Франца, а он меня?

Я, кажется, понял трагедию Франца. И очередную его, сегодняшнюю, муку понял. Словами рассказать, как я понял, - нельзя, конечно. Расскажу потом словами, но заранее знаю, будет решительно не то.

Догадался я также, что еще что-то здесь, около Франца, постороннее путается, досада какая-то, печаль какая-то для нежно-жалостливого его сердца. Но еще не знал, где она, откуда.

Узнал после.

VIII

Передышка

Нужные цветы, вероятно, расцвели, потому что отложенный праздник в Pax снова был назначен.

Незадолго до него, я проснулся однажды с необыкновенной легкостью в душе, в теле и в памяти. Бывают такие странные… ну не полосы жизни, для полос слишком кратко, но промежутки, когда все важное, тревожащее, точно отступает, отпадает от тебя; знаешь, что оно есть, иной раз даже предчувствие чего-то важного в будущем есть, или было вчера… А сегодня - ничего нет, кроме легкого и милого настоящего.

Бестра, я думаю, - город, где особенно часто случается это с людьми. Такое уж ее свойство-Прекрасное утро мое не для меня одного встало странно прекрасным: Клара смеялась внизу с какими-то старыми англичанками, смеялась пробежавшая вниз Пранказия. А когда я вышел к Восточным воротам в городе и разболтался со знакомыми мальчиками у старой стены, я увидел Франца, да такого веселого, с таким беспечным лицом, что мне стало совсем хорошо. Франц держал в руках букет совершенно необычных голубых роз: они растут только в саду signore il dottore, это его тайна! Франц заходил к нему в сад, и смешной этот доктор Бестры преподнес ему розы, с гордостью.

Мы условились, что я приду вечером: у Франца нынче день работы. Право, и он, как я, не думает сегодня ни о чем!

А я пока решил слазить на Monte Venere. Гора не гора - острая серая скала, как раз над виллой Pax. Наверху - крошечное селенье и старенький монастырь.

Забавная эта гора - Венеры. Как все забавно и мило в Бестре, теплой, пахучей, бело-голубой. Издревле свободны ее граждане, старые и юные. Всем это известно, известны и старые ее привычки, обычаи мирной жизни. Но юность буйна, а добрый порядок нужен. И carabinieri (их целая пара) за ним все же следят. Смуглые юноши, от Восточных ли, от Западных ли ворот, если черту порядка, бывает, переступят, - посылаются, с отеческим наставлением, в ссылку: ненадолго, и недалеко, всего-то на гору Венеры, в старый монастырь. Не строгий, ну а все же юноши этого не любят и ведут себя, большей частью, добропорядочно.

Мне у Венеры понравилось. Тишина какая! У монахов пряники винные. А ссыльных не случилось.

Вечером у Франца… давно нам не было так весело. Мы болтали глупости, хохотали, шутили с Пеппо, с Нино; они тоже разошлись, как никогда. Только Джиованне держался в стороне. Самый красивый! Нет, Нино тоже очень хорош. Из райского сада несло такими благоуханьями, что голова тихо кружилась и опять это тихое, безвольное блаженство… Под конец уж и говорить не хотелось: так сладостно блаженное томление.

Месяц давно закатился; ночь, как чернила, как тушь китайская; в двух шагах не видел я ни Франца, ни его кресла. Но я чувствовал Франца. Его и себя вместе чувствовал - в одном, а что это "одно" было - неизвестно; что-то вроде томительного счастья.

Пробили далекие городские часы.

- Как поздно, - сказал я, но не двинулся.

- Подожди. По нижней тропинке дойдешь в пять минут.

- Нет. Слишком темно.

- Тебя проводит… Джиованне. Нет, Нино. Нино, возьми фонарь. Легкая тень метнулась по веранде. Мерцающий огонек зажегся, осветил на секунду кресло, глицинии, бледные черты Франца…

- Ecco, signore.

Мы с Нино на крутой скользкой тропе. Налево - скала, выше - полуразрушенные стены города. А направо - черное ничего: однако оно чувствуется громадным и пустым. Только густые запахи его наполняют, но я уж, кажется, перестаю их слышать.

Моя рука лежит на узком плече Нино. Я гораздо выше Нино (мы ведь с Францем почти одного роста). Я чувствую худенькое плечо сквозь тонкую ткань рубашки. Качающийся огонь снизу освещает нежное, смуглое лицо, особенно незнакомое в этих теневых неровных лучах. Моя рука скользит, протягивается дальше… она уже на другом плече Нино. Весь он ближе ко мне, совсем близко… Мы еще идем, но все тише. Тише колеблется круг света. Моя рука скользит…

- Signor… Signor… - шепчет Нино.

Назад Дальше