- Единая католическая вера есть только правдивая и истинная вера на свете, - отчеканивает фигура отчетливым, сухим голосом по-латыни, - она только есть спасение, она только возвышает ум и наше сердце, она только облагораживает душу. Верные сыны ее призваны в мир совершенствоваться, духом возвышаться над всеми народами и властвовать над миром; им только и предопределены всевышним зиждителем власть и господство, им только и отмежованы наслаждения и блага земные сообразно усердию и безусловной преданности святейшему папе и его служителям. Все же остальные народы погружены в мрак язычества, а особливо еретики, именующие себя в ослеплении христианами; они богом отвержены и обречены нести вечно ярмо невежества и рабства...
На парте, прямо против лектора, сидит стройный юноша, с едва темнеющим пухом на верхней губе; глаза его сверкают гневным огнем, щеки пылают от страшного усилия сдержать себя и скрыть боль и обиду; он кусает себе до крови ногти и все-таки, не выдержав, спрашивает лектора дрожащим голосом:
- Как же, велебный наставник, милосердный бог может обречь целые народы на погибель, коли всевышний - "бог любы есть"?
- Тасе{29}, несчастный! - раздается с кафедры шепот. - Твои ослепленные схизмою очи не могут прозреть божественной истины.
- Еще смеет рассуждать, хлоп! - заметил кто-то презрительно-тихим шепотом сзади.
- Тоже, пускают меж вельможную шляхту схизматское быдло!.. - откликнулся сдержанный ропот.
- Снисхождения, благородные юноши, нужно больше к заблудшим овцам, - кротко улыбается, поднявши очи горе, велебный наставник, - величие истины, разливающей благо, само победит непокорного.
У оскорбленного юноши выступают на глаза слезы, но он с неимоверным усилием сдерживает их, бросив на товарищей вызывающий, ненавистный взгляд.
- Да, гордое панство, - заволновался снова казак, - уж такое гордое, какого нет и на свете! Уж коли ясный король почитается только как страж из своеволия, так что же для него казаки? Наша рыцарская доблесть, наши заслуги отечеству ему ни во что! Вельможное шляхетство считает нас такими же хлопами, как поспольство, как чернь... не дает нам прав держать поселян на земле... ненавидит еще нас, как схизматов... хочет стереть с лица земли. А простому люду еще того хуже! Не за рабов даже, за быдло считает его всесильное панство! Отнимает не только волю, а и последнюю предковскую споконвечную землю. Муки, казни, пытки повсюду. И нет краю этой ненависти, а гордости сатанинской - предела! Чтобы добиться ласки шляхетской, нужно отступиться он народа, изменить вере отцов своих и стать гонителем благочестия... Ах, и неужели нельзя найти исхода этой кровавой вражде, нельзя водворить хоть какого-либо мира, порядка? А без нас им не защитить ни границ, ни себя от грабежа и разгрома татарского, а они, безумные слепцы, хотят отсечь себе правую руку! Разумные дальнозорцы, как Лянцкоронский{30}, Дашкевич{31} и Дмитро Вишневецкий{32}, байда наш любый, тешились казачеством, множили его на славу и силу отечества, а вот через этих клятых иезуитов и пошли на нас гонения со времен Жигмонта, все больше через веру да через алчность панов, которым мы пугалом стали!
Давняя обида опять зажгла давнюю рану и вернула мысль Богдана к действительности; теперь они, эти вельможи, королевичи, еще стали необузданнее и в высокомерии, и в злобе- даже сами себя готовы грызть ради наживы...
"А меня, если бы поймали они в моих заветных желаниях, если бы догадались... о, растерзали бы с адским хохотом, с пеной у рта; но нет, будет же нашим бедам конец, надежда шевелится в груди и крепнет в помощь господнюю вера".
- Батько, смотри! - прервал вдруг у казака течение мыслей Ахметка, указывая пальцем вперед.
Богдан вздрогнул от этого оклика, отрезвился от мечтаний и дум и обвел глазами окрестность.
По диагонали, через взятый ими путь, пролегала хотя и присыпанная свежим снежком, но заметная широкая полоса, сбитая копытами коней, а вдали, на протяжении этого шляха, виднелась какая-то веха; она, словно игла, темнела на фиолетовой ленте, облегавшей уже с правой стороны горизонт; заходящее солнце розовыми бликами выделяло неровности гор.
- Кто бы это проехал по направлению к Днепру? - вскрикнул изумленно Богдан, присматриваясь к следам. - Татары? Нет, копыта у их коней пошире и не кованы... да и чего бы им держать путь к крепости? Наши? Уходили, может быть... прорвались? Так нет; наши не такою батавой{33} идут. Кто же это? Что за напасть?
Тяжелое предчувствие сжало сердце казака и побежало холодом по спине; он нахмурил брови, подумал еще с минуту и, крикнув: "Гайда!", - помчался к зловещей вехе.
Белаш летел, отбрасывая задними ногами комья пушистого снега. Черневшая вдали на белом фоне игла видимо увеличивалась и принимала форму булавки; на вершине ее вырезывалось какое-то темное яблоко... Богдан устремил на него встревоженный взгляд и затрепетал, предугадывая роковую действительность. С каждым скачком лошади глаза у казака расширялись от напряжения, и он, наконец, угадал, убедился... Да, это была действительно вздернутая на шесте голова запорожца, еще хорошего Богданова товарища в Сечи, Грицька Косыря. На бледном, замерзшем лице застыла презрительная улыбка; мертвые очи смотрели мутно в безбрежную степь.
Богдан остановился у шеста как вкопанный и снял перед головою своего побратима высокую шапку; Ахметка сделал то же, осадив за батьком коня.
"Так вот как, друже, встретились мы! - облегли тяжелые думы Богдана. - А давно ли расстались под Старицей? Значит, все погибло: табор разграблен, разбит, и Потоцкий развозит свои трофеи - буйные запорожские головы - по селам, по шляхам да по перекресткам. Несомненно теперь, что прошедший отряд - не какой другой, как лишь польский - гусары либо драгуны... и направляются, вероятно, к Кодаку с радостною вестью, чтобы с этого чертового гнезда громить Запорожье... Конец, конец и мечтам, и нашей замученной воле! Все усилия истощены; истинные герои, славные рыцари или пали на кровавом пиру, или истерзаны на пытках... а народ, несчастный, забитый народ, безропотно, беспомощно пойдет теперь в ярме - орать не свою, а чужую землю...
А друзья - Богун, Чарнота, Кривонос, Нечай{34}?.. Спаслись или погибли? Повернуть домой, разведать, помочь им, - кружились вихрем в голове его мысли, - а тут Конецпольский... А, будьте вы прокляты! Помочь, но как?.. Рвется на куски сердце... Сотня ножей впилась в грудь - и нет исхода... О, это роковое бессилие, этот рабский позор! Да разбить себе башку легче... Только... только недаром! - глянул он свирепо, вызывающе в серебристую даль, и снова прилив отчаяния охватил его. - Неужели же все надежды поблекли и, как листья, развеялись ветром?" - опустил казак голову на богатырскую грудь и уставился неподвижно глазами в широкое стремя. Заходящее солнце, как огромный яхонт, опускалось за алеющую полосу дали и обливало багрянцем контур могучей фигуры всадника и некоторые места торчавшей головы на шесте. Застывшие на ней темно-красные пятна теперь горели под лучами заходящего солнца кровавым огнем и призывали товарища к мести.
Богдан вздрогнул в порыве подступившего острого чувства и, сдвинувши сурово брови, повернулся к Ахметке, а тот стоял в ужасе, вперив глаза в мертвую голову.
- Слезай, хлопче, с коня! - сказал Богдан глухим, надтреснутым голосом. - Выроем вон там, подальше, яму да похороним честно голову доброго, славного казака, положившего ее за край родной, за народ и за веру!
Шагах в пятидесяти разгребли снег казаки и выбили саблями в мерзлой земле глубокую ямку, а потом, повалив шест, сняли почтительно с него голову; с мрачною торжественностью принес ее к могилке Богдан и, поцеловав в занемевшие уста, произнес растроганным, дрожавшим от внутренних слез голосом:
- Прощай, товарищ, навеки! Расскажи богу там, как знущаются над нами паны! - И, перекрестив голову, бережно опустил ее вглубь и засыпал землею, а Ахметка утоптал ее и все место забросал толстым слоем снега.
Молча вернулись казаки к своим коням, молча сели в высокие седла и молча двинулись в путь.
Богдан пустил Белаша вольно и с напряженным челом решал существеннейший для него в данную минуту вопрос: куда ехать? Возвратиться скорее в Суботов, домой, так как там, при разгуле и своеволии победителей, всякая беда может стрястись... но явиться, не исполнивши поручения, опасно: не будет возможности доказать, где находился, а следовательно, не будет возможности и опровергнуть доносы. Но и в Кодак явиться теперь - так, пожалуй, угодить можно в волчью пасть... Не дернуть ли прямо на Запорожье? Известить братчиков о постигшем ударе и предупредить возможное со стороны врагов нападение? Во всяком случае нужно воспользоваться наступающею ночью, доскакать до Днепра, а там густые лозы да камыши дадут уже пораду-совет... "Гайда!" - крикнул казак и помчался вихрем вперед, а за ним двинулся с места в карьер и Ахметка.
Ночь медленно уже наступала; вся даль покрывалась сизыми, мутными тонами; на лиловато-розовом небе к закату блестел уже светлый серебряный серп, а на темной синеве купола начинали робко сверкать бледные, дрожащие огоньки.
Прошел час, а казаки все еще бешено мчались вперед, изменив несколько первоначальное направление. Местность из совершенно гладкой равнины начала переходить в холмистую плоскость, пересекаемую продольными балками.
Казаки поехали шагом; нужно было дать передохнуть взмыленным лошадям и осмотреть внимательнее местность; но последняя ничего нового не представляла: везде было безлюдно, бесследно, безмолвно; небо только начало крыться каким-то белесоватым туманом; казаки пустили наконец рысцой коней и даже закурили люльки. Показалась впереди глубокая впадина.
- Речка Самара{35}, хлопче! Теперь уже все равно, что и дома!
И Богдан направил туда коня; но не успел он еще спуститься в овраг, как вдали, между какими-то темными очертаниями, показались огоньки.
Богдан поворотил коня и шепнул Ахметке: "Назад!" - но уже было поздно: с двух сторон из-за сугробов приближались к нашим путникам всадники и отрезывали отступление.
- Кто едет? - окрикнул ближайший.
- Войсковой писарь рейстровиков, - ответил Богдан.
- А! Казак! Бунтовщик! Берите его, шельму! - крикнул наместник драгунский. - И того, и другого лайдака!
Ахметка было выхватил из ножен саблю, но Богдан остановил его.
- Брось, сопротивляться не к чему; мы королевские слуги, нас тронуть не посмеют.
- Если пану угодно меня арестовать, - поднял голос Богдан, - то вот моя сабля; но я думаю, что посол коронного гетмана, а следовательно и Речи Посполитой, есть неприкосновенная особа и для врагов, а не то что для своих же сограждан.
- Ах, он быдло! Еще о правах заговорил! - подъехал второй всадник. - Дави их всех, собак, сади их на кол! На морозе это выйдет важно; а если у него есть какие бумаги - отнять.
- Нет только здесь, в этой проклятой степи, никакого дерева, чтобы вытесать кол, вот что досадно! - осмотрелся кругом всадник в драгунском ментике с откидными рукавами.
- Так отрубить головы и псу, и щенку, да и концы в воду, - заметил подъехавший третий, - а то надоело по морозу ехать дозором.
- Да, пора бы до венгржины{36}, - подхватил первый.
- У князя Яремы ее не потянешь, - вздохнул второй, - ни вина, ни женщин! Разве у пана Ясинского.
- Найдется, панове! - кивнул головой первый наместник. - Только скорей!.. А ну, слезай с коня и подставляй башку, хлоп!
Ахметка, бледный, с искаженными чертами лица, дрожал, как осиновый лист; но Богдан спокойно сидел на коне, ухватись за эфес сабли. Простившись мысленно со всем ему дорогим и поручив богу грешную душу, он решился дорого продать свою жизнь.
- Опомнитесь, панове, - попробовал было он еще в последний раз образумить безумцев, - ведь ясновельможный гетман Конецпольский не потерпит насилия над своим личным послом и отомстит своевольцам жестоко.
Подъехавшие вновь всадники при этом имени несколько смутились и осадили коней назад, но запальчивый и подвыпивший пан наместник вспылил еще больше.
- А, сто чертей тебе в глотку с ведьмой в придачу! Еще грозить вздумал! Долой с коня! Рубить ему, собаке, и руки, и ноги, и голову! - уже кричал, размахивая саблей, драгун.
Но любитель кола приостановил это распоряжение.
- Нет, брат, жаль так легко с ними покончить: на кол посадить интереснее; я уже для этой потехи пожертвую дышло от моей походной телеги.
- А коли на кол, на палю, так согласен; тащите их к табору!
У Богдана мелькнула теперь, хотя и слабая, надежда на спасение, а потому он и допустил повести свою лошадь за повод; Ахметка и не думал уже о сопротивлении, а тупо коченел на седле.
2
Табор был недалеко за снежным, высоким сугробом. Два жолнера поспешили отцепить дышло от крайнего воза и начали из него приготовлять колья. Слух о поимке Казаков распространился быстрого табору, а предстоящая казнь привлекла любопытных. Но между одобрительными отзывами послышались и такие: "Что же, панове, не в диковину нам этих псов мучить, а заставить бы их лучше показать прежде дорогу, а то мы из этой проклятой степи и выбраться не сможем!"
- Да, так, пусть покажут дорогу! - спохватились и другие.
В таборе поднялась суета.
Пленники сидели все еще на конях, окруженные увеличивающейся толпой. Наместник с товарищами завернул в палатку подкрепиться венгржиной, а жолнеры приготовили два кола, вбили их в мерзлую землю и ждали дальнейших распоряжений. Наконец подбодренный наместник крикнул из палатки:
- Тащите с седел быдло! Сорвать с них одежду и в мою палатку отнесть, а их, голых, на кол!
Но не удалась бы палачам над казаками такая потеха; Богдан уже выхватил было правой рукой саблю, а левою кинжал, как вдруг прибежавший гайдук прекратил готовую вспыхнуть последнюю смертельную схватку.
- Ясноосвецоный князь требует немедленно взятых пленных к себе и гневен за то, что ему о них не доложено! - крикнул он громко.
Наступило молчание; смущенная толпа мгновенно отхлынула, и у храброго наместника зашевелилась чуприна.
- Ведите их, отобравши оружие, - роспорядился он уже пониженным тоном, - а я сам объяснюсь.
Богдан с достоинством отдал свою саблю и пошел за гайдуком вперед, а Ахметку повели жолнеры.
Походная палатка князя Иеремии Вишневецкого отличалась царственною скромностью; зимний полог ее был покрыт грубым сукном и подбит лишь горностаем, а сверху замыкала его золотая корона. У входа на приподнятых полах были вышиты чистым золотом и шелками великолепные княжеские гербы (на красном фоне золотой полуторный крест и на красном же фоне всадник); там же у входа водружена была и хоругвь, при которой на страже стояли с саблями наголо латники.
Обнажив голову перед княжьей палаткой, Богдан вошел в нее с подобающею почтительностью и с некоторым волнением: его как-то коробило предстать пред грозные очи уже прославившегося своею необузданною лютостью магната, а вместе с тем и желательно было ближе увидеть доблестного, храброго воина, красу польских витязей.
В глубине обширной палатки, освещенной высокими консолями в двенадцать восковых свечей, на походной складной деревянной канапе, покрытой попоной, сидел молодой еще, худой и невысокий мужчина; по внешнему виду в нем с первого взгляда можно было признать скорее француза, а не поляка. Продолговатое, сухое и костлявое лицо его было обтянуто плотно темною с желтыми пятнами кожей, придававшей ему мертвую неподвижность; над выпуклым, сильно развитым лбом торчал посредине клок черных волос, образуя по бокам глубокие мысы; вся же голова, низко остриженная, была менее черного, а скорее темно-каштанового тона. Из-под широких, прямых, почти сросшихся на переносье бровей смотрели пронизывающим взглядом холодные, неопределенного цвета глаза, в которых мелькали иногда зеленые огоньки; в очертаниях глаз и бровей лежали непреклонная воля и бесстрастное мужество; правильный, с легкораздувающимися ноздрями нос обличал породу, а нафабренные и закрученные высоко вверх усы вместе с острою черною бородкой придавали физиономии необузданную дерзость; но особенно неприятное впечатление производили тонкие, крепко сжатые губы, таившие в себе что-то зловещее.
Молодой вождь был одет в простую боевую одежду. Сверх кожаного, из лисьей шкуры, с шнурами, камзола надета была дамасской стали кольчуга, стянутая кожаным поясом; на плечах, вокруг шеи, лежал тарелочкой холщовый воротник, от белизны которого цвет волос казался еще более черным; у левого бока висела драгоценная карабела{37}, а ноги, обутые в желтые сафьяновые сапоги, тонули в роскошной медвежьей шкуре, разостланной у канапы; огромная голова зверя с оскалившейся пастью грозно смотрела стеклянными глазами на вход.
Возле князя на небольшом складном столике стоял золотой кубок с водою. Два молодых шляхтича, товарищи панцирной хоругви, в дорогих драгунских костюмах, Грушецкий и Заремба, стояли почтительно позади. Там же водружены были и два бунчука.
В лице и во всей фигуре Иеремии Вишневецкого разлито было безграничное высокомерие и презрительная надменность. Он вонзил пронзительный взгляд в вошедшего коза- ка и молчал. Богдан, застывши в глубоком поклоне, с прижатою у груди правой рукой и с несколько откинутой с шапкою левой, стоял неподвижно и из-под хмурых бровей изучал зорко противника.
Длилось томительное молчание.
- Кто есть? - наконец прервал его сухим и неприятным голосом Вишневецкий.
- Войсковой писарь, ясноосвецоный княже, - ответил с достоинством и полным самообладанием казак.
- Откуда, куда и зачем?
- Из Чигирина в Кодак, с бумагами к ясновельможному пану гетману.
- Доказательства?
- Вот они, ваша княжья милость! - подал ему Богдан с поклоном пакет.
Вишневецкий сломал восковую печать на пакете, предварительно исследовав ее опытным взглядом, и внимательно начал просматривать бумаги.
- Однако девятый день в пути. Разве Чигирин так далеко? - ожег он казака зеленым огнем своих глаз.
- Два раза вьюга сбивала с дороги, и кони из сил выбились, - ответил тот спокойным тоном, совершенно овладевши собой.
- Пожалуй, возможно, - согласился князь, - нас тоже она ужасно трепала и загнала проводников без вести. А вацпан знает путь? Может провесть и нас тоже в Кодак?
- О, степь, ясный княже, мне отлично знакома, и Кодак отсюда должен быть недалеко.
- О? Досконально! - вскинул на Грушецкого и Зарембу князь глазами и заложил ногу на ногу. - Так войсковой писарь егомосць, - пробегал глазами он по строкам, - а, Хмельницкий... Хмельницкий? Знакомая фамилия... Да! Какой-то Хмельницкий убит, кажись, под Цецорою{38}, при этой позорной битве, где безвременно погиб и гетман Жолкевский.