Эта милая, шаловливая угроза, в связи с характером "злодея", заячьи-трусливым, а также в связи с крайне тугими внутренними обстоятельствами (прямо стал подыхать с голоду!), эта угроза, говорю я, этот нежно поднятый пальчик - произвел действие для Деларю неожиданное. Но злодей понял, что ему без "передышки" не вывернуться, что очень хорошо и выгодно поразыграть некоторое раскаянье:
Злодей пал ниц и, слез проливши много,
Дрожал, как лист.
А Деларю: "Ах, встаньте, ради Бога!
Здесь пол нечист".
Ободренный убийца решил еще чуть-чуть продолжать свою тактику. Займы, концессии, или, как в старину говорили, "аренда", ему обязательно нужны были. Да и не только займы одни… Мы увидим сейчас, с какой полнотой и как быстро оправдал Деларю возлагавшиеся на него надежды.
И все у ног его в сердечной муке
Злодей рыдал.
А Деларю сказал, расставив руки:
"Не ожидал!
Возможно ль? Как? Рыдать с такою силой
По пустякам?
Я вам аренду выхлопочу, милый,
Аренду вам!
Злодей ждал дальнейшего и дождался.
- Хотите дочь мою просватать, Дуню? -
продолжал поспешно Деларю. Тщательный истолкователь пророчеств отметит, вероятно, что под несчастной Дуней следует разуметь отечески опекаемый правительствами - Деларю европейский пролетариат или, может быть, вообще европейский народ. Хитрый убийца не скрывал и раньше своих вожделений и видов на Дуню. А тут Деларю сам предлагает "просватать Дуню", да еще мало:
…………
А я за то
Кредитными билетами отслюню
Вам тысяч сто.
(Тут необходимо перевести слово "тысяча" на язык современности и читать "миллиардов сто". Это ничего не отнимает у ясности пророчества, конечно.)
"А вот пока вам мой портрет на память, -
не унимается Деларю:
Приязни в знак.
Я не успел его еще обрамить,
Примите так!"
Очень может быть, что такой полноты успеха злодей сам не ожидал и в первую минуту остолбенел. Но мы знаем, что он тотчас же оправился, принял все, как должное. И уже без стеснения, без риска, смело принялся за прежнее. Опять принялся за Деларю.
Истыкал тут злодей ему, пронзая,
Все телеса.
А Деларю: "Прошу на чашку чая
К нам в три часа".
Это приглашение было единственное и последнее, чего еще мог пожелать в данную секунду "убийца" от Деларю. Желание исполнилось, заветное приглашение получено. Наш момент - как раз момент, когда Деларю варит чай, готовит чашку, ждет визита. В три ли часа или в четыре сядут они за стол - такой точности нельзя требовать от пророчества. Тем более, что еще неизвестно, может быть и в три…
Баллада тут не кончается. Кончается только уже исполнившаяся часть ее пророчеств. И я не знаю, стоит ли писать о том, чем это все завершилось, - ведь мы глухи, как бревна, ко всем предреканиям будущего, пока оно не сделалось настоящим.
Впрочем, может быть, все-таки стоит бросить беглый взгляд на конец баллады. Уж слишком вплотную следили мы за отношениями предупредительного Деларю и "нечестивого убийцы". Слишком мы, если можно так выразиться, - проосязали их, до момента "чашки чаю" хотя бы, но и это много. Авось, кто-нибудь задумается и над концом, - а вдруг и он пророческий?
Собственно о "чашке чаю" в балладе больше не упоминается, и мы не знаем, была ли она и как именно повлияла на дальнейшее течение истории. Неизвестно даже, после нее или до нее.
Так едок стал и даже горьче перца
Злодея вид.
Добра за зло испорченное сердце
Ах! не простит.
Мы склоняемся к тому, что это было до чашки, и даже почти-почти исполнилось, находится, так сказать, в процессе исполнения: не стал ли уже "вид злодея едок и горьче перца?"…
Но вот, однако, заключительная катастрофа. Злодей верен себе. От Деларю получено все, что он мог дать, в полноте и даже через край. Деларю больше не нужен. А так как предварительные тыканья кинжалом имели целью лишь возбудить угодливость Деларю, а теперь цель изменилась, то злодей предпринял шаги порешительнее:
Он окунул со злобою безбожной
Кинжал свой в яд
И, к Деларю подкравшись осторожно,
Хвать друга в зад!
Нет, очевидно, это было после "чашки чаю"… Наверно, не во время самого визита, - злодей расчетливее. Где нам, впрочем, разбирать времена и сроки пророчеств? Будет видно потом.
Дружеский удар отравленного кинжала пронял-таки Деларю:
Он на пол лег, не в силах в страшных болях
На кресло сесть.
Меж тем злодей, отняв на антресолях
У Дуни честь -
(и с Дуни сорвал свое, не забыл) процвел, расцвел окончательно повсюду, на самых разнообразных местах, где будто бы "был всеми чтим, весьма любим" и т. д.
Взгляните, наконец, каким прямым предупреждением заключается баллада, и даже в словах вся точность, - какую только допускает образность предсказаний:
В Москве он членом сделался совета,
В короткий срок.
Какой пример для нас являет это,
Какой урок!
Я не знаю, что еще можно прибавить к сказанному. Не обманываюсь: никогда слова отдельных пророков, а равно и трезвые, разумные слова отдельных личностей не исцеляли коллективного умопомешательства. Волна его продолжала катиться, вперед, неостановимо, - до какого-то своего предела. Мы этим не должны, однако, смущаться. И помешанные - люди. И среди них есть отдельные, могущие исцелиться. Для кого-нибудь, - хотя бы одного! - склонного к пророческим образам, к поэтической интуиции, я и привожу замечательную балладу Алексея Констан. Толстого, этого прекрасного русского поэта. Над ней нельзя не задуматься.
А для какого-нибудь другого помешанного, с иным складом души, знать не знающего о пророчествах, слушающего только реальность, - я с удовольствием повернусь к реальности. Укажу ему на сегодняшние ("Матэн", 22 января 22) слова сегодняшнего, реального человека, - не русского поэта, а президента американской торговой палаты М. Вальтера Берри.
Такой оборот меня нисколько не затрудняет, ибо и давно умерший русский поэт, и благополучно здравствующий американский президент говорят совершенно то же самое о том же самом: о "нечестивом убийце!" и о "чашке чаю".
Вот как говорит о них американец:
"…Генуэзская конференция - осиное гнездо, ловушка, приготовленная не без Германии. Если кровавые убийцы России сядут за этот стол - я страстно желал бы, чтобы Америка отказалась от приглашения.
Ленин эволюционирует? Ленин не может эволюционировать. На нем слишком много крови (подч. в подлиннике). Человек, который расстреливал, взрывал, убивал своих соотечественников сотнями, тысячами, и обрек миллионы других на смерть от голода, который поверг свою страну в пучину еще неслыханного на земле отчаяния, - такой человек не может сказать: "Я ошибся; мои теории неверны; надо вернуться". Ему нет возврата. Он вынужден продолжать свой путь. И он будет его продолжать. Генуя? Это он только забегает вперед, чтобы дальше отскочить назад. А приглашение "советов" в Геную - уже одно приглашение - удлинит на год, по крайней мере, жизнь этого губительного режима. Советский принцип - разрушение всех правительств на земле. И приглашать такое "правительство" сесть рядом с другими цивилизованными правительствами, этим приглашением признать его - значит волка пригласить в овчарню. Это поступок совершенно непостижимый".
И однако -
Хотите вы истыкать мне, пронзая,
Все телеса?
Ах, Боже мой! Прошу на чашку чая
К нам в три часа, -
говорит Ллойд Джордж, шепча своим - утешительно: ничего, я потребую гарантий. На это европейскому безумцу вот что отвечает твердый и трезвый американец:
"Ну конечно, "советы" дадут вам все вообразимые и невообразимые гарантии: много это им стоит! Ну конечно, они вам признают все царские долги: это им еще меньше стоит!"
Мы уже видели, что пророческий "злодей" в балладе на все соглашался, "дрожал, как лист", что ему стоит? Будем теперь ждать, что обрадованный Ллойд Джордж кинется:
Хотите дочь мою посватать, Дуню?
А я за то
Кредитными билетами отслюню
Миллиардов сто
Через плечо дадут вам Станислава
Другим в пример.
Я дать совет властям имею право,
Я - камергер…
И уж, конечно, мы, внимательные читатели старой баллады, вместе с достойным американцем, так ясно видящим самую реальную реальность, не удивимся, когда произойдет дальнейшее, не закричим от неожиданности, увидав, что убийца "окунул со злобою безбожной кинжал свой в яд" (как ему свойственно), и что
К Ллойд Джорджу он, подкравшись осторожно,
Хвать друга в зад…
Да сбудется пророчество! скажут одни. Это только логика вещей! скажут другие.
И может быть, лишь тогда, - слишком поздно! скажут и многие, ныне слепые и глухие:
Какой пример для нас являет это,
Какой урок!
ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК
Большевики убили Набокова.
Нет, нет, это не ошибка. Я знаю, что убийцы называются "монархистами". Но как бы им было ни угодно себя называть, монархистами или коммунистами, они, главным образом, убийцы. И это деление людей - на убийц и не убийц - для нашего времени самое правильное и единственно реальное.
С этой точки зрения я и утверждаю, что Набокова убили большевики - не монархисты, не коммунисты, не другие какие-нибудь "исты", а, прежде всего, - убийцы.
Убийцы ходят между нами, здесь, и хотя главный штаб их в России, - Европа заражена убийством.
Мы еще условно, привычно, разбираем: это правые, это левые. Но круг сомкнулся; по окружности есть еще, пожалуй, левее - правее, а там, где круг сомкнулся - есть только убийцы, даже один убийца, хотя по желанию и обстоятельствам он может надевать любую из двух масок: черную или красную.
Но и в красной маске, и в черной - он тот же убийца и только убийца.
Для Красной Маски Набоков и Милюков - были физически недосягаемы. И невыгодны. Не забудем, что Красная Маска любит, привыкла, убивать наверняка, без риска для себя, с чувством, с толком, с передышкой. Но в некоторые времена и покушение на убийство определенных лиц бывает выгодно, если его сделать под маской черной.
Кто, в самом деле, вздумает отрицать такую несомненную вещь: ведь задержись Милюков и Набоков в России, в царстве большевиков, в главном штабе убийства, они уже давно были бы расстреляны. Именно давно, и притом без малейшего покушения, а наверняка, подобно тысячам других, даже менее нужных убийцам.
Это не вышло, благодаря физической недосягаемости. В таких случаях большую пользу может принести, - и действительно принесла, - черная маска. Даже если бы и тут совсем ничего не вышло - в главном штабе была бы радость: как в данный момент хорошо можно использовать эту историю! Видите, мол, это черный человек, а мы красные; мы сами его боимся…
И делает вид красный, что боится черного. Но не опасен ему черный. Ведь это все тот же, один, убийца. И лишь с неуловимостью фокусника сменяет он маски.
Я спрашиваю, однако: согласились ли бы честные, видные люди со всех концов Европы съехаться где-нибудь, поговорить, посидеть с господами офицерами, стрелявшими в Милюкова и убившими Набокова? Думаю, что нет. Пожалуй, оскорбились бы, если б им это предложили. Убийцы арестованы, избиты, понесут кару.
Но вот те же убийцы уже едут на свидание с теми же черными, видными европейцами, которые не только не арестуют их, но даже обещали заботливо охранять их спокойствие, пока будут длиться застольные беседы.
Отчего это? Оттого ли, что убийца переменил маску? И красная считается лучше, - ведь под ней убивают только без риска? Отчего?
Пусть ответят на эти вопросы те, кто еще не лишился памяти и здравого рассудка.
А я скажу еще: убийце все равно, кого он убивает. Он потому и убийца, что не различает человеческих лиц. Но мы должны помнить: убив Набокова, он убил великого человека.
Это опять сознательное, точное, слово; определение, на котором я настаиваю.
У каждого времени свой гений, свое личное влияние. В наши дни великим не будет ни завоеватель, ни общественный деятель, ни художник, ни ученый, ни поэт. В наши дни велик лишь тот, кто до конца остается единым, единственным, верным себе и своей внутренней правде; тот, кто воистину остается самим собой.
Он и умирает своей смертью, такой высокой и достойной Человека, какой умер Набоков.
Про него действительно можно сказать, что он попрал смертью Смерть. Не он убит, не он мертв - мертв его убийца.
Это только мы, несчастные, слабые, еще не видим, что убийца уже мертв.
Скоро увидим, узнаем. Он, Владимир Дмитриевич Набоков, уже знает теперь все.
ЛУНДБЕРГ, АНТОНИН, ЕСЕНИН
Три легких силуэта. Каждого из этих людей, - незамечательных, но типичных для нашего времени, - я помню у истока его карьеры. И, может быть, мои "ума холодные наблюдения" покажутся любопытными.
Лундберг - называл себя моим "крестником". Мне принадлежит… заслуга? спасения его первой рукописи от редакторского камина.
Двери нашего тогдашнего журнала следовало, по моему убеждению, широко открыть начинающим. Они и были открыты, и не напрасно: у нас впервые стали печататься Блок, Пяст, Сергеев-Ценский и другие, себя впоследствии оправдавшие.
Рукопись Лундберга показалась мне не блестящей, но возможной. Вызываю неизвестного автора. И вскоре он становится частым посетителем как редакции, так и моего дома.
Большеголовый, большелицый, бледный юноша в синей рубашке. Дикий неврастеник. Любит длинные, надрывные разговоры. И мало-помалу я убеждаюсь, что это человек, не лишенный, может быть, способностей, но обреченный на "личную негодность": его точит и ест червяк безнадежного честолюбия слабых. Слабняк, если он не глуп, начинает в этом случае с потери равновесия. И Лундберг особенно охотно говорит - о самоубийстве.
Не всегда можно полагаться на правило: "Не убьет себя тот, кто о самоубийстве говорит". И потому оставить Лундберга, уклониться от бесконечных разговоров, мне не хотелось. Они, впрочем, не дали ему помощи: внутренний червяк тщеславия, сосредоточенное, болезненное саможаление заслоняли его от всех спасительных интересов, - к искусству, к философии, к вопросам общественным. Особенно безразличен, даже враждебен, он был к последним.
Но то обстоятельство, что он очутился в литературном кругу, в связи с людьми, в которых он хотел вызывать к себе участие, - пожалуй, ему и помогло.
Из Киева, куда он уехал, он продолжал писать мне. С удивлением мы узнали, что он сделался "учеником", и даже "любимым", л. Шестова. Мимолетная встреча в Киеве показала мне Того Же Лундберга, ноющего, скорченного от внутренней, мелкой боли, ничем, кроме нее, не интересующегося; вернее - все берущего, как средство для ее невозможного утоления. Как в письмах своих - он был уныло и злобно льстив… И этого не видит в "любимом ученике" глубокий русский философ - Л. Шестов?
Впрочем, не наивны ли, не доверчивы ли, как дети - философы?
В Петербурге, когда Лундберг туда снова переехал, мы уже не встречались. Нужды в нас больше не было. Сделавшись заправским литератором (при посредстве ли одного своего "учителя" или и других наивных людей - не знаю) он даже писал какие-то особенно злостные против нас статьи. Мне их, впрочем, не пришлось видеть, да и отметы не стоило бы, если бы в то же время, изредка, не получались от Лундберга письма, все те же, заунывно-льстивые… на всякий случай?
Прикончил Лундберга некий Иванов-Разумник.
Этого Иванова-Разумника долго называли "обольстителем недоносков". Он таким и был, сидя в подполье, до дней своего торжества, т. е. торжества большевиков. Литературный критик, создатель "Скифов", - он в сердцевине своей тот же Лундберг, только похитрее и посмелее, а потому по приемам, по самой материи своей - родной брат Петерсу и Дзержинскому. Выйдя на свет, он стал заглатывать уже не одних недоносков, а "гениальных детей" - Ремизова, Белого, Блока.
- Как, и вы с ним? - спрашиваю раз в ужасе Блока по телефону. - Пусть Боря (А. Белый), он "потерянное дитя"… Но вы?..
И грустный прошелестел ответ:
- Да ведь и я, может быть… "потерянное дитя"…
Но когда-нибудь о Разумнике, о его большевизме, который довелось мне наблюдать собственными глазами, я напишу особо. Ремизов, успевший выскользнуть, помнит, конечно, что делал этот господин с ним. Здесь я только подчеркиваю, что развращение Лундберга закончил именно Иванов-Разумник. Это было не трудно, при родственности их природ. У Лундберга только все поуже, поробче, и была еще оглядка, - до соединения с Разумником. Но разврат один, сущность одна, то же человечество, личная негодность, которая лучше всего определяется двумя словами, - банальными, но бездонно-глубокими: ni foi, ni loi. Ни веры, ни закона. Ничего, кроме жажды утолить ненасытного (все равно, какого) собственного червяка. Он - цель. Остальное, остальное - средство.
Лундберг, "любимый ученик" Шестова, уже не мог не сделать со своим "учителем" того, что недавно сделал. Утвердившись в Берлине, на деньги своих господ, вздумал облагодетельствовать изгоя (в нем сантиментальность, в Лундберге!). Скрыв происхождение денег, выпросил рукопись для напечатания. А потом взял да и уничтожил книгу. Сжег, кажется. Но уж, наверно, не обошлось без ламентаций и всяческого, перед Шестовым, нытья… Ведь, написал же он мне, в начале большевистского хозяйства, абсолютно бесполезное письмо с унылым припевом: "Я знаю, что вы мне не ответите…"
Угадал верно.
"Ni foi, ni loi", эта грознейшая из пустот, сближает индивидуумов самого разного обличья. И все они, слабые и сильные, умные и глупые, от неврастенического недоноска Лундберга до грубого темпераментного мужичищи - Антонина, до прожженного парня Есенина, все кончают нынче тем же провалом, откуда идет "некий дух, зело смрадный".
Вот Антонин; еще не епископ - архимандрит. Первые, получастные, "Религ. Фил. Собрания" подняли железный занавес, отделявший среду церковную от интеллигентской. Антонин с особой жадностью бросился к "светским". К нам зачастил и вечером, и утром, и на заседания, и так. Секретарем "Собраний" был некий Е. Е., человек вида и манер (да, кажется, и биографии) интеллигента-нигилиста 60-х годов. Ему протежировал молодой тогда Тернавцев и предобродушно звал своего приятеля не иначе, как "пес". Архимандрит Антонин и "пес" сделались неразлучны. Вместе шлялись по трактирам, причем Антонин заказывал себе самые скоромные яства, а "пес", в пику другу, - постные. Вместе приходили они и к нам. Если народу было не так много, то беседа сводилась к темам довольно интимным: Е. Е. при Антонине рассказывал о лаврских его успехах, о дамах, о платочках, которые, подобно султану, он раскидывал… Антонин, черный, громадный, костлявый, даже сутулый от громадности и костлявости, с тяжелой нижней челюстью и косматыми бровями, - слушал, помавая главою. Подсказывал образы, гудел басом, сильно на "о":
- И тогда разбила она алавастровый сосуд тела своего меня ради…