Сент-Филип-стрит оказалась узенькой и совершенно прямой, она рассекала два ряда прикрытых каменными заборами и плотно зашторенных домов с ярусами завитушечных балконных решеток по фасаду и узорчатыми калитками на запоре. Идя мимо, она замечала кое-где за темным камнем яркие вспышки густой листвы - приметы изобилия, притаившегося за надежной каменной кладкой и кованым железом. Запахи зелени, влажной земли и цветущих деревьев смешиваюсь с запахами реки, старого сырого камня, молотого кофе и еще чего-то знакомого, быть может, шафрана, которым пропахли мексиканские кварталы Порт-Артура. Джеральдина даже усомнилась, что в этих домах и вправду кто-то живет,- они такие странные, такие старые и мрачные с виду, будто чужеземные, как в книгах и на картинках. Но, как видно, люди все же в них жили, потому что сквозь калитки и спущенные жалюзи слышались утренние звуки: хныканье проснувшихся детей, негромкие чертыханья, стук кастрюлек. На улицу просочились новые запахи - запах керосинки и поджаренных овсяных хлопьев,- а во двориках под зловещим небом захлопало на ветру выстиранное белье. Впереди, через несколько домов от нее, из калитки на тротуар вышел человек в клетчатой кепке и с коробкой для завтрака в руках; он поднял голову и поглядел на тучи.
На углу Ройял-стрит она зашла в булочную спросить дорогу; там пахло свежими рогаликами, и хозяйка объяснила, что попасть в центр можно на автобусе маршрута Дизайр - Франклин, он как раз останавливается рядом.
Автобус был набит серолицыми горожанами; было душно и жарко, и пришлось стоять в проходе. Пока доехали до канала, Джеральдина взмокла от пота и почувствовала дурноту. Когда она сошла в уличную толчею, ветер с моросящим дождем показался ей приятным.
Кошмарный будет денек, подумала она. Прежде всего она не так одета, чтобы искать работу - любую работу.
Почти на всех девушках, шедших по улице, даже на негритянках, были миленькие платья, костюмы и дорогие с виду плащи; Джеральдина отлично представляла себе, как она выглядит в своей старенькой черной юбке и тонком свитерке. Да еще длинные патлы по плечам - ну просто захолустная голодранка или того хуже.
Первое зеркало она увидела у двери магазина уцененных вещей; стекло было синеватое, как у зеркала над стойкой в баре "Белый путь".
Ее ошарашили шрамы. Она словно забыла о них, и это странно - ведь ей стоило только поднять руку, чтобы ощутить выпуклость неравно заживших порезов, и она столько смотрелась в зеркало у Мэри, что, казалось, знала каждый миллиметр и каждый изгиб рубцов. Но она никогда не видела их при утреннем свете на улице.
Женщины, выходившие из магазина, бросали на нее быстрые взгляды. Джеральдина повернулась и пошла дальше.
В центовке ее послали в отдел кадров, за четыре квартала от магазина, на другой стороне канала, и она ждала там сорок пять минут, когда заведующий спросил ее адрес, ей нечего было ответить. Заведующий сказал, что они предпочитают брать на работу местных.
В другой центовке у нее даже не спросили адреса. Она заходила к Уоллгрину, в "Белую крепость" и в кафетерий Мастерсона. Она обошла магазины Торнейла, и Каца, и "Мэзон бланш", и все универмаги, какие попадались ей по пути. Проходя мимо фургонов-закусочных и ларьков, где продают сандвичи, она непременно спрашивала, нет ли у них какой-нибудь работы.
Ей отвечали, что никакой работы нет. У них уже все места заняты. Ей говорили, что сейчас неподходящее время искать работу.
Даме из государственного бюро по найму тоже показалось, что Джеральдина не так одета, чтоб искать работу.
- Есть же у вас другие вещи кроме этих,- сказала дама.
Джеральдина ответила, что, конечно, есть, просто там, где она недавно работала, на тряпки не обращали внимания. Дама сказала, что выгляди она чуточку презентабельней, они могли бы ее послать на хорошую кондитерскую фабрику, но в таком виде об этом не может быть и речи. Дама спросила, на что, собственно, она рассчитывала, явившись в Новый Орлеан? Джеральдина призналась, что, пожалуй, сама не знает.
- И зачем они все сюда едут, скажите на милость? - обратилась дама к мужчине за соседним столом. Мужчина за соседним столом ответил, что это одному богу известно.
На улице возле бюро по найму человек в грязном синем комбинезоне спросил, куда она идет. Джеральдина молча обошла его, но он последовал за ней и положил ей руку на плечо.
- Куда идешь?
У него было смуглое, с глубокими морщинами лицо, поперченное седоватой щетиной. На 'толстых его губах виднелись следы красного вина, но глаза у него были ясные, черные, блестящие.
- Куда идешь?
Он был немолод, но шагал быстро. Когда Джеральдина перешла мостовую, он вдруг обогнал ее и стал перед ней на краю тротуара. Рядом стояли люди, ждавшие, пока загорится сигнал перехода.
Сжав кулаки, она отступила назад.
- Отваливай, слышишь? Не приставай ко мне, а то полицию позову.- Люди, столпившиеся у перехода, не шевельнулись и даже не взглянули на них.- Катись! - сказала Джеральдина.- Оставь меня в покое.
Он, что-то бормоча, повернулся и вдруг побежал на другую сторону Канал-стрит - еще секунда, и его настиг бы надвигавшийся поток машин.
Джеральдина побрела дальше. В который раз она миновала все те же перекрестки. С раннего утра она исходила всю центральную часть города вдоль и поперек. К ней уже приглядывались газетчики и женщины-регулировщицы; мужчины в ковбойских рубашках отрывались от игральных автоматов и негромко окликали ее:
- Куда идешь?
Всем только и надо было знать, куда она идет.
Оказалось, что она идет к реке. Она шла и шла, пока последний из приставал не потерял ее из виду; потом, заплатив десять центов, она села на маленький медлительный паром, который привез ее на западный берег, в городок под названием Алжир. В сосисочной на алжирской пристани она выпила чашку кофе и спросила девушку, не нужен ли им кто в помощь. Им никто не был нужен.
На обратном пути она села снаружи, достала из сумки два банана и ела их, глядя на струившуюся из-под киля темно-бронзовую, как центовая монетка, воду. Течение было сильное; она чувствовала, как у нее под ногами надрываются моторы, с натугой одолевая каждый фут стремительной воды. Кипящая пена перемешивалась с илом.
С середины реки она увидела широкую излучину, а за нею пустынные зеленые пространства совсем плоских, без единого бугорка низин. Джеральдина откинулась назад и закрыла глаза, чувствуя, как потеплел ветер, да и в самом воздухе появился какой-то новый привкус; она взглянула вверх - утренние тучи рассеялись, и растаяла серая хмурость дня. Без всякого предупреждения над городом разлилась буйная и радостная карибская синева, пронизанная чистым солнцем.
"Господи,- подумала Джеральдина.- Ведь это весна". Вот так она приходит на берега залива. В четвертый раз она видит, как на юге приходит весна и зима отступает перед этим рвущим сердце небом - четыре весны. Господи! Она опустила голову и отмахнула брошенную ветром на глаза прядь.
Вечером это выкатившееся на небо солнце нырнет во внезапный мрак, легкая дымка сумерек продержится всего минуту-две, а потом с востока мгновенно накатится ночная тьма, и ветер, колючий, неласковый, погонит клубы знобкого тумана по влажной земле. Станет холодно. Весна. Четвертая весна.
На углу Рэмпарт-стрит и Канал-стрит был магазин, торговавший всякими изделиями из металла. В одной витрине под светом белых лампочек сверкали стройные ряды стальных подзорных труб, тут же стояли бинокли,- крохотные транзисторы, треноги, миксеры для коктейлей и медали с изображениями святых. Во второй витрине на фоне мягкой и бархатистой темной ткани были выставлены револьверы, карманные ножи с автоматически выскакивающим лезвием и опасные бритвы.
Бритвы были расположены концентрическими кругами, вернее, широкой ослепительной спиралью, которая плавно вела глаз от одной степени мастерства к следующей. Бритвы, помещенные во внешнем круге, были почти так же скромны, как немецкие автоматические ножи,- по всей вероятности, ими можно было пользоваться и для бритья. В следующем круге были бритвы меньше, но куда изящнее; глаз, следуя по кругу, замечал, что у некоторых зеркально блестящие лезвия отточены с обеих сторон, ручки у них были в красную и белую полоску или из пестрой пластмассы. Во внутренних кругах сияли бритвы совершенно праздничные, ликующие, карнавальных расцветок, пластмасса являла тут буйство красок; некоторые были снабжены деревянными выемками для пальцев на случай, если вспотеет ладонь; острые их лезвия весело искрились и выглядели как точнейшие инструменты.
В центре этого великолепия на складках пухлой замши чуть возвышалась над всем бритва дюймов в двенадцать длиной - бритва величественная, бритва-королева, бритва-победительница. Мало того, что рукоятка у нее была перламутровая, с фиолетовым отливом и с восемью брильянтиками из стекла, на эту рукоятку еще было наведено изображение блондинки с весьма впечатляющим бюстом, совсем обнаженной, если не считать красных подвязок.
Лезвие было как музыка; должно быть, его тайно, по ночам, ковали из какого-то редкостного льдистого металла. Оно было слиянием страсти и науки; оно горело голубым и не совсем отраженным огнем.
Рейнхарт долго стоял, глядя на лезвие; где-то внутри него вдруг зазвучала музыка, которую он не мог определить, старинная музыка, сбытые струйные инструменты...
"Что за бритва! - думал он.- Это Великая Американская Бритва". Он не мог оторвать от нее глаз.
Наконец, он отошел от витрины и внезапно чуть не столкнулся со стариком в синем комбинезоне; глаза старика приковали его к месту проникновенным, жадным взглядом - взглядом влюбленного. "Спокойно,- сказал себе Рейнхарт.- Ради бога. Вот так сходят с ума". Он быстро прошел мимо старичка и зашагал по Рэмпарт-стрит, мимо фургончиков-закусочных и ларьков с бутербродами.
Если он уже сейчас дошел до такого, что же будет завтра, после ночлежки Армии спасения? Хотя ночевка будет роскошная: за свои шестьдесят центов он получит отдельный загончик за проволочной сеткой. Если завтра ничего не наклюнется, он станет клиентом Армии спасения, а этот статус обязывает быть наравне с другими - душ под надзором и никаких проволочных сеток. Нет. На этот раз так не пойдет. Сейчас было как-то по-другому, чем прежде.
Но все равно ему ничего не оставалось делать, как слоняться по улицам до десяти часов: после десяти в ночлежку не пускали. За полтора часа он еще успеет купить последнюю свою бутылку хереса и войти вместе с ней в дверь.
На углу Варрен-стрит он увидел стеклянные прямоугольники зданий городского самоуправления; на лужайке стояла каменная скамья, и Рейнхарт сел на нее, глядя, как в ярко освещенном вестибюле ползут вверх и вниз пустые эскалаторы. Между двумя свернутыми флагами неподвижно сидел лысый полисмен, и в его очках сияли блики белого света.
"Может, вбежать туда и сдаться,- подумал Рейнхарт,- вломиться в двери, пробежать по вестибюлю, размахивая носовым платком, и кинуться в ноги лысому стражу - сдаюсь! Они меня пристроят. Они отберут у меня шнурки от ботинок, дадут желтый халат и вообще - пристроят".
Он не сразу припомнил, кто же это развивал теорию капитуляции,- ах да, Брюс, актер-англичанин, с которым он работал на радио в Чикаго. Как-то грустным зимним вечером Брюс вошел в бар Редклифф-отеля, где помещалась студия, и, драматически запахнув накинутое на узкие плечи пальтишко, заявил, что сейчас идет кончать жизнь самоубийством. Он доказывал это красноречиво и убедительно, но вся бражка, что вечно околачивалась в баре, в том числе и Рейнхарт, прикинулась, будто не верит. У редклиффских завсегдатаев блеснула надежда, что наконец-то в Редклифф-отеле что-то случится, и им не хотелось портить себе удовольствие. Другие, быть может, понимали, что, отговорив человека от самоубийства, они взвалят на себя серьезную и, вероятно, непосильную моральную ответственность за него; не говоря уже о том, что отговаривать Брюса значило еще долго выслушивать его пространные речи. У владельца бара были некоторые разногласия с полицией по финансовым вопросам, поэтому он решил не поднимать шума. Словом, Брюс, слегка икая, гордо, в лучших традициях театра "Олд Вик", взмахнул полами, своего пальтишка и, свирепо ругнувшись, ушел, как и положено, в снежную январскую ночь.
Рассказывали, что Брюс доплелся через мост на Кларк-стрит до Петли, где-то опять добавил виски и решил, что можно еще купить себе жизнь ценой капитуляции. Он плюхнулся прямо в снег на углу Ван-Бьюрен-стрит, готовый публично сдаться первому же полисмену, частному лицу или любому виду транспорта, который будет проходить мимо. Но так как январская ночь выдалась на редкость студеной и начала разыгрываться вьюга, ему пришлось сидеть довольно долго. Наконец, на улице появился здоровенный сборщик хлопка с берегов Миссисипи, который только что высадился из последнего автобуса с юга без единого пенни в кармане и злой как черт. Наткнувшись на спящего Брюса, он на всякий случай стукнул его свинчаткой по макушке и отобрал бумажник вместе с предсмертной запиской. Немного позже шедший по Ван-Бьюрен-стрит автобус тоже наткнулся на Брюса и при этом переехал ему левую ступню.
Одни говорили, что впоследствии Брюс умер от инфлюэнцы. Другие утверждали, будто он стал монахом-траппистом и прослыл святым. Третьи уверяли, что он подвизается на государственной службе в одном из федеральных ведомств. Потом разнесся слух, будто в Саут-Сайде, на задах какой-то закусочной, где на электровертелах жарят кур, чикагская полиция обнаружила тело умершего загадочной смертью беглого арестанта, человека малограмотного, с буйным прошлым; однако в кармане у него нашли предсмертную записку, в которой сказывалась рафинированная утонченность натуры и, что интереснее всего, в конце ее целыми кусками цитировалась прощальная речь Эдипа в Колоне. "Во всяком случае,- подумал Рейнхарт,- Брюс доказал невозможность капитулировать на хоть сколько-нибудь приемлемых условиях".
Продрогнув на сыром и холодном вечернем ветру, Рейнхарт поднялся, зашагал через лужайку и вошел в огромные стеклянные двери публичной библиотеки погреться меж книжных стеллажей. Немного погодя он взял с полки залитую кофе биографию Горация Уолпола и уселся в кожаное кресло у окна. По ту сторону стекла на вечерней улице перед машинами бежали кружки светящейся паутины: опять пошел дождь. Если бы только библиотеки не закрывались всю ночь, если бы кто-нибудь проявил такую чуткость, насколько легче жилось бы в этом мире. Но шел девятый час, скоро будут закрывать. Рейнхарт встал и начал было искать другую книгу, но вдруг за стеллажами, в конце зала, где бормочущие старики читали сквозь лупу газеты, увидел дверь с надписью "Музыкальная комната". "Нечего тебе там делать,- сказал он себе,- ты это брось". И с книгой в руках он прошагал мимо стариков, открыл эту дверь и вошел.
Странная темнота стояла в этой музыкальной комнате. Лампы зад полками с партитурами не горели, проигрыватели вдоль стен были аккуратно закрыты пластиковыми чехлами. И - ни одного чело-зека, кроме черноволосого бледного юнца в очках, который сидел у освещенного столика и читал какую-то партитуру. Когда скрипнула дверь, он поднял глаза.
- Закрыто,- сказал он Рейнхарту.- Мы закрываемся в восемь.
- Ладно.- Рейнхарт повернулся, чтобы уйти. Но при этом он взглянул на лежавшую перед юнцом партитуру и внезапно остановился, застыл, не сводя глаз с нот, развернутых на зеленой промокательной бумаге, покрывавшей стол. Это был "Verzeichnis" Кёхеля, и раскрыт он был на 581 номере, на моцартовском квинтете ля-мажор для кларнета и струнных, который называется Штадлеровским квинтетом. "Это уже нечестно,- подумал Рейнхарт, сжимая дверную ручку.- Это просто нечестно. Никак тебя не оставят в покое; они преследуют тебя на этих окаянных улицах, а войдешь в какую-то дверь - н прыщавый мальчишка читает Штадлеровский квинтет.
- Эй, молодой человек,- окликнул его Рейнхарт.
Юнец подозрительно покосился на него, отодвигая стул от столика.
- Ты дудишь в кларнет?
- Учусь,- сказал юноша.- Играю немножко.
- А зачем читаешь Штадлеровский квинтет?
- Для теории,- сказал юноша.- Теоретически.
- Теоретически. И как он тебе теоретически?
- Прекрасно,- тихо сказал он.- Прекрасная музыка. Должно быть... Должно быть, сыграть это - пуп надорвешь.
- Говорят, да,- ответил Рейнхарт. "Верно,- подумал он.- Именно так. Пуп надорвешь".- Слушай,- сказал он.- Пусть будет закрыто вместе со мной, ладно? Я бы хотел посмотреть эту партитуру.
- Так ведь уже закрыто,- пожал плечами мальчик.- Ладно. Садитесь вон туда. Потом потушите лампочку.
Забрав партитуру и книжку Кёхеля, Рейнхарт пошел к одному из пюпитров для чтения. Включая свет, он спиной чувствовал взгляд паренька.
- Вы играете?
- Я? Нет,- ответил Рейнхарт.
Крепко сжав губы, он глядел на черные готические буквы - "Sechstes Quintett von Wolfgang Amadeus Mozart. Allegro" - стояло над первой строкой. "Allegro,- повторил про себя Рейнхарт.- Allegro". Он помотал головой, и усмехнулся, и сжал деревянные края пюпитра так, что побелели костяшки пальцев. "Когда ж ты, наконец, уймешься,- спросил он себя.- Неужели ты еще не понял, что это надо забыть?"
Но глаза его уже отыскали в конце первой нотной строчки букву G, где вступает кларнет и взвивается первое дерзкое арпеджио.
"Да,- подумал Рейнхарт,- пуп надорвешь. Точно".
Так думали и у Джульярда; говорили, что потому-то Сомлио прежде всего проверяет на этой партии кларнетистов. Он тебя нипочем не возьмет, если не прослушает в Штадлеровском квинтете; говорили, будто он принимает нового кларнетиста примерно раз в пять лет.
Рейнхарт отчетливо помнил, как все это было. Стоял яркий октябрьский день, комнату заливало солнце. Вошел Сомлио, жирный и бледный, и с ним четыре его музыканта, людишки, по слухам, жестокие и вероломные: они любили вести тебя под ручки к дороге славы и на самых подступах вдруг подставить ножку, оплевать и втоптать в грязь. Сомлио приходилось прослушивать деревянные духовые не иначе, как в сопровождении этого квартета.
Один за другим лабухи - первая и вторая скрипка, альт и виолончель - уселись на складные стулья, и, пока они устраивались, Рейнхарт нервно проверял, как звучит кларнет, и без конца менял мундштуки. Сомлио со своего места дал знак, и хлынули неожиданно сильные, будто даже яростные звуки, перешедшие в первый такт темы, десять нот, которые звучали как "Ист-Сайд, Вест-Сайд". И Рейнхарт за пятнадцать секунд до начала пытки глядел через улицу на каменистые пустыри, где возводились новостройки Гарлема и мальчишки-пуэрториканцы швыряли камнями в грузовик с цементом, потом повернулся и, ровно ничего не чувствуя, вступил с буквы G и проиграл первое арпеджио.