С ярмарки - Шолом- Алейхем 15 стр.


– Если бы твой отец был человеком, – говорил дедушка Шолому, – если бы он не начитался пророков, грамматики, Моисея из Дессау и не набрался всяких вольнодумных штучек, то он, по справедливости, должен был бы оставить тебя здесь подольше, и я, с божьей помощью, сделал бы из тебя доброго еврея. Из тебя вышел бы настоящий хасид, прекрасный каббалист, с огоньком. А так, что из тебя выйдет? Полнейшее ничтожество, бездельник, шалопай, щелкопер, свистун, отщепенец, лодырь, злодей, выкрест, нарушитель субботы, черт знает что, еретик, восстающий против бога Израиля!

– Мойше-Иося, не довольно ли мучить ребенка!

"Долгие годы бабушке Гитл!" – думает спасенный из дедушкиных рук Шолом, которого на улице ждут богуславские мальчишки.

Однако были минуты, когда и дедушка Мойше-Иося становился дорог и близок его сердцу. Однажды Шолом видел, как дедушка сидел с мешочком для талеса подмышкой у бабушки на кровати. Он старался подольститься к ней, тихим голосом выпрашивал побольше денег. Она не хотела давать. Дедушка, оказалось, выпрашивал эти деньги не для себя, а для бедняков-хасидов из своей синагоги. Она же повторяла:

– Больше не дам! У нас свои сироты, их надо жалеть…

В другой раз Шолом застал дедушку в его каморке, облаченного в талес и филактерии, с запрокинутой головой, с закрытыми глазами, будто он находился в каком-то ином мире. Когда дедушка очнулся, глаза у него блестели, а уродливое лицо казалось не таким уж уродливым. Божья благодать покоилась на нем… Он говорил сам с собой, улыбаясь в огромные густые усы:

– Эдом недолго будет властвовать. Избавление близко, близко… Поди сюда, дитя мое, присядь, мы поговорим о конце изгнания, о мессии, о том, что будет, когда придет мессия…

И дедушка Мойше-Иося стал рассказывать своему внуку о том, что будет, когда придет мессия, с таким воодушевлением, с таким пылом рисовал он это, в таких ярких красках, что внуку не хотелось уходить; ему невольно пришел на ум первый и лучший его товарищ Шмулик. Различие между ним и дедушкой было только в том, что Шмулик рассказывал о кладах, колдунах, принцах и принцессах, – все о вещах, относившихся к здешнему миру. Дедушка же пренебрегал всем земным. Он переносился целиком вместе со своим внуком, который с увлечением слушал его, в иной мир – к праведникам, ангелам, херувимам и серафимам, к небесному трону, где восседает царь царей, да будет благословенно имя его… Там были бык-великан с Левиафаном, и драгоценнейшее масло "апарсмойн", и самое лучшее заветное вино. Там праведники сидели и изучали тору и наслаждались господней благодатью и "светом рая", тем первозданным светом, которого люди оказались недостойны, и поэтому он был оставлен богом для грядущих времен. И сам всемогущий, благословенно имя его, в славе и силе своей заботился о праведниках, как родной отец. И сверху, с небес, спускался точно на то же место, где стоял когда-то храм, новый храм из чистого золота и драгоценнейших камней – алмазов и брильянтов. Первосвященники благословляли народ, а левиты пели, и царь Давид со скрипкой выходил им навстречу: "Вспоем, праведники, хвалу!.."

Тут дедушка Мойше-Иося начинал громко петь, прищелкивать пальцами, устремив глаза кверху, а лицо его светилось, и сам он был какой-то нездешний, далекий, из иного мира.

41. Человек-птица

Рассказ о былом.Как евреи жили в старину среди панов.Трагедия бедного арендатора.

Не следует думать, что мысли дедушки всегда витали в потустороннем мире и что ему нечего было рассказать внукам об этом свете. О! Он мог многое поведать о том, как евреи жили в старину, о прежних хасидах, каббалистах, о прежних панах, о том, как они обходились с евреями.

Одна такая история, рассказанная дедушкой своим внукам, история о том, как один еврей погиб смертью праведника, особенно запомнилась Шолому. Она и будет здесь передана вкратце, так как дедушка Мойше-Иося любил, да простит он меня, рассказывать очень длинно, перескакивая с предмета на предмет, и заезжал бог знает куда.

Случилась эта история давно, еще при жизни дедушки, мир праху его, старого Гамарника. Почему его звали Гамарником? Потому что деревня, в которой он жил и арендовал мельницу, называлась Гамарники. В той же деревне жил еврей по имени Ноях. Он содержал корчму. Был этот Ноях человек простоватый, но богобоязненный, видно скрытый праведник; день и ночь молился, читал псалмы. Всеми делами заправляла у него жена. Ему оставалось только платить арендные деньги пану и договариваться об аренде на следующий год. Все дни свои он боялся, как бы кто не отбил у него корчму, потому что охотников оказывалось много, хотя доходы от корчмы были ничтожные. Ноях с женой еле-еле перебивались, ибо детей у них было множество.

Приходит Ноях как-то к пану договариваться об аренде и застает у него кучу гостей, пир горой. После пира гости, как водится, собираются на "полеванье", на охоту значит. Стоят уже оседланные лошади, запряженные кареты, брички, линейки; собаки тут всех пород, егеря с большими перьями на шляпах, с рогами в руках – словом, по-царски, все кругом готово. "Очевидно, попал не вовремя, – подумал Ноях, – не станет пан сейчас говорить об аренде". Однако он ошибся. Поднявшись из-за стола и собираясь садиться на лошадь, пан вдруг заметил в стороне еврея, согнувшегося, оборванного. И говорит ему пан весело:

– Як се маш, пан арендаржий? (Как поживаешь, пан арендатор?)

А Ноях отвечает:

– Так и так, ясновельможный пан, пришел я насчет корчмы…

Рассмеялся пан. Это было, "когда сердце царя смягчилось вином", то есть когда пан был уже сильно выпивши. И говорит он еврею:

– На сколько лет хочешь ты снять корчму?

Еврей отвечает:

– Я бы не прочь снять на несколько лет, но так как обычай твой, ясновельможный пан граф…

Пан не дает ему закончить:

– Добже. На сей раз отдаю тебе корчму по той же цене на целых десять лет, но с одним условием: ты должен быть у меня птицей.

Еврей посмотрел на него удивленно.

– Что значит, быть у тебя птицей?

– Очень просто, – отвечает пан: – Ты должен влезть на крышу этого сарая – видишь? Там ты должен изобразить птицу, а я буду целиться в тебя и постараюсь попасть прямо в лоб. Разжевал?

Среди панов поднялся хохот, и еврей тоже смеется с ними, думает: "Пан шутки шутит, слишком много выпил…"

– Ну, – спрашивает пан, – дело сделано?

И думает Ноях: "Что ему на это ответить?" Спрашивает он пана на всякий случай:

– Сколько времени даешь на размышление?

– Одну минуту, – отвечает пан вполне серьезно.

– Одну минуту, значит, не больше?

– Выбор за тобой, – говорит пан. – Либо ты влезешь на крышу и изобразишь птицу, либо завтра же тебя выбросят из корчмы.

У Нояха душа в пятки ушла. Как быть? С паном шутки плохи. Тем более что тот послал уже за лестницей и все это, видно, совсем не в шутку. Но он снова обращается к пану:

– А что будет, если ты, не дай бог, и в самом деле попадешь?

Среди панов поднялся еще больший хохот, и Ноях совсем растерялся. Он уже не знает – потешается ли над ним пан, или он это всерьез задумал. Выглядит это как будто всерьез, потому что ему приказывают сию же минуту лезть на крышу или отправляться домой и тут же очистить корчму. Повернулся Ноях, хочет уже домой идти, но, вспомнив про кучу детей, начинает просить пана дать ему хоть несколько минут для предсмертной молитвы.

– Добже. Даю тебе одну минуту для предсмертной молитвы.

Одну минуту! Что может сказать еврей в одну минуту, кроме "Слушай, Израиль", тем более что его уже толкают к лестнице! Произнеся "Слушай, Израиль" и "Благословенно имя господне", он начинает взбираться по лестнице, а из глаз у него слезы льются. Что может он сделать? Воля божья… У него столько детей!.. Видно, суждено ему погибнуть во славу господа, а может быть, бог еще сжалится и сотворит чудо. Если всевышний захочет, все ему доступно!.. Ноях глубоко уповал на бога – еврей былых времен!

Взобравшись на крышу, он не перестает тихо молиться и плакать. Он все еще не теряет надежды на бога, может быть всевышний и сжалится над ним. Если всевышний захочет, то что ему недоступно! А пан торопит. Велит Нояху выпрямиться – и он выпрямляется. Потом велит ему согнуться – и он сгибается. Велит расставить руки – он расставляет руки. Велит, чтобы он выглядел, как птица, – и он выглядит, как птица… И пан, – хотел ли он этого в самом деле, или он только шутки шутил, а всевышний уже сделал так, чтобы вышло всерьез, – пан выстрелил и попал Нояху прямо в лоб. И Ноях упал, как подстреленная птица, и скатился с крыши на землю. И в тот же день его предали земле по закону Израиля.

Но пан свое слово сдержал. Десять лет подряд корчма оставалась за вдовой, как ни набавляли ему за аренду. Вот каковы были паны в старину!

Таких интересных историй о старине, о панах и евреях дедушка знал немало. Ребята не отказались бы слушать их без конца, если бы дедушка Мойше-Иося не любил извлекать из каждой истории мораль, что нужно быть благочестивым и всегда уповать на бога. От морали он переходил к нравоучениям и начинал распекать детей за то, что они поддаются соблазнам, не хотят учиться, молиться, служить богу. Им бы только – говорил он – рыбу удить, груши рвать и проказить с богуславскими ребятами, чтоб им провалиться!..

42. Судные дни

Богуславская река Рось.Богуславский лес – Старая молельня.Бабушка Гитл исполняет с детьми обряд "капорес"Дедушка благословляет их накануне судного дня, и глаза его влажны.

Трудно сказать, где было больше поэзии, больше жизни – в лесу, у реки или в старой молельне. Трудно сказать, в каком из этих трех мест больше соблазнов.

На речке веселое оживление: балагулы поят лошадей; водовозы наполняют свои бочки водой. Женщины и девушки, босые, с красными икрами, стирают белье и стучат вальками так, что только брызги летят; мальчишки плещутся в воде, учатся плавать или ловить рыбу. Раздевшись между камней, они, громко визжа, прыгают в воду и кричат: "Смотри, как я плаваю!" – "Погляди, я лежу на спине!" – "Видишь, я стою в воде!" – "А я ныряю!" – "Смотри, я пускаю пузыри!.."

Все галдят, показывают фокусы, каждый чем-нибудь да отличается. Переяславские ребята им страшно завидуют. К Шолому подходит мальчишка, совершенно голый, в чем мать родила; зовут его Авремл; он смугл, как татарин, глаза у него круглые, лицо, как доска для разделывания лапши, нос фасолью.

– Как тебя зовут?

– Шолом.

– Плавать умеешь?

– Нет.

– Что ж ты стоишь? Поди сюда, я тебя научу.

Понимаете, он берется не учить, а сразу научить. Это совсем другое дело…

Не меньше прелести и в лесу. Богуславский лес изобилует грушами. Правда, груши эти тверды, как камень, и кислы, как уксус. Но все же это груши, и платить за них не надо. Можете рвать сколько хотите – никому до этого дела нет! Трудно только дотянуться до них, потому что растут они высоко. Нужно поэтому взобраться на дерево и трясти его изо всех сил, иначе груши не будут падать. Кроме груш, в Богуславском лесу имеются и орехи. Заячьи орехи. Они поздно поспевают и покрыты горькой, как желчь, шелухой. Ядер в этих орехах нет, они еще только будут. Но не беда, все-таки это орехи. Можно набрать полные карманы. Приятно, что сам их нарвал. Но трясти груши и собирать орехи надо уметь. Авремл умеет. Это мастер на все руки. Он парень добродушный, с мягким характером. Один только недостаток у него – бедность. Его мать вдова – кухарка у Ямпольских. О дружбе Шолома с Авремлом узнал дядя Ица и сейчас же донес об этом бабушке. Бабушка подозвала Шолома к постели, дала ему грушу, которую достала из-под подушки, и сказала твердо, чтоб он не смел больше водиться и даже встречаться с такими мальчишками, как Авремл, – если дедушка об этом узнает, будет бог знает что.

Легко сказать "не встречаться". Ведь с этим Авремлом так или иначе приходилось встречаться не меньше двух Раз в день – утром и вечером, при чтении поминальной молитвы. Авремл – тоже сирота. Он читает поминание по своему отцу в старой синагоге. Сколько там поминающих! И все стоят у восточной стены! Когда Мойше-Иося Гамарницкий впервые пришел со своими внуками в старую синагогу, он подвел их прямо к служке и твердо заявил ему, что их место во время поминания должно быть у самого амвона, так как это дети порядочных родителей… Служка, старик с согбенной спиной и больными трахомой, словно в красной оправе, глазами, почтительно выслушал деда и, не отвечая ни слова, втянул в нос порядочную понюшку табаку, поспешно отряхнул пальцы, затем поднес табакерку дедушке и, постучав ногтем по крышке, без слов предложил ему понюхать. Это должно было означать: "Хорошо, что вы мне сказали. Если это дети порядочных родителей, я буду их беречь как зеницу ока, будьте уверены".

Богуславская синагога обладала такой притягательной силой, что переяславские сироты, как их там называли, привязались к ней, как будто они родились и выросли в Богуславе. Все в этой синагоге казалось им величественным, прекрасным и священным. На ней лежала печать старинной красоты, древней святости, в ней было нечто от Иерусалимского храма.

Но если переяславские сироты даже в будни видели в богуславской старой синагоге нечто вроде храма, то в дни покаянья она стала совершенным его подобием. Они никогда еще не видели такого множества молящихся. Здесь были не просто хасиды, но и хабадники, которые бог знает что вытворяли во время молитвы – всплескивали руками, прищелкивали пальцами, затягивали странные мелодии, завывали, распевали "бим-бам-бам", заливались, захлебывались в исступлении на несколько минут, а затем снова завывали и щелкали пальцами. Для переяславских ребят такой способ молиться был новостью. Они смотрели на это, как на спектакль. Но любопытней всего то, что их дедушка перещеголял всех молельщиков в старой молельне, хотя был не хабадником, а только хасидом, но со своими особенными повадками, обычаями и своими сумасбродствами. По субботам и по праздникам он обычно оставался в синагоге позже всех. Дядя Ица, который жил в другой половине дома, уже давно сидел за столом. Из печи доносился запах фаршированной рыбы и праздничных яств, так что ныло сердце и сосало под ложечкой, а дедушка все еще молился, пел и прищелкивал пальцами. Бабушка Гитл уже несколько раз втихомолку подсовывала внукам по куску коржа, чтоб хоть немножко заморить голод, и говорила со смешком:

– Уж будете помнить, что жили среди сумасшедших…

Дядя Ица меж тем, кончив ужинать, совершил благословение и высунулся из своей половины:

– Отца нет еще?

Мало того что он уже поел, он еще издевается. Но наконец-то бог смилостивился – дедушка явился. Он влетел в комнату с торжественным приветствием, волоча капоту рукавами по зеглле. Он начал освящение трапезы такими громкими возгласами, которые, наверно, слышны были на соседней улице.

– Ради детей, ради бедных сирот, ты мог бы, кажется, оставить свои сумасбродные выходки и вести себя по-человечески, – заметила ему бабушка.

Какое там! Все напрасно! Дедушка ничего и не слышал. Он все еще был в экстазе, витал где-то далеко, в ином мире. Одной рукой он подносил еду ко рту, а другой перелистывал какую-то старую книгу и, легко покачиваясь, заглядывал в нее одним глазом, другим же посматривал на внуков и тяжко вздыхал. Вздохи эти относились к сиротам, чьи души погрязли в земном и, поддаваясь духу зла со всеми его соблазнами, заняты только едой. После ужина он упрекнул их в этом, прочитал длинное нравоучение, так что еда стала у них поперек горла: и фаршированная рыба со свежей халой, и сладкий цимес с пастернаком, и все прочие праздничные яства, которые разбитая параличом бабушка только при ее уме смогла приготовить наилучшим образом.

Это в Новый год. А в канун судного дня было еще интересней. Канун судного дня у дедушки в Богуславе отличался двумя редкими церемониями, которые произвели на сирот особенно сильное впечатление. Первой церемонией был обряд "капорес" – в ночь перед кануном судного дня; обряд "капорес" они совершали и дома, но здесь, в Богуславе, все было по-иному. Бабушка Гитл взяла дело в собственные руки. Она сама совершала обряд "капорес" с детьми своей дочери. Подозвав к постели всю ораву, она дала каждому искупительную жертву – мальчикам по петуху, а девочкам по курице, открыла свой большой молитвенник и указала скрюченными пальцами нужную молитву. Старшие читали молитву сами, а младшие, девочки, повторяли за бабушкой слово в слово, громко, нараспев: "Сыны человеческие, пребывающие во мраке и во тьме, скованные нуждой и железом". Бабушка при этом плакала так, как плачут по покойнику. Когда же черед дошел до самой младшей сиротки, до годовалой девочки, бабушка чуть не лишилась чувств. Глядя на нее, расплакались маленькие, а глядя на них, и старшие. Комната наполнилась рыданиями. В ту горькую субботу, когда мать их, покрытая черным, лежала на полу, дети не пролили и десятой доли слез, пролитых ими теперь.

Вторая церемония произошла на следующий день, накануне судного дня, по возвращении из старой молельни, где ребята получили от главного старосты синагоги пряники и набили ими полные карманы. Дедушка еще накануне, после обряда "капорес", приказал детям, чтобы они после утренней молитвы пришли к нему для благословения.

Дедушка был удивительно нарядно одет и празднично настроен. Поверх старой износившейся атласной капоты он напялил кацавейку из какой-то странной, очень жесткой и шумной материи, которую в наши времена не достать ни за какие деньги. На голове у него была круглая меховая шапка с хвостиками, а на открытой шее – широкий белоснежный воротник с острыми концами. Капота была подпоясана широким поясом с длинной бахромой и помпонами. Ужасающе огромные усы и густые брови выглядели на сей раз не так строго, и все лицо дедушки казалось теперь мягче, приветливей, всепрощающим.

– Подойдите ко мне, дети, я благословлю вас! Так торжественно пригласил он ребят в свою тесную темную каморку с кожухами. Здесь он возложил на каждого руки в широких атласных рукавах и, закрыв глаза, запрокинув голову, тихо что-то шептал, кряхтя и вздыхая. Когда он кончил, сироты посмотрели ему в лицо и увидели, что глаза его покраснели и блестят, а ресницы, усы и борода мокры от слез.

Назад Дальше