Мечты и кошмар - Зинаида Гиппиус 10 стр.


Мы пьем в любви отраву сладкую,
Но все отраву пьем мы в ней,
И платим мы за радость краткую…

* * *

Исправился ли сосед? Было, по крайней мере, время, некий период времени, когда он добросовестно старался "исправиться". Его послали на Западный фронт комиссаром. И хоть уверяло "Русское Слово", что он там ходит "и задком и передком перед паном Хведорком", - перед разнузданными солдатами, - мне думается, что он тогда хотел немножко послужить Bp. Правительству "верой и правдой". Иначе, как объяснить, что при заботливой его к себе осторожности, он не остерегся, все-таки, сказать раз весьма не в тон "серым шинелям". До такой степени не в тон, что одна из шинелей запустила в него, кажется, кастрюлей, - с большой ловкостью, тут же, на митинге, раскроив ему череп.

Каюсь, об этом случае узнали мы без огорчения: по своему же "приказу" получил! Ну, и не до жалости, не до благости было в то время. Уж начинала сказываться "сладкая отрава". Впрочем, худого с соседом не случилось: еще через сколько-то недель видели мы его карточку (уже крымскую, с южного фронта). Сидит, чуть недовольнее прежнего, а на голове живописная повязка: и уж не на кота похож, и не на протоирея, а на муллу или на дервиша. На кота, впрочем, все-таки немножко похож.

Затем - сосед канул. Да, ведь, так, что ни слушка, - и это не на недели, а на долгие годы… Уж давно получили мы право повторять знаменитое четверостишие Баратынского целиком:

Мы пьем в любви отраву сладкую,
Но все отраву пьем мы в ней,
И платим мы за радость краткую
Ей безвесельем долгих дней.

Впрочем, эти "безвеселые" дни мы переносили с мужеством, мы все - чья радость и любовь были в прошлом подлинными. Никто ведь никогда не предаст и не возненавидит свою истинную любовь, хотя бы отравленную; зато не устанет ненавидеть яд, ее погубивший, и отравителей, ей этот яд поднесших.

Умерла? А если, как Джульетта, лишь кажется мертвой? Ромео забыл, что любовь настоящая - не умирает. Будем же терпеть с крепкой стойкостью наше "безвеселье".

Но это - лирика, а во всех странах, во всех сословиях, профессиях и т. д. попадаются люди, в душе которых ни малейшая лирика и не ночевала, как говорится. Этих людей не очень много, меньше, чем думают, но они есть. Подобные экземпляры преобладают среди животных, хотя и тут случается встретить собаку, например, с лирикой. Кошки и коты абсолютно алиричны, что бы про них ни говорили.

Мне давно чудилось, что там, где у обыкновенного геловека произрастает лирика, наш сосед - имеет чрезвычайно гладкое и плоское место, как бы душевную лысину.

Поэтому лишь в первое мгновенье нас ошарашила польская газета, сообщившая о внезапном появлении нашего соседа и даже о прибытии его в Варшаву в каком-то официальном, от большевиков, чине. Исчезал он таинственно, объявился же явно. И после первой минуты удивления неожиданностью, мы поняли, что иначе быть не могло…

Даже по краткой газетной заметке видно, что сосед наш остался ровнехонько таким, как был: разве только удар по черепу еще подчеркнул его натуральные свойства; это бывает. Официальная его миссия с поляками не то, что не удалась, а просто ничего не вышло: отсюда вижу, как он с беспомощной важностью и бесполезной таинственностью пытался что-то шептать и как его брезгливо не слушали. Из поляков были некоторые, знавшие его по прежним, интеллигентско-таинственным приездам в Варшаву. Кое-кто остался, когда кончилась "официальная" часть. И эти, - сообщает варшавская газета, - человека два - три, подсели к нему и с любопытством принялись спрашивать: "Как дошел ты до жизни такой?"

Об ответе газета умалчивает, да что ж? Полякам, конечно, любопытно, а нам, ведь, не очень; и так понимаем.

Сосед в Варшаве действовал только проездом: его ждал пост в Париже, куда он, кажется, благополучно и прибыл, в заведение на рю де Гренелль.

Как будто пост не из важных (я плохо в них разбираюсь), но, конечно, и на нем можно некоторое время вкусно пожить. На свиданье с русскими чиновный сосед и здесь может так же мало рассчитывать, как в Польше; а французы, пожалуй, не станут любопытствовать, "как он до этого дошел": им в высокой степени наплевать. Но, право, для вкусной жизни ничего такого и не требуется. Особенно если уже имеешь: разбитый череп, сходство с протоиреем и прошлое в виде Приказа № 1. Этим же как раз наш бывший сосед и обладает. Пухом ему да будет его вкусная жизнь.

ОЧЕРКИ И СТАТЬИ

ЛЕКЦИЯ В МИНСКЕ

Я не хочу повторяться, не говорить того, что уже было сказано прошлый раз в этой же зале. Но это очень трудно. Все, что рассказывают и пишут о большевиках трезвые люди, - все это одно и то же. Одно громадное повторение. Трезвых людей не так мало. Трезвых и разумных. Немало, а все-таки гораздо меньше, чем близоруких и сумасшедших. Этим, сколько ни повторяй одно и то же, - напрасно: близорукие не видят, сумасшедшие не слышат.

В Европе сейчас очень много сумасшедших. Немало их и в России; хотя там несколько иное безумие. В России оно, главным образом, среди народа. Когда мы ехали, вот теперь, из Петербурга, то положительно весь вагон был сумасшедший. Вся мужицко-красноармейская толпа, грузная, больная, густая, сдавленная - все это были безумцы. Гляжу с верхней лавки, в состоянии полузадушенности, вниз и слушаю.

Один, обвязанный, солдат, кричит: "Состарела меня эта жисть! Силушки нету!" Я возражаю: "Чего вам стареться, сами же виноваты!"

"Сами! Да ведь взглянуть надо, ведь народ у нас не то что сдурел, а прямо с ума посходил. Нас бы ткнуть в загривок хо-Рошенько, так пришли бы в разум".

Другой вступается:

Мало тебя еще тычут. Всего истыкали, а он скулит.

Это верно, истыкали. Да ведь кто тычет? Надо сказать… Но его перебивают:

- Ладно, молчи, вплоть до расстрела захотел! Дохни сам.

И разговор умолкает. Действительно, повсюду юркие агенты, как фельдшера в психиатрической больнице, следят, чтобы безумцы не буйствовали, чтобы помешательство было тихое.

В Петербурге, на месте, тишина эта легче достигается. Пространства много, людей мало, каждый в одиночку, ну и молчат.

Летом, когда аэропланы жужжали вверху, и люди стекались в кучки, - глядеть, - и то глядели молча; шепота даже своего боятся.

Летняя картина Петербурга была такая: улица длинная, как стрела - и точно зеленая дорога: так заросла травой. Черные точки кое-где посередине: это прохожие, с котомками за плечами. Изредка провоняет, дребезжа, автомобиль: большевицкий, ибо автомобили только правительственные. Их очень мало, и они полуразрушенные. Впрочем, у Зиновьева хороший. Зиновьев - человек жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газетах, выходит ужасно похожим на пышную, старую женщину. Он всегда без шапки. И когда едет на автомобиле, то сидит на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без нее - никуда, ибо трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держит себя за семью замками, а когда идет, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом.

Зиновьев осенью пережил тяжелую минуту. Она у меня отмечена в дневнике со слов очевидца. Было какое-то собрание матросов и красноармейцев в Таврическом дворце (ныне он называется Дворцом Урицкого). Собрание, казалось бы, надежное, большевицкое, - иных не бывает, не допускают. И вдруг эти надежные "коммунисты" взбесились: полезли на Зиновьева с криками: "Долой войну! долой комиссаров!" и даже, что уж совсем непереносно: "Долой жидов!". Кое-где кулаки стали сжиматься… Зиновьев хотел удрать задним ходом - и не мог. Его секретарша тогда кинулась отыскивать Горького. Ездила по всему городу, даже в наш дом заглядывала. Где-то Горький был отыскан и приведен спасать Зиновьева. Горький говорит мало, глухо, отрывисто, будто лает. Я не думаю, чтобы его красноречие было решающим, когда он пролаял: "Воюйте, а не то придет Колчак и оторвет вам голову". Но все-таки страсти на этот раз улеглись. А на следующий - собрания стали еще больше фильтровать. Зиновьев слишком расстроился.

Здесь нам задают вопросы, которые показывают, что никто не имеет понятия о российской действительности.

Спрашивают: "Ну, а как литература? Какая цензура? Какие магазины? Как сообщения? Где собираются? Что вы писали?" и т. д.

На прошлой лекции Мережковскому кто-то прислал записку: "Почему вы не в России? Говорили бы все это там. Ведь там Горький основал общество Свободы и Культуры".

Ну что на это ответить? Чем, какими словами? Разве кратким словом "нет"? Ибо факт необыкновенно прост: ничего из того, о чем спрашивают, нет, нет совершенно: ни магазинов, ни ресторанов, ни литературы, ни газет, кроме официозов (а потому и цензуры нет). Нет науки, нет студентов, нет сообщений, никто нигде не собирается - значит нет "обществ"; абсолютно нет свободы и ни малейшей культуры. Горький, впрочем, есть. Но занимается он отнюдь не культурой и не свободой, а скупа-ньем у голодных людей остатков их имущества. Скупает фарфор, эмали, альбомы, - что придется. Квартира у него - настоящий музей. А когда захватили английское посольство, он сидел там в виде оценщика, пытаясь разобраться в вновь "приобретенных" предметах искусства. Жена Горького, вторая, бывшая актриса, - комиссар всех "государственных" театров; нынче осенью она, кроме того, сделалась еще министром торговли и промышленности. Положим, не мудреная штука, раз Нет ни торговли, ни промышленности.

Опять просто: НЕТ.

Еще трех вещей нет в "революционной советской России", - я их отмечу (хотя ими далеко не исчерпывается все, чего нет):

Нет, во-первых, - революции.

Нет, затем, - диктатуры пролетариата.

Нет, наконец, - советов.

Революции нет уже года полтора. Вместо нее - тишина и спокойствие кладбища.

Диктатуры пролетариата нет потому, что нет пролетариата: почти все заводы закрыты, рабочие мобилизованы, другие разъехались. Оставшихся, при всякой своей панике, большевики расстреливают сотнями.

Осенью расстреляли в одну ночь 300 с чем-то человек.

Советов нету - потому что в "советы" назначаются кандидаты от партии. И большевик, объявляющий кандидата, грозно кричит на собрании: "Ну-ка! кто против? Подыми руку!" Раз какой-то смельчак закричал на это сверху: "Кто хочет в Чрезвычайку - подыми руку!" Уж, конечно, никто рук не подымает.

Всего, что еще может прийти в голову, - тоже нет. Вот это "нет" - чистое отсутствие намека на свободу, на все, что составляет человеческую жизнь, надо взять за исходную точку, за позу, на которую следует стать, начиная разговор о большевиках. Их принцип, их пафос - нетовщина. "Жисти нет"! - стонет каждый красноармеец, опоминаясь на мгновение от своего безумия. Отрицание жизни, последовательный принцип "не-товщины", естественно рождает и тот никогда и нигде неслыханный террор, который царит в Совдепии. Убивают, что называется, походя, почти не замечая, одного за другого, так, кто под руку попал. Не то что личность перестала иметь цену, нет, больше: всякая жизнь вообще обесценилась. Я сегодня не коснусь картин этого террора. Их слишком много на страницах моего дневника. И я не могу слишком часто возвращаться к этим страницам. Да и что факты! Кто понял самый принцип большевиков, их линию, их нетовщину, того ничем не удивишь. Ведь факты - лишь логическое следствие, и пока будет принцип - будут следствия. Пока будут большевики - будет оголтелый террор, с массовыми расстрелами, с пытками, с издевательствами. С продажей человеческого мяса на рынке за телятину, с арестом детей, со всей фантастикой, которой не хочет верить свежий человек.

Однако надо, чтобы верили, надо, чтобы поняли самый принцип большевиков, эту нетовщину. До сих пор тайна большевиков - тайна, хотя они откровенны до подлой наглости. Вот, например, что у меня записано осенью, вскоре после Юденича: "…и сегодня, как всегда, распоясались и объявляют: до-громим Деникина, а затем начнем заключать миры с соседями. Эстляндия будет первой, но важнее всего Польша и Финляндия. Это - открытые двери в Европу. Мы должны соглашаться на все условия. Ведь буржуазные и социал-предательские правительства соседей мы не признаем законными и договоры с ними мы все равно исполнять не будем. Любой мирный договор с ними лишь мост к власти рабочим Польши, рабочим Финляндии, рабочим Европы. Да здравствует единая, неделимая, всемирная советская республика! Ну что ж, черту не впервые им помогать, и этот проект мирной кампании очень вероятен. За спинами соседей начнет переговоры и Антанта - Англия скорее всего. Ведь она не знает - или не хочет знать, что такое большевики. Иной раз кажется - пускай! Если Европа не понимает, что нельзя терпеть рядом эту толпу белых негров, и договаривается с хитрыми надсмотрщиками - Европа Достойна всех последствий этих договоров. Германии не простится ее Брест. Ни одной стране не простится ее бесчестие и недомыслие.

А вот что сказал Горькому сам Ильич (так Горький, не без нежности, называет Ленина). Горький ездил к нему в Москву, с предложением "смягчить политику" (это было уже зимой). Горький думал, что при "смягчении" Европа скорей пойдет на мир. "и так пойдет, - ответил Ленин. - Даже скоро. Нам мирная передышка необходима, ради нее обещано будет, что угодно, но не можем же мы изменить нашим принципам. И на деле останется все. Выпустим одних заложников - возьмем других. Разоружим один полк - вооружим два".

"Боже, как нам все ясно отсюда, нам, заглянувшим в лицо "смерти"! И как никто ничего не понимает - там!"

Это я писала уже перед самым нашим побегом из Совдепии, - из бывшей России. Наш побег решился внутренно именно в это время. Я по совести могу сказать, что он был решен внутренно, не внешне. Физически, для нас, бежать было гораздо труднее, чем оставаться. К голоду, к настоящему, т. е. когда мы целыми месяцами ели хлеб с соломой, мерзлую картошку, капусту с водой и только, - к голоду привыкаешь. Даже пронизывающий холод в комнате, даже постоянная тьма (мы сидели при ночниках последнее время), даже лохмотья, которые мы носили, - все это, в сущности, пустяки. Я, по крайней мере, не могу назвать это страданием. Человек удивительно много может вынести физически.

Тяжелее была душевная тошнота, которую мы испытывали в этой атмосфере лжи и крови.

Но непереносным оказалось одно: ощущение тряпки во рту. Непереносно, как преступление, знать, что знаешь что-то о России, чего другие не знают, - и молчать. Пусть нам не поверят, как не верят никому, но говорить мы должны и будем. Мы знаем две тайны о России, и эти две тайны мы должны постоянно раскрывать, что бы с нами ни было. Первая тайна - о большевиках, о их принципе небытия, и о том, что они никогда, ни на линию, пока существуют, этому принципу не изменят. Не могут изменить. Все будет как есть, пока они есть, т. е. будет громадное Нигего вместо России, а вскоре может быть вместо еще какой-нибудь страны, и еще…

Вторая тайна - о России, о людях, сию минуту населяющих Россию. Меня слишком бы далеко завело, если б я вздумала теперь говорить обо всей России, я ограничусь здесь Петербургом как показателем. Все петербуржцы, - но все, сверху донизу, простой народ и остатки интеллигенции равно, за исключением властей и некоторых спекулянтов, - живут исклюгитель-но надеждой на переворот. Они его жаждут, они его ждут, они к нему готовятся каждый день, чуть не каждый час. Мы знаем не только целые учреждения, с виду большевицкие, полные таких людей, но, может быть, целые полки, ждущие лишь момента, лишь знака, чтобы повернуться против своих поработителей. Мы знаем, что летом даже кронштадтские матросы ждали: "Кому бы сдаться? Да никто нас не берет". И летом довольно было двухчасового обстрела, чтобы от большевиков следа не осталось. Эти новые татаре все свои автомобили держали наготове, чтобы удирать.

Я уже не говорю об интеллигенции. Она разъединена физически, но внутренно едина, как никогда; тут соединены даже самые слабые, т. е. ради куска селедки для детей служащие у большевиков. Нельзя требовать, чтобы в целом народе или классе все сплошь были героями. Героев может быть мало или много. И я прямо скажу, что за время большевиков у нас было сотни, тысячи, миллионы героев. Пассивных и активных. Разве не герои - все расстрелянные, после пыток, московские профессора, педагоги, писатели? Разве не герои - тысячи офицеров, которые все-таки не пошли в красную армию, хотя вместе с ними арестовывали их жен и детей. А другие сотни офицеров, полтора года тому назад умершие замурованными буквально в нижних казематах крепости? Это факт, их скученные скелеты когда-нибудь отроют. Оставшееся большинство не имеющих силы идти на гибель своих близких не развратилось все-таки, оно ждет лишь момента, чтобы возникнуть и действовать, ждет первого толчка, новой февральской революции. Самодержавие большевиков горше, хуже николаевского - но дутая власть их слабее, и при самом легком ударе извне - она лопнет, как пузырь, чтобы могли сплотиться разъединенные искусственно Русские силы, мог проснуться от кошмара русский народ. И уж, конечно, конечно, не для создания нового самодержавия, николаевского или ленинского - все равно!

Мы - такие же, как другие, мы лишь часть России подлинной, России февральской, России будущей. Тайну эту, т. е. что Россия вся сейчас готова восстать во имя демократизма и свободы, мы знаем изнутри, как знают там оставшиеся. От их лица, от их имени, за них - мы и говорим. Может быть, голос России не будет услышан. Может быть, Европе суждены еще долгие судороги и потрясения. Может быть, еще тысячи тысяч лучших людей погибнут в России, русских и иностранцев, - как недавно там погиб замечательнейший польский поэт. Все равно, когда-нибудь, кого-нибудь услышат; когда-нибудь поймет Европа, что спасение России - ее спасение, свобода России - ее собственная свобода, и мы верим, поймут это европейские народы - не слишком поздно. Наша крепкая вера, только она и позволяет нам смело сказать теперь, в эту черную, страшную минуту:

Она не погибнет - знайте!
Она не погибнет, Россия…
Они всколосятся, - верьте!
Поля ее золотые.

И мы не погибнем, - верьте!
Но что нам наше спасенье?
Россия спасется - знайте! И
близко ее воскресенье.

С ТОГО СВЕТА

"Отрекнемся от старого мира!.." - горланил однажды встречный солдат, лупорожий и пьяный, идучи по Литейному.

Это было давно. Тогда еще была революция; был Литейный проспект.

"Отрекнемся…" Отрекнулись. Да так, что действительно стал один мир - и другой. Европа, Америка и т. д. - один, этот, Совдепия - другой, тот мир, - "тот свет".

Разница между настоящим "тем светом" и Совдепией лишь одна: с настоящего не возвращается, а из Совдепии есть выходцы.

Выходцев с "того", совдепского света не надо смешивать с русскими эмигрантами. Эмигранты - это все покинувшие Совдепию, когда еще там оставались следы России; было еще что-то похожее на "этот" свет; это уехавшие ранее окончательного переворота мира наизнанку. Т. е. ранее того предела, за которым изменения могут происходить уже только в порядке количественном, а не качественном.

Я не знаю, в какой день и час перейден был предел. Но знаю, что этот день и час мы прожили в Совдепии. Мы вывернулись наизнанку. Мы выходцы с полного "того света". Мы понимаем кое-что сверх того, что понимают люди этого света.

Между прочим, мы отлично знаем, удельный вес большевиков, их силу. Для нас, оттуда так ясна была эта "сила", что мы непрерывно изумлялись: неужели зарубежный мир действительно верит, что большевики сильны? Как это может быть?

Назад Дальше