Арифметика любви - Зинаида Гиппиус 26 стр.


- Вот дурашка-то! Тебе в монастырь - это последней косицы лишиться! Это нам, в нашем спасении, власы сказано не тронуты иметь, а у вашего брата, у монашек, головки-то под скуфейками стриженые!

Весна здешняя - не северная; взялась дружно. Грязь по улицам, жидкая, не перейти, - засохла сначала калмыжками, а потом в толстый пуховый настил пыли обратилась. Зазеленели вишневые сады, а в прокурорском саду такая пошла благодать, что какое ни пекло, - там тень и сладость, да еще от реки водяной прохладой несет.

О. Нафанаил как ни пришел - сейчас в сад его тянет. Радуется. Со студентом Васей часто они на бережку лежали; клобук черный - подле, и не видать его в густой траве. К монаху Вася относился с любопытством, ну и с некоторым, конечно, покровительственным сожалением: бедное "дитя природы"! И угораздило его под клобук попасть! Родился казаком - казак и остался.

- Это так и есть, - объяснял о. Нафанаил. - Я из станицы. Только нельзя мне было там. Родительница помирала, открылась мне: обещанный я сын. Я и пошел после нее в губернию. Долго шел, пешком; по четырнадцатому году тогда был. Пришел - давай искать, где тут монастырь? Добился толку. Взяли служкой сначала, а потом - парень, говорят, ты смышленый, усердие твое крепкое, исхлопотали в семина-Рию. Я подогнался, ничего. А потом, как восхотел, и постриг. Рукоположен-то уже здесь. Отец-настоятель здешний любит меня. За голос за мой тоже.

- Так вы, значит, учились, о. Нафанаил? - удивился Вася.

- Ну, какое там, в семинарии, ученье! Я своим умом больше живу. А что, Вася, не искупаться ли нам? Вода-то больно славная.

- Пожалуй. А разве вам… позволено? - нерешительно сказал Вася. Он не встречался раньше с монахами, только слышал о них что-то смутное.

- Купаться-то не позволено? - захохотал о. дьякон. - Ну и сказал, дурашка! Ты погляди, как я плаваю-то! В купальню не пойду, что там в ящике! я на воле.

Он уж раздевался. Вася тоже, - довольно, впрочем, неохотно. Дно здесь илистое, вязкое, плавал он скверно, а в купальню идти как-то, перед дьяконом, стыдно.

- Постой, постой, я косу платком подвяжу, не замочить бы! Эко, тело-то у тебя, Вася, как есть цыплячье. Ну, Господи благослови!

Ринулся с мостиков, обдав студента целым снопом разноцветных брызг. И пошел отмеривать могучими руками "по саженкам".

Студент, пополоскавшись у берега, вылез и уж был почти одет, когда накупавшийся дьякон тоже стал облачаться и косу развязал.

- Господи-батюшка, Царь небесный! И до чего это Ты все пребла-гостно устроил!

Но Вася был почему-то в недовольном духе.

- Да, как же великолепно все устроено! Наконец - вы не обижайтесь, пожалуйста - еще неизвестно, может, и Бога-то никакого нет.

- Ишь ты, дурашка, - промолвил о. Нафанаил без всякой обиды. - Тебе неизвестно, а другому известно. Кабы не было Его, так и тех людей не было бы, кому Он открылся.

- Да эти люди, может, выдумывают, - пробурчал студент.

- Вот на, у них и разума такого нет, чтобы выдумать. А тебе кто это наговаривает? Люди Господни не будут; те, другие, нелюдь… те, конечно, - по отцу своему… Ты боронись, сам рассуждай.

- Ничего не понимаю, - сказал Вася, приподымаясь с травы. - Какая нелюдь мне наговаривает? Про какого вы отца?

- Про какого! Сына врага они, про него и речь. Бог-то пшеницу посеял, настоящих людей создал, по своему подобию; а враг сейчас между ними своих сынов насадил, без душ вовсе, так, пустышек, для соблазна одного. С виду такие же, ан не люди, изначала состав другой. Ты, дурашка, забыл, может, как оно сказано, так вот слушай.

Рассказал обстоятельно притчу евангельскую о пшенице и плевелах и добавил:

- А чтоб не мудровали люди, Господь сразу и объяснил, как понимать: сеятель, мол, Господь. Добрый злак - Его творение, люди. Плевелы - сыны врага, меж людей для искушенья пущенные. Враг сколько хочешь может наделать таких, с виду похожих, для своего дела.

Такому что, он искусил - и пропал, как туман. Уж так твердо в святом Писании это обозначено, - тверже нельзя.

- Нну… не знаю, - протянул студент. - Махнули вы, о. Нафанаил. Какую-то мистику развели… А как же, допустим, с вашей же точки зрения: этакую плевелу встретишь - истребить ее еще в заслугу будет?

- Ни-ни-ни! - замотал диакон головой и даже брови сдвинул как-то грозно. - Слышал, и ангелам не позволено их трогать! Да ты ни про кого и знать не смеешь, плевел он, или не плевел. Твое дело соблазн распознать, от соблазна уберечься, для какого он к тебе подки-нулся. Конечно, и настоящий человек, коли уж сам искушен, тоже тебе в соблазн обернуться может. Соблазн-то - ой, как широко расходится! Камень в одном месте бухнет, а круги и пошли, и пошли…

- Если этих ваших плевелов и узнавать, запрещается, - рассмеялся Вася, - так ну их совсем! А вы мне, отец святый, только вот что объясните, опять с вашей точки зрения: зачем это ваш Бог, добрый и благостный, отдал людей на… соблазн, как вы говорите, - то есть, чтоб их тянуть на худое, по-вашему? И даже ангелам не позволил плевелы эти выкинуть? Это что же, хорошо устроено?

О. Нафанаил с сожалительным вздохом посмотрел на студента.

- Дурашка ты, дурашка, совсем глупенький! Соображенья нет рассудить: Господь своих людей пешками, что ли, создал? На рельсовый путь уставил, на прямой, - катитесь, мол, куда показано? Очень такие-то Ему нужны! Он их по своему образу сотворил, на вольную волю пустил: Ему надо, чтоб всяк сам, без принуды, свой путь избирал, куда пойдет. Это вражьи сыны по машинке наделаны, не дадено им своей воли: соблазни, как приказано и баста! За то они, чучелы соломенные, и сгорят в куче, и не почувствуют. Да ну тебя, дурашка, заболтались с тобой, вечереет уж. Июльские вечера скорые. Гляди, вон поверх рощи и звездочка зеленая зажглась. Вон мигает! Погляди!

Но студент потянулся, зевнул, несколько притворно, и произнес:

- Да, любите вы россказни, отец диакон. Интересно, как это у вас в голове все укладывается, и свобода воли, и соблазны какие-то, и пути, будто для вас где-то они написаны, и вы в них разбираетесь…

- А что ж?.. - начал диакон и вдруг весело прервал себя: - Никак это Зинка по дорожке к нам бежит? Она! И щеняшка с ней, что я вчера принес. Самовар, верно, уж подали, звать бежит.

- Вы сказали вчера, отец диакон, что "от соблазна" в рукаве рясы Щенка этого принесли. И тут, значит, "соблазн" где-то был?

Но диакон уже не слушал или не слышал небрежно-насмешливых слов студента. Шел, улыбаясь доверчиво-радостной своей улыбкой, навстречу девочке и маленькому желтому комочку, чуть видному на потемневшей, в сумерках, песчаной дорожке.

Не последние были это россказни отца Нафанаила и добродушные наставления "дурашке" Васе. Не наставления, впрочем, а скорее какие-то утешения: ничего, мол, дурачок, ты проси, - тебе разуменье, насчет соблазнов, и будет дадено.

Лето прошло; и такое - уж не вернулось. В январе прокурора перевели в Петербург. Дом-усадьба, сад с речкой - опустели. А потом пришла беда: война. И потянулись годы, один другого темнее, один другого страшнее… Сколько их минуло? Четыре? Пять?

Опомнился - все там же: темно, холодно, больно, страшно. Еще, как будто холоднее, страшнее, потому что тишина. "Ранен я, - подумалось. - Бросили, подлецы". Захотел шевельнуться, но громко застонал от боли и замер, как лежал, на спине. Лежал низко, голова совсем в снеге угрузла. Сбоку он, взрытый, нависал заледеневшими кучами; и Вася, бывший студент, ныне раненый красноармеец, ничего сбоку, кроме чуть синевшего снега, не видел. Но вбок смотреть было и трудно, головы не поворачивая. Прямо - удобнее.

А прямо и выше было что-то и темнее, и синее снега. Посередине этого синего куска была точно золотая дырочка; по краям она шевелилась, тихонько трепетала. Вася долго-долго смотрел, потом подумал: "Это звезда", - подумал со странным каким-то равнодушием. Он уже переставал чувствовать холод, все увеличивающийся; цепенел в нем, будто замерзая, и страх. Лежал так неподвижно, все так, все так, навсегда. Тихо погасали мысли…

Вдруг что-то большое, черное, наклонилось сверху, заслонило звезду, и сейчас же такая невообразимая, разрывающая тело, боль схватила, что он едва успел вскрикнуть, - и все провалилось куда-то: и боль, и он сам.

Но вот опять… Открыл глаза: темно, холодно, больно, лежит на спине, как лежал, - а что-то изменилось. И холод чувствует. И снег не синеет сбоку. И звезды нет.

Медленно-медленно входило понимание. Ранен был, бросили в снегу… Но сейчас он не на снегу: на подстилке, шинелью укрыт, и будто в халупе, или в палатке: в углу вон огонек светится. Опять попытался шевельнуться - и застонал от боли, закрыл глаза. А когда открыл, увидел над собой незнакомое бородатое лицо. Вдруг вернулся и страх: белым попался!

- Ну-ну, не ворошись, завязано плечо-то, - грубовато сказал незнакомый человек. - Разбередишься. Как тащил тебя оттудова, - крови-то под тобой! Ну да теперь ладно будет. Слава Господу, аминь теперь.

- Вы меня… Я у белых?

- Чего там, белые, серые… Вот скажу батьку, так узнаешь. Спи-ка лучше. Либо постой, дурашка, испей вперед горяченького, я сейчас…

Снова все будто провалилось. Но откуда-то, как из тумана, медленно начало выплывать что-то старое, древнее, словно уж нездешнее. И когда бородач в военной куртке принес дымящуюся кружку, бывший студент Вася в полусне проговорил: "Отец Нафанаил".

Лицо бородача расплылось улыбкой.

- Ишь, признал, дурашка! А я тебя - уж тут, уж как сюда притащил. Я, после дела, все иду глядеть, не жив ли кто, из этих, остался. Не подбирают они своих. Не разумеют ничего такого, не дадено. Вот, ныне - какая ночь? Ныне звезды играют, на земле мир, в человецех благоволение. А заместо того, в самую звезду, прибегли, бац-бац, набили кого ни попадя, покров земной осквернили, вот те и человецы. А эти и своих побросали. Не разумеют, вражьи дети.

- Плевелы? - слабо улыбнувшись, сказал Вася, опять точно во сне, точно не сам сказал.

- Какие там плевелы! - ничуть не удивился бородач. - Люди, че-ловеки, в соблазн впавшие, вот кто! У тебя-то у самого, нешто ты ведал? Господи-батюшка, широко ныне соблазн раскинулся, до самых до Божьих путей. И на мою долю хватило. По мне, что ли, с винтовкой на людей смущенных идти? Ну нельзя тоже. Не своя обида, Царю Небесному обида. Как пошло это Ему надругание, разор там, убили отца игумена, - я рясу прочь, да к батьке к нашему. Послужу, думаю, на свою долю, а то и кончину приму. Ныне доля моя кончилась. Велел нам батько назавтра - кто куда к границам пробирайся. Ну, мне на Афон есть указание. А там - как Бог еще откроет.

Прибавил, помолчав:

- Папа-то с мамой не живы, чуется мне. Зинку жаль, не пропала бы. А ты как? Неужто - волей?

- Не знаю… - простонал Вася.

Он, действительно, ничего уж как будто не знал, и слова Нафанаи-ла полуслышал, полупонимая. Он только жался, как озябший, очень больной, покинутый ребенок.

- Вы… вы не оставляйте меня, отец Нафанаил, - прошептал он. - С собой возьмите, куда вы… хоть на Афон.

Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой.

- Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет на завтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь: даст ~~ беспокойные Палестины. А ты страху не имей. Верному и Бог

верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.

Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:

- То-то, дурашка. Спи, не бойся. Попадем, куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.

Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то и близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, - может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал, и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:

"…Волеви же со Звездою путешествуют…".

ПОСЛЕДНЯЯ ЕЛКА

Рассказ

…Нам было тогда ужасно весело. Молодость, конечно, но и в молодости такое веселье, как в эти дни, - редкость. Словно воздух играл вокруг, как вино, и пьянил нас. Он, положим, и был такой, - зимний-то, горный воздух. Я расскажу вам эту историю, ничего, я люблю ее вспоминать, хоть и странно она кончается. Впрочем, вы в ней, может, и странного ничего не найдете: частный эпизод, "кончившийся естественной случайностью…".

Собеседник мой поднял на меня милые голубые глаза и улыбнулся, отчего по худым щекам его поползли длинные складки. Но и в них было что-то милое, как во всем его тихом, отнюдь не печальном, лице: другого слова к нему, кроме "милое" и не подберешь. Мы встречались с этим человеком иногда, по вечерам, в небольшом парижском кафе. И я каждый раз был рад встрече, хотя разговаривали мы не много, и я почти ничего не знал о нем: знал, что он живет где-то в комнатке, неподалеку, что есть у него работа в одном инвалидном учреждении, - плетет корзины и сиденья стульев. То, что правой ноги у него нет, - деревянная, - не мешало бы взять, конечно, работу посложнее: но у него и правая рука не очень хорошо действует; к плетенью же ничего, приспособилась.

Вот и все почти, что я о нем знал - он был неразговорчив. Но в этот день, - один из суетливых предрождественских парижских дней, когда все кругом бежит, спешит, блестит и кучи пышных зеленых елок громоздятся на тротуарах, - в этом день, или вечер, я застал моего знакомца каким-то особенно радостным. Он сидел в привычном углу, за кружкой пива, и сразу мне улыбнулся. Мы заговорили о празднике, о елках. Тут-то он и предложил мне рассказать о своей "последней елке", когда было так "ужасно весело все время, почти до конца"…

…Я, конечно, не умею рассказывать, но вы не обращайте внимания, это я, как умею, для себя вспоминаю. Случилось тогда, что мы, ваша семья, да семья тетки моей, да еще третья, очень нам близкая и дружественная, поехали все из Петербурга, на рождественские праздники на Кавказ. Выбрали небольшой курорт горный, где летом и бывает народ, а зимой - мало: ведь у нас тогда, в России, зимний спорт в моду еще не входил, а в тот год военный, и вообще было не до новых мод. Ну вот, отправились мы, все вместе, - третья семья, впрочем, на два дня раньше уехала. Отцы, понятно, остались, не до путешествий: матери только; нас же, детей было человек двенадцать. Я говорю "детей", но собственно детей, и то не маленьких, лет 8–9, оказывалось всего двое, либо трое (не помню уж), а другие - молодежь, одного, приблизительно, возраста, очень зеленого. Я - гимназист-шестиклассник, - первый ученик, извините! - брат Миша годом моложе, ну и кузены мои, и приятели, и куча барышен из трех семей, - все почти однолетки. "Старик" между нами был один: студент Порфирий, филолог-первокурсник, племянник дружеской семьи. Он был худой, неловкий, в очках и сначала не то важничал (20 целых лет!), не то стеснялся, но скоро мы и его захватили в нашу "банду". А мы именно сделались бандой. Как только увидели разноцветные искры солнца на снегах, как вдохнули этот белый, крепкий воздух, так словно с ума от веселья сошли: сбивались, с раннего утра, в кучу, и все бы нам бежать куда-нибудь по этой сияющей белизне, зарываться в нее, или на деревья лезть, тоже белые, с тяжело висящими ветками.

Кроме того, мы были влюблены; почти все, как я подозревал; о себе не подозревал, а твердо знал (и теперь знаю), что влюблен - в Женичку. Какая она, - что в этом? Я вот перед собой ее сейчас вижу, а глаза черненькие, раскосые немножко, - такие веселые! И губку верхнюю, чуть-чуть вперед, и пушок на щеках золотистый, - ну, а кто когда лицо так описал, чтоб другой его увидел?

Эти наши влюбленности еще усиливали, конечно, веселье (наверно каждый, как я, считал, что его любовь - самая важная и сильная). Но не думайте, что мы были просто-напросто щенки, в веселом восторге от хорошей погоды и от своей юности; мы были умненькая человеческая молодежь; мы знали, и по своему осознавали, что происходит в мире. По вечерам, случалось, заводили разные горячие споры. Часто говорили о войне. Одни жалели, что идти им на войну "рано", а когда можно будет - война, конечно, кончится. Другие стояли за Толстого, не очень, однако, решительно, - потому что ведь Россия; не погибать же ей? Только студент Порфирий, блестя очками, твердо заявлял, что ни на какую войну никогда не пойдет, и не из-за Толстого, а потому что война в принципе ущербляет культуру вообще и науку в частности. Все это были наивные отвлеченности, конечно, потому что никто из нас войны не знал и себе ее не представлял. Не отвлеченно было у нас одно это - никогда нас не покидавшее, в те дни, радостное веселье, не совсем даже обыкновенное; похожее… ну трудно объяснить… похоже на то, как если б кто-то любящий нас и любимый, сделал нам, уезжая, последний и самый прекрасный подарок. Вы не поймете, и мы тогда не понимали, это я теперь так вижу. У нас было только ощущение - "все хорошо", и другое под этим, главное: "Все будет хорошо".

Но вот, слушайте. Жили мы все в громадной деревянной даче. Старинная, построенная в затейливом каком-то вкусе, холодная; да и как натопить гигантские полупустые комнаты-залы внизу? А их было тринадцать, кажется, в них свободно помещались обе наши семьи. Третья - наверху (дети, Порфирий, моя Женичка), там было теплее. Дача стояла на довольно высокой горушке; эта горушка, в виде широкой снежной поляны, спускалась вниз, к забору, к белой тихой улочке. По бокам теснились деревья; а на поляне - только одна, высокая-высокая, разлапистая ель. Темно-сизые ветви ее, отяжеленные снегом, чуть гнулись; но она была царственно пряма и как будто радовалась, что одна стоит.

Она нам нравилась. Мы ее любили. Из каждого окна ее было видно. Кому первому пришло в голову, кто первый сказал: "Вот это будет наша елка?". Не знаю, должно быть, все сразу, потому что всем сразу стало все ясно: святки, елка, но никакой у нас здесь другой елки не может быть, кроме этой - и живой.

Матери наши и те как будто не удивились, хотя проект "живой", не комнатной, да еще такой громадной елки, был не совсем обыкновенный проект. Впрочем, если б они и удивились, мы бы не заметили: ничто остановить нас уже не могло.

Одни практические препятствия преодолеть - какая нужна была энергия! Долго осуждали, сколько потребуется свечей: тысяча? две? - или меньше? Решили поручить Володе: он скупит все здешние, потом в соседний городок съездит, и там сколько найдется. Нитку зажигательную, конечно… А как на верхушку достать? Неужели верхушка будет темная? Многие из нас были очень ловки, теперешним спортсменам не уступили бы. Мы с братом Мишей особенно. Однако он сказал задумчиво, оглядывая нашу елку (мы все стояли перед ней, был закат, и она в нем нежно розовела):

- На самую-самую верхушку, пожалуй, нельзя: очень выгнало тонко. Но вблизи - попытаемся. Две лестницы, во-первых, свяжем, или три. А кто так, по стволу.

Женичка сказала, полусердито:

- Ну вот, нельзя на самую! Там свечка была бы, как звезда, близко-близко к настоящим. И тогда бы вправду было - "звезда с звездою говорит": наша с теми.

Назад Дальше