Арифметика любви - Зинаида Гиппиус 6 стр.


Надоело Никите. Видит, толку не будет, - ах ты, змеюка хитрая! и встал, с досадой, прощаться.

Опять Раймонда за ним, да мемеме, да мраж, мраж… Но Никита уж слушать не стал, - провались ты совсем! - сразу в машину, да на край улицы и отъехал. Как барин выйдет - оттуда подаст.

К вечеру совсем раскипелось сердце у Никиты. Ясное дело, к подлянке этой, кикиморе рыжей, он больше ни ногой. Ме-ме, да ту-ту, ни к чему это валанданье. Они думают, никто ихнюю фальшь не понимает. Люди, тоже! Мокреть болотная, и всего. А глядишь, ковры себе по-растлала, занавески кисейные, в печку воды напустила, греется. Пожалуйте, а сама сейчас к морде. Не на таковского наехала. Сане интерди!

Так он беспокоился и куражился, невесть будто с чего; не догадывался: хоть и заявил он Раймонде, что в кофеях ее не нуждается, мягкая-то жизнь уж глаза ему разбаловала. Недаром нет-нет и представится: хорошо бы, с работы, вечером, вот в этакую комнатку приехать, не в нору под крышей, где он ютится. Приехать, пожевать чего в тепле, да и на боковую…

Представлялось, правда, смутно, а представлялось…

Но сегодня в голове все Раймонда эта, и досада на нее кипит. Как справился, пошел даже в знакомый трактирчик, где свои собираются.

Давно туда не заглядывал. А что ж, посидеть, да выпить, может, оно и разобьет мысли.

Свои, конечно, были, только отдельно, в углу, в карты играли. Никита устроился за столиком, заказал графинчик обыкновенной, закуску приличную. И уже не одну рюмку выглушил, когда явился Михеич, Ермоленко по прозванию. Увидал Никиту, подсел. Приятелями, все-таки, были.

Ермоленко тоже ездил, но машина у него плохая, а сам лядащий, - незадачливый. И с чего бы, смышленый такой, по-здешнему научился как сорока стрекотать. Одно: душу имел уж очень добрую, сейчас все готов отдать. Или советом помочь. Любил и выпить, когда приятели угощали. Они не отказывали, хоть и считали его, за доброту, вроде блаженненького.

- Хорошее дело, - сказал Ермоленко, увидав на Никитином столе угощенье. - Спроси-ка еще, да рыбки солененькой, с рыбкой оно приятней. Давно не видать тебя, я даже соскучился. Погулять вздумал?

- Да так, - пробурчал Никита. Он был уж на взводе и замрачнел. Но Ермоленко хоть кого разговорит. К тому же Никита, сам о том

не помышляя, для разговору-то, может, и потянулся в трактиришко, и вина спросил. Долго ли, коротко ли, и уж завел Никита, заплел что-то о "Раймонде", о черноватом, о кассе, о мягкой жизни, о тетке… И как ему "эта" морду царапала, да ревела… Вдруг хватал кулаком по столу, ругался, - ни с того будто ни с сего. Кто бы со стороны ни послушал это Никитово плетенье, - только рукой бы махнул, да прочь пошел. Но Ермоленко, видно, понимал, слушал с интересом, головой сочувственно покачивал.

- Так. Ну а што она, говоришь, потом-то мемекала?

- Да неш она по-настоящему? Бес их лысый разберет, чего они турчат. Ту-ту, да мраж, мраж. Погань эдакая…

- Буде тебе. Погоди маленько. Ты мне скажи, как нумеро-то ей-ный?

- Нумеро уит, - сказал Никита, уже сдавшим голосом, и зашмыгал носом. - Уит, рю Турвель, сезием. Эдакая гадина, и ведьму посадила!

- Обожди, говорю, ругаться. И мрьяж тебе, значит, высказывала? Ну, дело это, как я смекаю, выследить надо. Сам говоришь, баба она вРоде как видная. И с капитальцем. А в тебя, конечно, втюрившись. Моя догадка такая, что женить она тебя хочет.

Никита давно отрезвел и глаза выпучил.

- Же-енить? Да что она, сука… Небось, я венчанный. Ты меня, смотри, Михеич, не дури.

- Я же и не дурю, а ты возьми в толк, разве у них по-настоящему? участок сходят, - и здравствуйте, готово дело. Тут все, брат, фальшь,

не взаправду, сам понимаешь. Венцы, кто венчан, да этого не касаются, при тебе и остаются. А пока что - может, счастье это тебе привалило. Живи, пока что, в свое удовольствие: здесь, если баба втюрившись, уж она тебе предоставит, да.

Никита все глядел на Ермоленку, и лоб нахмурил, с усилием, видно, соображая.

- Вот только бумажка, - продолжал Михеич, - в бумажке, в карте, у тебя прописано? Коль прописано… Да постой. Ты где венчан-то, помнишь?

- В нашей, у Введенья, в Пролазе-селе, - ответил тотчас Никита, - как отчитал.

- А в год в какой?

Тут Никита затруднился.

- Да вот… Как война эта первая зачалась… уж Ванюшка по избе ползал. Вот, значит…

- Тээк. Ну, коль и прописано, - пустое выходит дело, в минуту можно обернуть. Я тебя, дуралей, обдумаю. Мне вчуже жаль; такую штуку вдруг, по дурости, мимо носа пропустишь. Сейчас ты пить брось, дай уж я за тебя допью. Спать иди, а завтра вечерком загляни сюда. Я тебя обдумаю. Спасибо скажешь. Поцелуемся, пока что, на радостных ожиданиях. Вот так, вот и хорошо, да.

* * *

Никита о жизни своей в Пролазах, о хозяйстве, о Любке с Ванюшкой, не то чтобы думал, вспоминал ее, нет: он попросту носил ее в себе непрестанно: она ведь жизнь эта, одна и есть настоящая. Другое, что потом вокруг завертелось, мимо него мелькать стало, все оно так: пока. А настоящее затаилось, ждет, пока что не кончилось. Вот, кончится, - тогда…

Не додумывал, да и нужды не было. Само показывало, что - тогда. Значит, пока что терпеть. Терпение же Бог Никите послал большое, не обидел.

А тут - Михеич-приятель позаботился, добрая душа: и обдумал его, и устроил. С Раймондой столковался: все как раз по его догадке вышло. Потом ходили с Никитой куда-то в карте запись менять. Порядочно было хлопот, а переменили. Потом они трое, да тетка Раймон-дина, да дяди, да еще с ними какие-то всякие, пошли в участок, в мэрию ихнюю, а оттуда завтракать в гостиницу. И стал Никита жить в швейцарской комнате с Раймондой, спать с ней на широкой кровати за занавесью.

Раймонда не обманула: купили они Никите машину собственную, хорошую. Выручки больше, конечно. Своих денег Никита не тронул; и что привезет - сразу отделит: это я в кассу. Раймонда - ничего. Сама была порядливая; свои доходы тоже имела. Да и Никиту слушалась. Попробовала бы она! Случилось раз, - не по его будто вышло, - поднялся он, сжал кулаки, она так и осела; с той поры чуть что - она с лаской, ну и угомонит.

Опять мелькают дни, вертятся, - глядь, и дитя запищало в Никитиной швейцарской. Как-то полюбопытствовал, присмотрелся: "дите". Будто в люльке, да не в люльке, в береге ихней лежит. Нет, не настоящее "дите".

Говорят, будто и крестить его носили, и крестины справляли, - Никита на работе был. Да какие крестины! Ребенку вон не имя нарекли, а три целых, и все, по Никитову разумению, не людские: Жизель - Тереза - Вероника. А Раймонда и тетки еще четвертым его называли, прямо по-бараньему: бэ-бэ. Но Никита подумал: "Не настоящее дите, так что!" - и уж не заботился.

На крестины не попал - и то ладно. Не любил он, когда соберутся они вместе, дядья, да золовки, да тетки Раймондины, угощаются, трещат. Очень не любил; томило его. А Раймонда любила. Не часто, а в какой-то день пригласит, хлопочет, радуется; и его зовет непременно сидеть, нельзя же, мол, родные, праздник. А Никита знал, что и праздники ихние не настоящие. Свои, большие, - Рождество ли, Введение, Троицу, либо Пасху, - Никита твердо помнил. На бумажке записывал, когда какой. Эти же снимутся вдруг: Паск, Паск! а Пасхи и нет, зря празднуют; да и празднуют не по-людски. В настоящий праздник Никита пока что хоть в церковь, в свою, приодевшись, сходит, службу отстоит. А им горя мало, им буден - день.

Дни меж тем все крутились, уж дитя подросло и сразу на колесной дощечке по тротуару забегало. Мать ему: "Жи-жи!", а оно как начнет трещать, как начнет, - не плоше самой Раймонды либо теток. Никиту звало "ппа". Никита погладил его по головке, по банту, - и ничего.

Трескотне не научился, не слушал ее никогда. В чем надо - Раймонду понимал, и она его. Да где-то перехватила она еще два-три словечка, подметив, что одни - мужу нравятся, другие - годны успокаивать его. Впрочем, знали некоторые и по значению, - "viruchka", например, "obed", "spat".

Так вертелись дни в благополучии, многим из Никитиных приятелей на зависть: вот повезло дуралею саженному! Таким чурбанам и везет!

Но хоть вертелось все одинаково, - перемена какая-то была. Сказывалась. Терпение Бог Никите послал большое; да ведь и толстое рядно истирается. И все чаще нападала теперь на Никиту скука. То будто ничего, и неделя, и две; а потом вдруг схватит - ну, хоть народ на гвоздях дави! Не давил, конечно.

В трактиришко опять заглядывать стал: не пить, отвык он, и не тянуло на вино, - а поспрошать у своих: скоро ль кончится? Трактиришко другой уж: прогорел тот будто. Приметил Никита, что и свои - другие какие-то, из прежних мало, невесть куда подевались. Когда кончится - не отвечали путем, ерунду болтали. Пока что, говорят, неизвестно.

Сны Никита стал видеть. И все такие явственные: подъезжает он будто с сеном, сено привез. А на крылечко Вань выполз, и к ступенькам уж норовит, - прыткий, шельмец! А Люба из хаты, за ним будто: "Куда, куда, повалишься!".

Никита, во сне, иной раз даже в голос: "Люба!". А Раймонда уж знает, что слово это хорошее, приветливое, и начнет ему, шепотком, как-нибудь непонятно, поласковее: ни-ми, ми-ни… Он не прочухается, опять заснет.

Особенно же тошны сделались Никите ихние пированья, праздничные ихние. Зимний Никола едва прошел, а они уж затрусились: показывает Раймонда, нынче у нас родные, ревельон, Рождество, значит. И просит-молит, вертайся ты пораньше, того-этого я наготовила, родные, нельзя же!

По прежним годам Никита знал эти ревильоны с тетками-тантами, и угощенье знал: устриц наковыряют, шипучка сладкая, жареный петух… Всегда ему устрицы поганы были, а нынче - не смотрели бы гла-зыньки. Рождество нашли!

Буркнул что-то, не обещал, уехал. День выдался сперва задачли-вый, суета везде, клиент - один за другим; но к вечеру вышло неладно: испортилось в машине, да так, что дай Богу без риску до гаража доехать.

Судьба, видно; пошел из гаража домой.

Там уж все лампочки горят, стол раскинут, устрицы черные из соломы горой, и тетки, и золовки, и женихи чьи-то, и дядья и Жижишка тут же, салфеткой обвязана, голубой бант в волосенках. Трескотня, конечно.

Никиту сразу засосало. Усадили его на край стола, рядом с главной, первой теткой. Раймонда в их сторону лепечет: "Мари… мари…", а кому говорит - неизвестно, танте ли, Никите ли: давно уж он приметил, что тетка эта называется "Мари", но Раймонда и его, Никиту, теткиным именем зовет. Вот до чего долопотались!

Пошло веселье. Слизи этой, устров ихних, Никита, понятно, не ел, но чуть хлопнула первая пробка, сразу цельный стакан шипучки опорожнил. Дрянная, да уж очень душе было тошно, и чем дале, все тошней. Другой стакан налил, и третий. Думал, не легче ли станет: куда тебе! так и подсасывает. А кругом пуще веселятся, на местах сидя кружатся, дядя щеки надул, как в барабан в них бьет, детеныш заливается, тетка зуб свой оскалила.

Вино ли, с непривычки, тоска ли, а только таращил Никита глаза на гостей, таращил, - и стало ему показываться, что совсем они вертунами заходили; словно непрощенные, немытики окаянные - то пухнут, то опадают; шея у тетки в гусиную тянется, женихи зубами ляскают, рты до ушей, а девчонка на стуле тестом расползлась, только ее и было.

Никита помигал, - и опять ничего; сидят, как прежде, грохочут, кривляются, а ничего. Померещилось? Ну и померещилось; нет какие же это, коли от них такое мерещится? Смуняки, Рождество… Нарочно они?…

- Да будет ли конец тому? - вдруг заревел он, сам того не ожидая, вскочил во весь свой рост и так хлопнул кулаком по столу, что все зазвенело, два стакана упали и разбились.

- Вон! - орал он. - Сгинь, пропади вы, нечистые, пропадом! Убью - сокрушу - башки раскрою! Прропадом прропади!

Бутылкой, за горлышко схваченной, чертил круг около себя, наступая на кого-то, - но это оказалась груда пустых раковин, которая с треском обрушилась на пол. За собственным ревом он не слышал ни визга женщин, кучей шарахнувшихся к дверям, ни детского плача! Не видел, что за тетками выскользнули из комнаты и дядья с женихами: может, были они и не робкого десятка, и скандалы выкидывали, но огромный человек этот, с грохотом непонятных слов, весь непонятный сам, - захватил их и страхом непонятным.

Уж пуста была комната, а Никита все ревел свои не то угрозы, не то заклинанья. Кто-то прицепился, было, к рукаву, - смахнул прочь, стряхнул, далеко отлетело, простонало, ахнуло…

Никита оборвал крик. Огляделся. Еще легкий синеватый дым от папирос стоял в комнате, на мокрой скатерти валялись разбитые бутылки. Никого не было. Совсем никого.

Опустившись на стул, Никита закрыл голову руками и заплакал. Долго плакал, склонясь к мокрой скатерти, всхлипывая, твердя тихие какие-то слова, - сам не знал, какие, но точно душу ими хотел из себя вымотать: и не выматывалась душа.

Чьи-то руки тихо обняли его сзади за шею.

- Ничего… Покашто… Потом… хорошо.

- Люба моя, Люба, - шептал, не оборачиваясь, Никита. - Пока что… да ведь роса очи выест…. - Ничего… Спать, спать… Ни-ми-ми-ни… Потом… Люба.

Шатаясь от слез и боли, Никита покорно поднялся, покорно, как ребенок, дал увести себя в дальний угол, за занавеску, разделся, лег.

И прошло. Без беды прошло - на этот раз. Великую силу терпения и надежды послал Бог Никите. Хоть истирается и толстое рядно, - может, не изотрутся Никитины силы до конца. Какого конца? А это уж неизвестно. Никому не дано знать, - что, чем и когда кончится.

ЧУДЕСА

1

- Правда, что твоя мама сумасшедшая? - спросила Анна.

Леша медленно повернул к ней коричневые глаза с немного воспаленными белками. Проговорил без интереса:

- Не знаю. Почему?

- Потому тебя дядя и увез к бабушке. От бабушки на лето к нам, а к маме уж не повезет.

Анна сняла парусиновую сандалию, деловито постучала ею о садовую скамейку, чтобы вытряхнуть камешки, и снова обула тонкую, как палочка, голую ногу. Смуглые руки были у нее такие же тонкие, а длинная шейка, на которой сидела выстриженная шариком черная голова, - совсем точно стебелек. Никто не сказал бы, что Анне скоро четырнадцать лет. Разве приглядевшись, по выражению лица. Такое было оно подчас серьезное и важное.

- Я все знаю, - продолжала она. - Говорят, что мама делает дяде невозможные сцены. Например, всю ночь кричит на него, в истерике, а если он не отвечает - даже за нос его дергает. До болезни его довела. Умер бы, если бы не уехал.

Помолчала, скривив презрительно губы, и прибавила:

- Это ужасно, эти истерички. Достоевщина какая-то. И ты бы окончательно свихнулся в этой атмосфере. Хорошо, что тебя к бабушке увезли.

- Я люблю у бабушки, - вдруг оживился мальчик, слушавший Анну до сих пор безучастно. Он был гораздо моложе, щуплый, с цыплячьими лапками. Совсем детское, курносое лицо выглядело как-то странно: не то задумчиво, не то глуповато.

Качались деревья. Под зеленой горкой блестел, сквозь тополя, длинный пруд.

- Я знаю, как у бабушки, - сказала опять Анна. - Бабушка ведь прежде с нами жила. Да теперь я ее давно не видала. Все так складывается плохо, - прибавила она рассеянно, по-взрослому, точно про себя. - Тут я заболела, тут выдумали заграницу эту, на целых два месяца. Ничего интересного, дома хоть книги есть. И дачу люблю.

- У нас в соборе мощи скоро откроются, - сказал Леша. - Бабушка говорила, теперь они под спудом, а потом откроются. Чудеса будут. Мы с бабушкой каждый Божий день в собор ходим. Только иногда к Иоанну Предтече. Там хорошо поют. Там "Птичку" знаешь?

- Какую птичку?

- Отче Наш такой, так называется. А еще есть Бортнянский; я Херувимскую знаю.

- Это что ты вчера наигрывал?

- Да, и другое…

Леша всякую свободную минутку подсаживался к дачному пианино и, нерешительно нащупывая клавиши маленькими, цепкими пальцами, извлекал удивительно верные, стройные звуки. И голосок у него был верный, чистый. При всем сознании своего превосходства, Анна тут Леше немного завидовала: была менее музыкальна.

- Ну, пойдем вниз, - сказала она, вставая. - Хочешь, покатаю на лодке? Не боишься?

- Нет, покатай.

- А ты умеешь грести?

- Нет.

- А плавать умеешь? Мальчик покачал головой.

- Вот и я не умею. Мне давно купаться не позволяют. Вредно. Зато гребу хорошо, увидишь. Давай, побежим.

Схватились за руки и помчались к пруду, вниз, как самые настоящие дети, - оба. Живя постоянно между взрослыми, Анна привыкла и на себя смотреть, как на взрослую; ведь и книги она давно читала, какие хотела, с учителями рассуждала, как равная. Конечно, новоявленный двоюродный брат, смешной и глупенький, мог ее лишь забавлять…

Но вдруг вся важная взрослость точно слетала с Анны; вот и сейчас: бегут, смеются, одинаково ни о чем не думая, кроме веселого своего бега!

Назад Дальше