Драматические произведения. Повести - Тарас Шевченко 10 стр.


У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались вечерныци. Она к ней и направила свою лошадку.

У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее то, что у нас называют куренем, то есть ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна, и живописна до такой степени, что я хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однакоже, нарисовать - того для, чтобы показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.

Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.

- Откуда она взяла такое добро? - все в селе вскрикнули. - Ведь у нее давно уже вечерницы не собираются!

Пошли по селу толки, - такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке.

Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалихин курень (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:

- Добрывечир!

- Добрывечир! - едва отвечало ей что-то.

Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.

- Нездужаю: стара, погана, погана стала.

- Чи нема у вас лою? Я б каганець засвитыла.

- Ничего нема. И печь нетоплена. Я позавчора ходыла в гости, воротылася додому, та й занедужала.

- Что же у вас болыть?

- Все болыть, моя голубко.

Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под припичком с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.

- Спасыби тоби, - проговорила больная.

Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собою:

- Господи, у меня хоть чужие добри люди есть! А у нее никого нету, - настоящая сирота.

Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:

- Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?

- Есть, голубко. На печке посмотри, мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.

Лукия действительно нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:

- Выпей ты горячей воды немного та съешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать шавлии, то оно бы еще лучше было. - И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благодарила свою лекарку.

- Тебя сама матерь божия послала ко мне!

- Лежи, не вставай, я тебя укрою, - и она укрыла ее своим тулупом.

Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерие. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную и вышла из хаты.

Она пошла к повечерие. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.

"Пускай показывают на меня, - думала она себе. - Пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, - я великая грешница! Об одном только прошу тебя, милосердный боже мой, пошли ты здоровье и добрую долю моему единому сыну".

Опасения ее насчет насмешек были напрасны. Народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе остановилася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере так делается в наших селах).

Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее и, приведя обратно, подложила ей сена и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.

- Господи, какая она бедная! - сказала она. - Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, - таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?

И, проговоря это, она вошла в хату. Больная уже проснулася и хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:

- С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мной и было. Благодарю тебя, пускай бог тебе заплатит.

Лукия молча вздохнула.

- Чего ты так тяжко вздыхаешь?

- Так, - отвечала Лукия.

- Может быть, ты тоже нездужаешь?

- Нет, слава богу, здорова!

- Ах ты, моя бесталаннице! - сказала больная с чувством. - Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое бесталанье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?

- Слава богу, здорово.

- Как же его зовут, моя галочка?

- Марком, - неохотно ответила Лукия.

- О горе мое, тяжкое горе! - помолчав, заговорила больная снова. - Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.

- У меня паляныця есть.

- У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.

- Даст бог, и у тебя будет.

- А где же мы свитла возьмем? - через минуту проговорила больная.

- Сегодня и так повечеряем. - И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши чем бог послал, Лукия наведалась к лошади и, возвратясь в хату, помолилась богу и легла на полу спать. Словоохотная старуха пробовала с ней заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.

На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутрени, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что-то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:

- Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.

- Добрыдень вам! - сказала Лукия.

- А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть?

- Лошадь не моя, добрые люди позычыли.

- Добрые люди, спасыби им! Побудь ты, моя голубочко, недолго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу - где день, где ночь.

- Возьми у меня денег, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.

- Правда! Правда твоя, голубко сыза, - и она взяла у нее копу грошами. - От теперь можно и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хозяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся.

И она выбежала из хатки.

Зазвонили к часам, - хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят, - ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться, хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кое-что из посуды, как то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка-таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке-шинкарке.

- Вот тебе, моя голубка сыза, - сказала она скороговоркою, - вот тебе и все наше господарство. Теперь заходымося варить обедать.

- Вари вже ты без мене, - сказала Лукия улыбнувшись. - Вари, а я пойду до церкви.

- Разве уже дзвонылы?

- Скоро зазвонять.

И действительно вскоре стали благовестить к повечерие. Лукия оделась и ушла в церковь. Хозяйка осталася одна и принялася за стряпню, тихо припевая:

Упилася я,
Не за вашiя -
В мене курка неслася,
Я за яйця впилася.

Не знаю, как назвать подобные явления в семье человечества: жалкими или счастливыми. Я думаю, скорее счастливыми, потому что они на всякое житейское горе почти смеются, и это, не думайте, чтоб было от недостатка того, что мы называем чувством, совсем нет: они чувствуют по-своему. Вот хоть, например, и эта бедная поющая старушонка. Бог ее знает, быть может, песня эта у нее выражает самый злой сарказм, а может быть, и самую чувствительную элегию. Или она готова рассказать вам свое грустное похождение в Казань и обратно с непритворным смехом, а на чужое полугоре готова зарыдать и сию же минуту утереть слезы, как ни в чем не бывало. По-моему, счастливы подобные натуры.

Когда Лукия пришла из церкви, у ней уже готов был смиренный ужин. Вместо стола накрыла свою пустую бодню, поставила на нее зажженную свечу, поставила свежую рыбу и поставила чверточку водки.

От водки и рыбы Лукия отказалась по той причине, что она говеет:

- Не хочешь, то як хочешь, моя голубко сыза, а я на старости выпью.

- Выпый на здоровья.

После вечери они долго еще просидели, - Лукия за работою, а хозяйка за рассказами да расспросами. Лукия шила своему сыну к празднику обнову, - жупанок из красной китайки и белую рубашечку с мережаным комаром.

- Так ты его с тех пор и не видала, голубко сыза?

- Ни.

- Его недавно вывели из нашего села в какое-то другое село на квартиру. И что же ты думаешь? Найшлася така дура, что и туда за ним пошла. Может быть, знала Одарку Норивну, так вот она самая. Та й лыхо ж он с нею здесь, и выделывал, да и то правда, с одной ли ею?

При этом рассказе Лукия то бледнела, то краснела. Бедная женщина, неужели злость или ревность прокрадывается в твою смиренную душу? Забудь его, не стоит он твоего воспоминанья.

Так или почти так проводили они вечера в продолжение недели. Отговевшися, Лукия заложила лошадку, простилася с хозяйкою и выехала за село. В поле снегу уже почти не было, оставался кой-где по дороге, и то почерневший. Кое-как дотащилася она до Ромоданового шляху, а там оставила свои санишки, а лошадь повела за повод на хутор.

В селi довго говорили
Дечого багато,
Та не чули вже тих речей
Hi батько, нi мати.

Уланы же, когда узнали о полюбовнице своего командира, то, глядя на нее, идущую из церкви, только улыбалися и усы крутили.

Сердобольные кумушки-соседушки, когда узнали, что она еще у московки квартировала, тогда и рукой махнули.

Лукия, возвратясь на хутор, не могла налюбоваться на своего Марочка. Она еще никогда на целую неделю с ним не разлучалась. В радости хотела было и сшитые ею обновы на него одеть, но поудержалась. Старики за радость ей объявили, что когда она уехала говеть, в тот самый день приезжал к ним улан-охотник, брал Марка на руки, целовал его, любовался им и обещал ему к празднику такое подарить, что мы все здывуемся.

Лукия даже не улыбнулась, чем старики были недовольны. И когда она вышла из хаты, то Марта, лаская Марка, проговорила:

- Да ей-то что до тебя, моя дытыно! Ты для нее чужой, то ей и байдуже.

- Ну, ты вже пойдешь прибырать, - проворчал Яким, надел шапку и пошел на двор.

До праздника не посещал их улан-охотник по случаю распутицы, зато на праздники не проходило дня, чтобы он не посетил хутора и каждый раз не говорил, что почта не пришла еще из Петербурга, должно быть по случаю распутицы. Случалось иногда, он заставал Лукию наедине, и тут меры не было его клятвам, что он ее полюбил еще пуще прежнего. Она уже на него почти не сердилась.

Подлый ты, лукавый человек! Чего ты от нее хочешь? Ужели для мгновенного скотского наслаждения ты возмущаешь ее едва успокоенное сердце?

Бедная ты, слабая ты женщина! Ты опять готова слушать его хитрые дьявольские речи. Ты опять готова впутаться в его ядовитую паутину. Ты готова забыть свое собственное прошедшее горе, горе отца и матери и даже их могилы!

Она и забыла бы (дьявол же искусил святого). Она опять упала бы в бездну и, может быть, упала б невозвратно, но, к счастью ее, уланам на фоминой неделе назначен поход в другую губернию. И это только обстоятельство спасло ее.

Каких усилий, какого тяжкого труда ей стоило переломить себя! И только одна благородная, возвышенная любовь матери спасла тебя от разверзавшейся в другой раз перед тобою пропасти. Без высокой любви своей к детищу пошла бы ты за эскадроном, как ходят тысячи тебе подобных. Сначала твой мылый-чорнобрывый остриг бы тебя и одел мальчиком (как сердечную Оксану), чтобы скрыть твой пол от товарищей, а через месяц он перестал бы тебя и скрывать, а на другой - играла бы тобою пьяная молодежь на бивуаке; на третий - ты бы для них устарела и опротивела, потому что ты опять забеременела, и возили б тебя вместе с дорогими собаками в телеге, потому что от тебя отвязаться нельзя, а тебе приютиться негде, кроме уланского обоза. И вот ты родила ночью под телегою. И только одна безмолвная луна - святая свидетельница твоих физических страданий, а милосердный бог - один утешитель и успокоитель твоей сердечной горести. Ты успокоилась немного, отерла слезы, прислушиваешься, - кругом все тихо, только едва слышно издали фырканье коней да вблизи чириканье кузнечика. Младенец твой молчит. Ты едва поднялася на ноги, берешь его и крадешься тихонько в степь из обоза и, вышедши на дорогу, ты снова с нее своротила, потому что ты дороги боишься. Ты опять в степи и, уже далеко от дороги и обоза, кладешь свое дитя на душистую траву, и как волчица роет нору для своих будущих волченят, так ты, исступленная, роешь могилу для своего детища. Остановися! Оно плачет, но ты не слышишь, тебе чудится вой волков в степи. Ямка готова, ты судорожно схватываешь дитя свое, бросаешь в яму, и у тебя недостало духу покрыть его землею, - ты, как сумасшедшая, бежишь в степь. О, какое благодеяние было б теперь для тебя помешательство! Но ты в изнеможении [падаешь] в траву и вскоре, как после страшного сна, пробуждаешься, и пробуждаешься на горе. Ты смутно, но все вспомнила, и от изнеможения не можешь встать на ноги, - силишься, силишься - и все напрасно. Так тебя и рассвет и утро застает. Так тебя и полдневное солнце печет. Смерть близится к тебе. Но смерть грешников люта. Вечер освежает тебя, и ты, собравши остаток силы, ползешь в траве и, на свое горькое горе, выползаешь на дорогу. Тебя, полуживую, подняли чумаки и привезли в село, сдали добрым людям на руки, и ты медленно оживаешь. Выздоравливаешь и, полунагая, отправляешься в корчму. Ты припомнила: когда тебя уланы вином поили, тебе было весело и ты забывалася. Но кто теперь тебе, нищей, подурневшей, вина даст? Ты у еврея в корчме нанялася носить воду за чвертку вина. Но увы! вино не помогло, а злее еще напомнило тебе, что ты детоубийца! И разгоряченное воображение твое представляет бесконечный ряд страданий. "Что мне делать?" - ты в исступлении Кричишь, а дьявол шепчет тебе на ухо: "Утопись!" И ты, послушная сатане, бежишь, быть может, к твоей родной Суле и топишься. Косари тебе помешали. Ты рассказала им свое преступление. Тебя в сельскую расправу, потом в тюрьму, потом в село твое родное да, не снимая кандалов, и на кобылу. А с кобылы прямехонько в Сибирь.

Могло случиться и иначе. Ты могла бы и подружиться с добрыми уланами - и попутешествовала б себе за их эскадронами во всякую погоду, как единородная мать Энея (у Котляревского):

…боса,
Задрипана, простоволоса…

И часто, часто бедная богиня Пафоса:

В шинелi cipiй щеголяла,
Манiшки офiцерам прала.
Горiлку з перцем продавала и т. д.

Так, может быть, и тебе бы пришлося коротать свою поруганную, грешную, безраскаянную жизнь. Но ты спасена ангелом прекрасным, ты своим сыном спасена, и будущность твоя, хотя и горькая, печальная, но не преступная и безотрадная.

В понедельник на фоминой неделе старик со старухою поехали в село родителей поминать. Лукия и за своих дала им на часточку.

- От что, Якиме! - сказала Марта, - запишемо и ее отца и матерь в свою граматку, та пускай так укупи и поминают: ведь она у нас как наша дочь родная.

- А что ж, и хорошо, запишемо.

И Лукия, простясь со стариками, засунула изнутри двери, вошла в хату, остановилася над колыбелью, долго смотрела на спящего Марка и, наконец, проговорила:

- Господы милосердный, и укрипы и спасы мене! Где я на всем свете найду таких людей, которые б меня дочерью звали и отца моего и мать мою в свою граматку записали?

И она тихо заплакала и стала молиться. В это время проснулся Марко и, протягивая к ней ручонки из колыбели, пролепетал к ней: "Мамо!" Она, как бы испуганная, обратилася к нему. Взяла его на руки и, целуя его, залилася слезами, едва выговаривая:

- Сыну мий, сыну, моя ты дытыно!

А Марко, как бы понимая ее слова, охватил пухлыми ручонками ее прекрасную шею и лепетал: "Мамо! Мамо!"

Придя в себя, она стала на колени перед образами, перекрестилася, потом взяла Марка за ручонку, сложила его розовые пальчики и начала учить его креститься, говоря и плача:

- Молыся, сыну! Молысь, моя дытыно! Молыся, ангеле божий, за мене, за мене, грешницу, молыся!

До обеда Лукия утешалася своим сыном в хате, а после обеда окутала его и пошла в сад рясту рвать. Погулявши в саду и нарвавши рясту, она возвращалася в хату и уже было взялася за ручку у дверей, вдруг слышит - ее зовут. Она оглянулася и вздрогнула - за воротами стоял ее возлюбленный. Она хотела скрыться в хату, но он снова позвал ее.

- Да отвори ворота, мне не хочется с коня слазить.

Лукия как бы невольно подошла к воротам, но не отворила их.

- Что же ты стоишь? Или не отворяй, выйди сюда, я тебя поцелую.

Лукия не вышла.

- Что же, на тебя столбняк, что ли, напал? Готова ли ты, или опять раздумала?

- Раздумала.

- Фу ты, несносная! Полно дурачиться, одевайся скорее, за хутором тебя телега дожидает.

- Пускай себе дожидает.

- Да не беси же ты меня! Скажи, пойдешь ли ты, или нет?

- Ни.

- Проклятая! Да ведь я без тебя жить не могу!

- То не живи!

- То не живи? Тварь ты бездушная! Что же мне, давиться, что ли, из-за тебя?

- Давись.

- Шутишь ты, что ли, со мною? Скажи, последний раз я тебя спрашиваю, пойдешь ты или нет?

- Нет, не пойду.

- Дура же ты, дура! А я тебе добра желал, хотел тебя счастливою сделать!

Лукия грустно посмотрела на него. Он продолжал:

- Хотел в Ромне перевенчаться с тобою.

Лукия еще раз взглянула, отворотилася и хотела было идти в хату.

- Остановися, одно слово! Она остановилась.

- Подойди ближе!

- Ну, говори, что ты там такое скажешь? - И она подошла к воротам.

- Ну, скажи, глупая, разве тебе лучше мужичкой быть?

- Лучше!

- Да пойми ты меня! Ведь ты будешь офицерша!

- Не хочу я быть офицершей. Я мать офицерского сына, с меня довольно!

И она снова отворотилася.

Назад Дальше