Крушение Агатона. Грендель - Гарднер Джон Чамплин 2 стр.


Если бы меня спросили, я бы сказал им, что старик вовсе не так пьян, как кажется, хотя он, как обычно, был глубоко и основательно нетрезв. Он стоял в просторном Дворце Правосудия, покачиваясь и сложив ладони, и пытался сосредоточить взгляд на Совете Эфоров, которые взирали на него сверху вниз. Они были величайшими людьми, возможно, самыми могущественными в мире, и Агатон знал их всех, служил им в молодые годы (если хоть что-нибудь из того, что он мне рассказывает, правда). Они обладали силой большей, чем цари Харилай и Архелай; большей даже, чем сам Законодатель Ликург. Хотя каждый из них по отдельности был всего-навсего человеком, подверженным, как утверждал Агатон, обычным сердечным недомоганиям и воспалению печени, вместе они внушали больше благоговейного страха, чем Дельфийский оракул. Они могли пренебречь прорицанием оракула, как пренебрегали интересами простых смертных. Они были высшей властью в государстве в делах внешних и внутренних, гражданских и религиозных. Но на Агатона, скомороха божьего, они не производили впечатления. Хотя все они носили одинаковые черные мантии и красные квадратные шапки и одинаково выбривали верхнюю губу, но среди них были толстые и тощие, черноволосые и седые. Агатон с изумлением указал на это стражнику справа и сморщил лицо, пытаясь охватить разумом этот факт, словно стискивал в кулаке камень. Я притаился у входа, сжимая в руках старый белый кувшин, и, как нищий, заглядывал внутрь, чтобы увидеть, что будет дальше. Долгое время ничего не происходило. Агатон, сложив ладони, опирался на костыль и смотрел на эфоров или, может, на железный трезубец, который почти упирался в потолок позади них, и ждал, склонив голову набок. По-прежнему ничего. Он качнулся, и я понял, что он вот-вот заснет. Наконец Председатель Коллегии встал из-за стола и обратился к Агатону. Я не мог разобрать ни слова из того, что он говорил, и сомневаюсь, что это удалось Агатону. Раскатистое громоподобное эхо заглушало все слова.

- Блалум, блалум, блалум, - сказал Председатель.

Агатон задумался.

- Лук, - сказал он наконец и склонил голову на другой бок, ожидая подтверждения.

- Блалум? - с отвращением спросил Председатель.

Агатон опять задумался.

- По некоторым причинам, ваша честь, - сказал он. Некоторое время он стоял, втягивая и снова выпячивая губы, левой рукой при этом задумчиво почесывая зад. - Лук весьма питателен. Относительно, конечно. И он поднимает дух: округлость луковиц приводит разум к идее единства и завершенности. Кроме того, лук встречается в природе, что само по себе прекрасно. И он заставляет плакать людей, которых иными способами плакать не заставишь. - Он горестно улыбнулся и развел руками. - Я люблю лук. Это не моя вина. Я просто его люблю. К тому же он дешев. - Он захихикал и никак не мог остановиться. Я закрыл лицо кувшином, который держал в руках.

- Блалум! - сказал Председатель. Эфоры посовещались, и вскоре Председатель вновь произнес: "Блалум".

Один из стражников схватил Агатона за плечи и повернул кругом. Они увели его. Обежав вокруг здания, чтобы посмотреть, куда его повели, и увидев, что они направляются в северную часть города, где находилась тюрьма, я остановился. Это было ужасное место - беспорядочная масса зданий из серого камня, полных болезней и несчастья, издырявленных крохотными оконцами, словно деревья, изъеденные жучками-древоточцами; днем и ночью то там, то тут над зданиями поднимался дым, как от горящей мусорной кучи. Будь я проклят, если пойду туда. К чему бы его ни приговорили, он это заслужил, а я если и сделал что дурное в моей жизни, так это несколько раз утаскивал его с улицы, чтобы никто его не переехал. Дурак я был, что вообще связался с ним, и буду еще глупее, если пойду за стариком в тюрьму. К нему уже слетаются мухи. Я бы не удивился, увидев как-нибудь в жаркий день стервятников, кружащих в небе над нами. Иногда, когда он разглагольствовал перед толпой, люди, стоявшие поближе, падали в обморок. Действительно падали. Я не хочу. Пусть катится к дохлым свиньям!

Беда в том, что у меня его кувшин. "Мальчик, без этого кувшина я бы ослеп", - твердил он. Без кувшина он бы совсем пропал. Сморщился бы, как чернослив, и вся его кровь превратилась бы в пыль. Я обхватил кувшин покрепче и сжал зубы перед вечной несправедливостью. Разве я виноват, что он сам не может таскать этот проклятый кувшин? Однако было невыносимо смотреть, как жалкий старый ублюдок удаляется, качаясь между стражниками и хромая, чтобы исчезнуть в темнице, где его никто не увидит, кроме, может быть, того человека, который выметет его высохшие останки. Придется мне жить с матерью и продавать яблоки.

- Верхогляд! - вдруг завопил он громче любой трубы. Он отскочил от стражников и обернулся, лицо его искривилось в жуткой гримасе. - Верхогляд!

Так он меня прозвал. И называет этим именем прямо перед людьми. Чтоб стадо слонов растоптало его поганые кости! Он возопил в третий раз, словно находился на краю гибели:

- Верхогляд! Кувшин!

У меня не было выбора. Возможно, когда-нибудь я и состарюсь, хотя навряд ли.

- Сейчас! - крикнул я. - Сейчас!

Так они и узнали, что я его последователь, и посадили вместе с ним.

- Хорошо, что ты здесь со мной, мой мальчик, - сказал он и потрепал меня по плечу. Я не нашел подходящего ответа, оставалось разве что биться головой о стену или отдубасить себя его костылем.

К вечеру кувшин был пуст. Агатон сидел за столом посреди камеры, потный и угрюмый. В камере было полно больших мух, которые низко и монотонно жужжали, будто одурели от жары.

- Может ли быть, что они сунули своего Провидца в это поганое место, чтобы он тут иссох? - сказал он. - Неужели лучший из избранников Аполлона недостоин большего уважения? - Он заломил руки и закатил глаза, распаляясь все больше. - Что будет со мной здесь, где у меня нет вина и, что еще хуже, некого учить, некому проповедовать, не над кем насмехаться?

- У тебя есть я, - сказал я.

Он пропустил это мимо ушей. Он любовался самим собой. Он возвел руки к потолку - они были грязнее замурзанных бычьих рогов.

- Что происходит с Провидцем, когда житейские невзгоды лишают его безумия? Смутные времена, Верхогляд! И опасные! Пожары восстаний, ежедневные аресты. Даже дети мрачны и пугливы, как горные козлы. - Его взгляд стал суровым. - Зимние времена, Верхогляд. На улицах гололед. Люди ходят, закутанные по самые глаза, и не разговаривают друг с другом.

- Сейчас лето, - пробормотал я, понимая, что все попытки переубедить его, разумеется, бесполезны.

- Они умирают, сам знаешь. Засыпают в сугробах и больше не просыпаются. Вот поэтому я благословляю их, даже если они дурно со мной обходятся. Кроме того, с какой стати мне проклинать врагов и давать им повод нападать на меня? - Он захихикал, как я и ожидал, затем вздохнул, чем застал меня врасплох. Мне стало не по себе, и я поглядел через зарешеченный дверной проем, как мягкие летние сумерки обволакивают горы. Обернувшись назад, я увидел, что он привычно-рассеянно наблюдает за мной. Он улыбнулся, как всегда хитро, но в то же время с глубокой печалью.

- Даже Провидец не может изрекать истину, сидя в одиночестве в камере, промерзший до костей, когда у него не осталось и запаха от последней капли вина и нет никого, кто любит его и кому он может написать!

- Здесь есть я. Я же кто-то. - Тут я смутился. "Никогда не жалуйся, ни в чем не оправдывайся", как говорит моя мать.

Агатон засмеялся. Хик, хик, хик! Что-то среднее между илотом и петухом.

- Сколько тебе лет, Верхогляд? - спросил он.

- Двадцать, - ответил я, отводя глаза и краснея. Я признаю, что к двадцати годам пора уже стать кем-то, но я часто болел в детстве. Я и сейчас до конца не оправился. Поэтому он и позволяет мне сопровождать его. Наши тени на мостовой - его круглая, как картофелина, и моя, больше похожая на спаржу, - напоминали ему о том, что жизнь по сути своей смехотворна. Я ударил кулаком по ладони и уставился на свои колени.

- Двадцать, - сказал он и грустно улыбнулся. - Понятное дело, я намного старше и могу позволить себе подшучивать над тобой. Будем считать, что сейчас зима.

- Неважно, - сказал я.

- Именно так, - сказал он, и мне показалось, что его глаза на миг вспыхнули, потом опять потускнели. - Хотя нет, до определенной степени это важно. Теперь, когда кувшин сух, все в какой-то мере имеет значение.

Он оттолкнул стул, наклонился за костылем, с ворчанием выпрямился и дернулся к дверному проему, словно что-то в моих словах рассердило его. Долгое время он смотрел наружу, прикусив нижнюю губу так, что усы касались бороды. Наконец он повернулся прямо ко мне, трезвый как чистое стекло. Брови у него вздыбились и щеки дрожали, как горы во время землетрясения.

- Разбей кувшин, - сказал он. - Сойти с ума можно и без него!

Я разбил кувшин.

Его глаза расширились.

- Верхогляд! Это была метафора! - Он поспешно захромал к осколкам, словно было еще не поздно вновь сделать кувшин целым. Он опоздал и опечалено посмотрел на меня через плечо.

- Прости, - сказал я.

Агатон медленно покачал головой.

- А, ладно, - сказал он и вытер руки о свои лохмотья. - Ладно. - Он оперся о стол и после глубокого размышления уселся. Наконец он улыбнулся, будто прощая меня, но дело было не в этом. За кувшин он простил меня уже давно, так как знал, что это случится. Он всегда знает. Просто на мгновение это вылетело у него из головы.

2
Агатон

Мне все труднее хитрить и сохранять привычную отстраненность взгляда. Прошлой ночью была еще одна казнь. Я не видел - дверь камеры выходит на другую сторону, - но я слышал рев толпы. Ох уж эти люди. Их крики были нарочиты и точно рассчитаны. По мере того как боль заглушает страх приговоренного, рев толпы становится громче, бесчеловечнее, все больше походит на гудение пчелиного роя и, отражаясь от щербатых обледенелых стен, вновь ввергает его в ужас. Нет нужды видеть, как они маршируют, размеренно и точно поднимая ноги, чтобы понять, что на этом городе оттиснут образ одного человека - образ безумца: Ликурга.

Затем в темноте вдоль реки проходят илоты - полурабы Спарты, - тихо пробираясь по снегу к высоким белым холмам, где они живут испокон веков. Бредут бесшумно, как прокаженные. Должно быть, казнили какого-то спартанца, и его упрямое, непробиваемое достоинство заставило их стыдиться себя. Любой спартанец, пускай он слаб и хил, пускай он неудачник и преступник даже в собственных глазах, все равно заставляет других испытывать стыд. Я утверждаю и могу доказать при помощи двусмысленностей и подмигиваний, что стыд - это вздор. Разве можно стыдиться в присутствии голодного льва или разъяренной змеи, которую оторвали от логических размышлений? И все-таки стыд существует. Мы живем по навязанным нам мифам, как актеры в бесконечной пьесе (если будете меня цитировать, помните, кто это сказал). В те моменты, когда я чествую себя более дряхлым, чем обычно, я смотрю на себя, одурманенного, запутавшегося, предавшего все, что познал (жену, покинувшую меня много лет назад, обоих детей, мой город, мое искусство, философские размышления), смотрю на моего тюремщика, спокойного, самоуверенного, непробиваемого, как скала, и, хотя я знаю, что ума в нем не больше, чем в прищепке для белья, мне делается стыдно. Его лохматые брови обледенели, нос побелел, будто его прищемили, плащ развевается на ветру, как парус, но сердце его бьется ровно. Он выполняет свой спартанский долг.

Мальчик, разумеется, видит это, и, вопреки всему, чему я его учил, его это притягивает. Он сидит в дверях, согнувшись так, что позвоночник выпирает наружу, как когти дракона, и завороженно пялится сквозь свои космы на толстые бедра нашего тюремщика. Этим вечером я поймал его, когда он, согнув руку, щупал то место, где должны были быть мускулы. "Тщеславие! Тщеславие!" - вскричал я. Мне доставляет удовольствие его смущение, оно меня развлекает. Он опускает голову, подтягивает костлявые ноги и выставляет локти, словно пытается спрятаться за руками. Он похож на вязанку хвороста, которая вдруг развязалась.

- Ах, Верхогляд, - говорю я, - бедный незаконнорожденный Верхогляд, - и касаюсь его руки, которую он тут же отдергивает. Временами я извожу его, просто чтобы сохранить живость ума - и для его же пользы, конечно. - По крайней мере, ты мог бы подойти сюда, к огню. Ты же замерзнешь, сидя у двери при таком снегопаде.

- Ты сумасшедший! Ты и впрямь сумасшедший! - говорит Верхогляд. - Сейчас середина лета, и у нас, слава богу, нет огня, а ты бубнишь и бубнишь о снеге. - Он вращает глазами, как новорожденный жеребенок, и хватается за голову, прикрывая уши руками.

Я зловредно посмеиваюсь.

- Ладно, - говорю я, проявляя великодушие. - Время - это необычайно перепутанная штука.

Он снова прячется.

- Запутанная, ты хочешь сказать.

Я киваю, милостивый, как Аполлон, милостивый, как Афина.

- И это тоже.

Постепенно я склоню его на свою сторону. Не в вопросах погоды, возможно, но я приведу его к другим ценным выводам. Я полагаю, нет никакого вреда в его упрямой приверженности к "фактичности", как говаривал Фалет, хотя, на мой взгляд, это попахивает скаредностью и похотливостью, даже высокомерием. Он не смог бы сделаться спартанцем, даже если б очень захотел, У него не тот подбородок. Илот с головы до пят, бедный мой ученик, и даже не из бунтарей; напротив, он из тех, кто все сносит, слепо веря, что страданием и благочестием они все преодолеют. Им тоже пустят кровь. Слово верного стража Аполлона. И вот так в конце концов он столкнется с тем фактом, что он смешон, и станет, как и я, Провидцем. И мне, разумеется, будет его жаль; здесь уместна только жалость. Это не предсказания, а мерзопакостные факты.

Но - ах! Провидец без книги! В своем роде, наверное, первый в мире. Когда-то у меня была лучшая книга на свете или одна из лучших; огромная - не хватало разведенных рук - кипа свитков, высотой в рост человека, каждый пергамент густо исписан сверху донизу, все лучшие страницы, переписанные из шести великих древних книг, и все лучшие страницы последнего поколения - Солон, Фалес, Фалет, Горий Комментатор (свою книгу он унес с собой в могилу). В самой старой части книги были все имена истинных ахейцев вплоть до Орхоменской эры и указывалось, откуда они пришли во времена Великих Скитаний, имена героев - тех, которые были виновны в человеческих жертвоприношениях, и тех, которые не были к этому причастны; тех, кто женился на своих сестрах, и тех, кто умыкал вражеских жен. В этой книге были все имена древесных богов и звериных богов, все имена звезд с описанием их свойств и рассказывалось о том, как они потом стали Зевсом, Афиной и другими богами-олимпийцами. Там был секрет бальзамирования, которого не знал даже Гомер, секрет тайнописи на скитале и способы приготовления ядов. Где бы я ни оказывался - а я немало путешествовал по поручениям Солона, а позже Ликурга, - я обменивался секретами с мудрецами, которых встречал, и, вернувшись домой, я все аккуратно записывал хитроумным шифром, добавляя новые сведения к старым, как делал Клиний до меня и Фемий Скептик до него; потом я снова прятал книгу в укромном месте. Многие готовы были убить меня, чтобы заполучить ее, хотя никто, кроме меня или моего ученика, не смог бы прочесть, что там написано. Я пользовался тайнописью Клиния, моего учителя, а позже применял алфавиты Прастоса и Калафоса. Как бы то ни было, я рассчитывал, что книга пребудет вечно, в целости и сохранности. (Полагаю, она существовала уже не одну сотню лет, прежде чем попала в руки Клиния. Филомброт, во дворце которого она хранилась, ценил книгу больше самого дворца, хотя не мог разобрать в ней ни слова.) Но хватит элегических воспоминаний. Книга пропала. Вполне естественно в нынешнюю эпоху чумы, войн и всеобщего мрака. И наверное, правильно. Ни на один из главных вопросов в ней не было ответа: огромная заплесневелая куча мусора из цифр, фактов, ловких трюков и прочих штучек. Пусть Верхогляд начинает заново; я ведь решился начать заново, хотя был уже немолод. Я выбью у него из башки всю дурь, доведу его до белого каления и наставлю на путь истинный. Да пребудут с нами боги.

3
Верхогляд

Старый ублюдок совсем спятил. Он и меня хочет свести с ума за компанию. За час до рассвета я слышу страшный грохот и думаю, что здание рушится, но это Агатон свалился с лежанки.

- О боги! - выкрикивает он. - Я забылся! Забылся!

Наверное, он имеет в виду, что боги наказали его, сбросив на пол, и мне хочется в это верить, но потом я вижу, что это не так.

Он подползает на четвереньках, чтобы растолкать меня, - в темноте ему не видно, что я проснулся, - и как только его дыхание обрушивается на меня, зловонное, как мертвый носорог, я откатываюсь и прижимаюсь к стене.

- Ага! - кричит он. - Так ты не спишь! Славный мальчик! Самое время заняться твоим образованием.

- Великий ад! - говорю я. - Середина ночи!

- Считай, что уже утро, - говорит он. - Ночь пролетела, а мы этого не заметили.

Он хватает меня за волосы, и мне некуда деваться.

- Сейчас, - говорит он, - нашим предметом будет история.

- История бесполезна, - кричу я. - Образование бессмысленно. Нельзя дважды поссать в одну и ту же грязную лужу! - Иногда Агатона можно вразумить, взывая к его же принципам.

Но его уже нельзя было остановить.

- Успокойся, Верхогляд. История полезна, даже если она лжива. Она укрепляет характер юноши, ведет его к познанию Наслаждения и Смерти. Кроме того, это моя личная история. Отвергать ее было бы бесчеловечно. Я чувствующее существо, Верхогляд, что бы ты об этом ни думал.

В его словах был какой-то подвох, и, несмотря на темноту, мне было ясно, что он прижимает руку к сердцу. Зная все его уловки, я решил быть осторожным.

- Личная, - уклончиво отозвался я.

- Именно так, - подтвердил он. - История моей любви и моей ненависти, история того, как они сделали меня Провидцем.

Теперь его голос звучал вкрадчиво, и я понимал, что какая-то в этом должна быть ловушка. Наконец я увидел ее.

- Любовь! - сказал я. - Ты имеешь в виду женщин, учитель? - Мое сопротивление ослабело.

- Я имею в виду женщин, - сказал он таким скорбным тоном, что я перестал смеяться. Я подумал об этих женщинах. Сейчас они бы все умерли, задохнувшись от его зловонного дыхания. В известном смысле это было печально, могу признать.

- Ладно, - сказал я, хотя ничуть не обманывался на его счет.

- Мы начнем с Ликурга. Отвратительная история ненависти.

- Ладно.

Он отпустил мои волосы.

Назад Дальше