Мы свернули за угол; тучи рассеялись, и перед нами лежала залитая лунным светом Ист-Индиа-докс-роуд, непривычно тихая и спокойная.
- Я всегда считал себя неудачником, - сказал отец, - и это не давало мне покоя. - Я почувствовал, что он несколько отстранился от меня, должно быть, увлекаемый Барбарой, поддерживавшей его с другого бока. - Но знаете, какая мысль посещает меня последнее время? Что, в общем-то, мне в жизни повезло. Я как человек, заблудившийся в лесу. Плутает он, плутает, и вдруг неизвестно почему, выходит на опушку именно в том месте, где ему и надо. Даже словами не выразишь, как это меня утешает.
- А куда вы вышли, дядя Льюк?
- Да и сам толком не знаю, - рассмеялся отец. - Знаю лишь одно: вот где я есть, туда всю жизнь и стремился. Вечно мне казалось, что я удаляюсь от этого места, а на самом-то деле я неуклонно к нему приближался. И сейчас я там, где мне и следовало быть. И что я всю жизнь суетился?
Не берусь судить, стали бы они с матушкой убиваться, если бы оказалось, что отец вышел все же "не туда", - ведь жизнь (пустячная безделица, если смотреть на нее глазами Смерти) перестала их пугать; как бы то ни было, мне приятно вспоминать, что в конце концов Судьба улыбнулась отцу и благоприятствовала ему во всех начинаниях, не до такой, конечно же, степени, какой жаждала его неуемная натура, но все же в мере достаточной, чтобы страх за наше будущее не терзал его трепетную душу.
А может, стоит благодарить не Судьбу, а добрую Барбару, за плечом которой стоит улыбающийся старый Хэзлак, замечать которого я не хочу?
- Дядя Льюк, дайте мне совет. Папаша подарил мне на день рождения чек. Не хочется размениваться ни пустякам. Куда бы вложить деньги?
- Милочка, спросила бы у отца, он лучше знает.
- Дядя Льюк, папаша - добрый, особенно после обида. Но мы-то с вами его знаем. Подарок-подарком, дело-делом. Он не удержится и обязательно меня надует.
Отец предлагал какой-то вариант, и Барбара рассыпалась в благодарностях, но тут же спрашивала: "А им ничего не слыхали об "Аргентинос"?".
Отец не слыхал, зато Барбара кое-что слышала, и ее осведомленность о делах этой компании была несколько необычна для девицы ее возраста.
- Ты знаешь, эта девочка всучила мне свой чек, чтобы я купил для нее акции "Аргентинос", как я ей и посоветовал. Я и сам собираюсь вложить в это дело несколько сотен. Их акции пойдут в гору. Еще как пойдут - есть у меня такое предчувствие.
Не прошло и месяца, как акции действительно пошли в гору. "Ну что, разве не молодцы мы с вами, дядя Льюк?"
- Да, хорошо они скакнули. Я же говорил, что есть у меня такое предчувствие.
- Дядя Льюк, вы гений. А теперь их надо продать и купить "Калькуттас".
- Как продать? Зачем продать?
- Да вы же сами сказали: "Через месяц продадим и сорвем куш".
- Милочка моя, что-то не припоминаю.
Но Барбара помнила, так что деваться было некуда. На следующий день шли продавать "Аргентинос" - в самый подходящий момент - и покупать "Калькуттас".
Могли ли деньги, полученные таким путем, пойти впрок? Отец терзался, не находя ответа.
- Это как в картах, - беспокойно бормотал он при каждой удачной сделке. - Ну прямо как в картах!
- Эти деньги я завещаю твоей матушке, - внушал он мне. - Когда ее не станет, ты, Пол, их не транжирь. Употреби на какое-нибудь благое начинание, тогда они станут чистыми. Но на себя их не трать и вообще никак на них не рассчитывай.
Напрасно он беспокоился. Ушли они туда, куда ухают все денежки, так или иначе попадающие к нам от старого Хэзлака.
Но Барбара совершила и куда более блистательное деяние - она вытащила моих родителей в театр, на представление "Глас из могилы, или Сила любви, новая оригинальная драма в пяти действиях и тринадцати картинах".
Они воспитывались в шорах своей веры, - что отец, что матушка. В их жилах текла пуританская кровь - кровь, которая вымыла из жизни нашего народа много невинного веселья; и все же те, кто, зная о пуританах только понаслышке, поносят их последними словами, поступают весьма глупо. Если вдруг настанут смутные времена и возникнет вопрос не о том, как получше поразвлечься, а о том, как выжить, мы будем горько сожалеть, что таких людей осталось мало, - людей, которых с малолетства приучали презирать мирские удовольствия, ибо в них виделся коварный враг принципов и долга. Пуританство не расцвело пышным цветом - оно уходит корнями в скудную, каменистую почву жизни, - но пустило выносливые, крепкие ростки, и англосакс должен их лелеять, если он хочет сохранить свой характер. У пуритан мужчины Бога боятся, а женщины - любят, и если речи их грубы, то сердца - нежны. Жили они неярко, но если и не освещали свои дома, то лишь для того, чтобы лучше видеть Его сияющую славу, и если допустить, что они действительно правы, полагая, что земные три десятка и еще десять лет, - всего лишь предварение вечной жизни, то не так уж глупо они и поступали, гоня прочь саму мысль об удовольствиях.
- Я полагаю, что сходить все же стоит, хотя бы для того, чтобы посмотреть, что это такое, - убеждал матушку отец. - Как можно судить о вещах, о которых не имеешь понятия?
Аргументы оказались, что и говорить, вескими, и матушка согласилась.
- Что верно, то верно, - ответила она. - Помню, как обомлел батюшка, застав меня за чтением Вальтера Скотта при луне.
- А как же Пол? - спросил отец - ведь приглашение распространялось и на меня.
Итак, уже на следующий вечер мы стояли на углу Пиготт-стрит и ждали омнибуса.
В те времена для дамы проехать на империале омнибуса было столь же рискованным поступком, как для нашей с вами современницы - курение в общественном месте. Должно быть, матушкин ангел-хранитель не мог наблюдать эту сцену и удалился, гневно всплескивая руками.
- Держитесь ко мне поближе и присматривайте за юбкой, - попросила матушка, готовясь к посадке. Если вы помните, то дамы в те времена носили кринолины, а на империал надо было взбираться по вертикальной лесенке, ступеньки которой отстояли друг от друга на добрых два фута. Так что опасения были не напрасны.
Что нас больше всего волновало во время этой долгой поездки, - сказать трудно. Барбара, великолепно понимая, что в этой отчаянной авантюре ей уготована роль подсказчика и поводыря, сидела как на иголках: позже она объяснила, что всю дорогу молила Бога, чтобы в пьесе не оказалось ничего такого, что бы не соответствовало ее невинному названию, и что она страшно боялась, как бы родители не остановили омнибус и не сбежали от греха подальше. Самым молодым из нас был отец. По сравнению с ним я был само здравомыслие и сдержанность. Он дрожал как в лихорадке, и это бросалось в глаза. Он что-то напевал себе под нос, явно мешая сидящему рядом с ним худощавому молодому человеку читать газету. Тот с опаской поглядывал на отца, полагая, должно быть, что тот вот-вот заголосит во всю глотку. Отец то и дело наклонялся к матушке и спрашивал: "Как ты чувствуешь себя, дорогая?". На что матушка отвечала кроткой улыбкой. Она сидела молча, до хруста в суставах сжимая пальцы. Что же касается меня, то я помню, как жалко мне было людей, которые попадались нам навстречу. Вот придут они домой, и ждет их скучный долгий вечер. Господи, что же они делать-то будут?
Наши места были в первом ряду верхнего яруса. Когда мы пришли, публики еще было мало, и лампионы не горели.
- По-моему, все чинно и вполне благопристойно, - прошептала матушка. В тоне ее сквозило разочарование.
- Еще рано, - ответила Барбара. - Вот подождите - придет оркестр, зажгут свет, тогда будет повеселее.
Включили свет, заиграл оркестр, но матушку эта мало утешило. "Уж больно мало места для актеров", пожаловалась она.
Ей объяснили, что зеленый занавес поднимается, и за ним откроется сцена.
Мы стали ждать; матушка одеревенело сидела на краешке стула, крепко держа меня за руку; я разрабатывал планы бегства на тот случай, если из этого мрака, откуда несло могильной сыростью, вдруг явится, черт и попытается нас схватить.
Вы, жалкие людишки, что ходите в театр раз в году, а то и чаще, что вы понимаете в драматургии! Что вы видите на сцене? Ведь великолепно же понимаете, что никакой это не разбойник, а мистер Браун - джентльмен средних лет, добропорядочный гражданин, староста прихода; и никакая это не заколдованная принцесса, а мисс Джонс, дочка старого Джонса, фармацевта. Ведь прекрасно знаете, что вас дурачат, и все равно платите деньги. И не жалко? Мы же смотрели спектакль совсем другими глазами. На голову молодой прекрасной девушки - отнюдь не леди, родом она была из простой семьи, но благородством и обаянием смогла бы затмить любую аристократку - свалилось столько несчастий, что, если бы я сам не был тому свидетелем, то ни за что бы не поверил, что Судьба может уготовить их в таком количестве одному единственному человеку. По сравнению с ее терзаниями наши собственные беды казались сущим пустяком. Эта несчастная поначалу ютилась в убогой мансарде, но и оттуда ее выгнали, и она побрела куда глаза глядят; шел снег, а у нее даже зонтика не было; и очень ей хотелось есть, но хлеб был съеден весь до крошки. Но она верила в свою Судьбу, несмотря на все невзгоды. После спектакля матушка сказала, что получила урок, который запомнит на всю жизнь. Добродетель все равно торжествует, что бы там ни говорили жалкие циники. Разве мы этого не чувствуем? Злодей - при крещении его нарекли Джасперсом, хотя вряд ли этого нехристя кто крестил, - притворялся, что влюблен в героиню: на самом-то деле он никого полюбить не мог. Матушка это сразу почувствовала, не пробыл он на сцене и пяти минут, и отец с ней согласился; на них зашикали - в театре всегда полно черствых людей, которые взирают на пылающие перед ними страсти с полным равнодушием. И влюблен-то он был в ее состояние - дядюшка в Австралии оставил ей наследство, но об этом никто, кроме злодея, не знал. И отклонись она хоть на чуть-чуть от курса, по которому вела ее почти сверхъестественная добродетель, ослабь хоть на немного свою любовь к герою, утрать хоть на минуту веру в него - а все улики были против него, усомнись хоть на йоту - восторжествовал бы порок. Мы-то все понимали, но вмешаться в ход событий не имели возможности и страшно боялись, что она не выдержит натиска злодея и поверит его грязным наветам. Как захватывало дух, когда она в очередной раз отвергала его притворную любовь и давала Негодяю достойную отповедь, - незатейливо, но весьма выразительно. И все же было страшно. Ясное дело, герой убийцей быть не мог. "Бедняжка", как назвала бы его Эми, он был не способен ни на какое преступление. Невинный агнец, его волокут на заклание! Не мог он обмануть ту французскую дамочку - стоило только послушать, что она там на него наговаривает, как псе становится ясным. Но улики, увы, были против него, и улики весомые. При таких уликах суд отправил бы на виселицу самого архиепископа. Каково ей было при таких обстоятельствах хранить веру в него? Были моменты, когда матушка с трудом сдерживалась, чтобы не встать и не объяснить ей, как все обстоит на самом деле.
В антракте Барбара посоветовала ей не принимать нее так близко к сердцу, намекнув, что это всего лишь пьеса, и конец наверняка будет счастливым.
- Знаю, милочка, - рассмеялась матушка. - Конечно, я веду себя как последняя дура. Пол, когда заметишь, что я разволновалась, обязательно скажи.
Однако проку от меня было мало. Я и сам-то сидел как на иголках, судорожно вцепившись в ручки кресла, с трудом сдерживая свой порыв: временами мне хотелось выскочить на сцену и встать на защиту этой благородной девушки - этого белокурого ангела во плоти; про Барбару я на какое-то время и думать забыл.
Но вот наступила развязка. Австралийский дядюшка вовсе не умер. Злодей оказался не только негодяем, но и халтурщиком - убил не того, кого нужно, какого-то постороннего человека, которого было совсем не жалко. Об этом мы узнали от комика, который заявил, что он и есть австралийский дядюшка; он всегда был австралийским дядюшкой, но почему-то скрывал это. Матушка сразу догадалась, кто он такой на самом деле, о чем и объявила нам трижды, - должно быть, ей было неловко, что раньше не поделилась с нами своими соображениями. Мы радовались и смеялись, хотя в глазах у нас застыли слезы.
По чистой случайности оказалось, что мы угодили на премьеру; все свистели, требовали автора, и он вышел на сцену. Это был полный человек весьма заурядной наружности, но мне он казался гением, а матушка сказала, что у него доброе лицо. Все уже утихли, а матушка все еще махала платочком, а отец кричал: "Браво!" Вокруг то и дело слышалось: "Аншлаг! Аншлаг!" - что это такое, я тогда не понимал, но теперь-то знаю.
По иронии судьбы именно в этом театре давали мою первую пьесу; зрители так же кричали, и я впервые вышел на сцену поклониться уважаемой публике. Зал плыл у меня перед глазами - когда выходишь на вызов, всегда пелена застилает глаза. Но вот из тумана выплыл второй ярус, первый ряд, нежное смеющееся лицо и застывшие в глазах слезы; женщина махала мне платочком. А рядом с ней стоял веселый джентльмен и неистово орал: "Браво!", а по другую руку от нее; сидел мальчик, и взгляд его был полон грез, хотя я сумел прочесть в нем и разочарование, - видно, парнишка ждал от меня чего-то еще. А четвертого лица я не видел - оно отвернулось от меня.
Барбара решила, что уж если гулять так гулять, и потащила нас ужинать. В те годы ужинать в ресторане считалось неприличным, но отступления от правил все же допускались, и мы отправились в трактир рядом с Сент-Клеменс-дейнс - вполне благопристойное заведение, которое с некоторыми натяжками можно было назвать увеселительным. Длинный узкий зал был перегорожен деревянными стенками, разделяющими столики, - как в старых кофейнях; столики находились на некотором возвышении, и к середине зала сбегало несколько ступенек. В наше время этот трактир показался бы мрачной дырой, и вы, не успев осмотреться, тут же устремились бы прочь. Но Ева в воскресном наряде из свежих фиговых листочков казалась Адаму модно одетой дамой, и этот трактир с зеркалами в позолоченных рамах, с газовыми рожками, бросающими тусклый свет, предстал в моих глазах настоящим дворцом.
Барбара заказала устрицы; меня всегда не на шутку занимал вопрос - а куда деваются раковины, скорлупа, остающиеся от этой странной рыбы? Ведь нет на всем земном шаре другого места, столь богатого устрицами, как лондонский Ист-Энд? Иностранец мог бы придти к выводу (ошибочному), что труженики Ист-Энда питаются исключительно устрицами. Как их удастся собрать в одном месте в таких количествах и куда и конце концов девается скорлупа, - загадка, хотя Уошберн, которому я как-то предложил ее, разгадал ее без всякого труда и радостно сообщил мне ответ: "А ее отдают бедным. Богатым - устрицы, бедным - скорлупа. Так уж делятся дары Господни между тварями Его - ничто не должно пропасть". Из напитков всем наказали портер, а мне - имбирное пиво, хотя половой, величавший меня "сэр", намекнул, что устрицы не принято запивать имбирным пивом, но нам на все было наплевать - такой уж философии мы тогда придерживались. После ужина отец велел подать сигару и с важным видом принялся ее раскуривать; матушка с тревогой поглядывала на него, но, к счастью, сигара не тянулась и то и дело гасла, Тут отец и проболтался, что и сам когда-то написал пьесу.
- Что же ты мне никогда не говорил? - обиделась матушка.
- Это было так давно, - ответил отец - Да и ничего из этого не вышло.
- Она бы шла с успехом, - сказала матушка, - у тебя всегда был литературный талант.
- Посмотрю ее еще разок, - решил отец. - Я уж и забыл, в чем там соль. Но, сдается мне, не так уж она и плоха.
- Уверена, что это очень полезная пьеса, - отозвалась матушка, - Из тех, что заставляют думать.
Мы посадили Барбару в кэб, а сами поехали на омнибусе. Матушка утомилась; отец обнял ее, она положила голову ему на плечо и вскоре заснула. Напротив нас сидела парочка - парень и девица деревенского вида с густо напудренным лицом; глядя на отца, парень тоже обнял свою подружку, и та, уткнувшись ему в воротник быстро заснула.
Парень ухмыльнулся и подмигнул кондуктору. Вот, баюкай их еще.
- Дети, чистые дети, - согласился кондуктор. - Все они такие, ну прямо как дети малые.
Так закончился день. И какую пустоту я ощутил наутро! Жизнь, где не совершаются преступления, не звучат реплики, полные изысканности и благородства, где нет ни потешных дядюшек, ни белокурых ангелов! О, скудость и убогость нашей жизни! Даже матушка в то утро пребывала в унынии, что в отдельные моменты становилось заметным.
В те дни, как и в прежние времена, мы с отцом много гуляли вдвоем. Часто после школы я заходил за ним в Сити, и мы вместе шли домой; я брал его под руку, он опирался на меня, и с каждым днем я все больше и больше ощущал тяжесть его тела. Он поджидал меня где-нибудь на углу, и мы трогались в путь по Коммерциал-роуд. По воскресеньям мы перебирались через Темзу и шли в Гринвич; там мы взбирались на холм, усаживались и беседовали, а то и просто молчали, думая об одном и том же, глядя на огромный город, лежащий у наших ног, - город был необычайна тих и спокоен.
Поначалу я не понимал, что он действительно умирает. "Год-другой", отпущенные ему Уошберном, казались мне сроком неопределенно долгим, приговор, вынесенный ему Судьбой, нё воспринимался как подлежащий немедленному исполнению, тем более что день ото дня он становился все энергичней. Разве я мог понять, что он просто спешит дать выход своей нерастраченной жизненной силе, боясь, что она пропадет втуне?