Доктор Пётр - Стефан Жеромский 3 стр.


Однако надежды пана Доминика не сбылись.

Появились люди, предложившие инженеру разбить землю на мелкие участки и распродать ее частями. После долгих размышлений Бияковский, расплатившись с долгами, продал землю, оставив за собой лишь усадьбу, каменистую гору и небольшой клочок пахотной земли за садом.

Вскоре все это место изменилось до неузнаваемости. На поля имения притащились лохматые поселенцы со своими женами, ребятами, телегами и пожитками. Худые их клячи везли из лесу бревна и гонт; колеса телег прокладывали новые дороги вдоль диких меж; люди копали колодцы, ставили плетни и наспех строили дома. По целым дням слышался стук топоров. Тощие пастбища, поросшие чахлой кудрявой травкой, которые в прошлом со времен колесника Пяста и до времен воспитанника дублянской школы Полихновича служили лишь местом игр и прогулок для быстроногих зайцев, пустоши под лесом и заброшенные поля приобрели теперь такую ценность, что стали для многих основным источником существования. Сотни глаз с тревогой смотрели на эти клочки земли, и сотни сердец возлагали на них все свои надежды.

Когда наступила весна, на поля вышли плуги и подняли пласты земли, проросшие травой.

Когда наступила весна, у подножия горы, носившей в народе название "Свинячьей кривды", валили огромные клубы дыма. У самого склона громадная шахтная печь для обжига известняка выбрасывала в сырой туман целые снопы искр. Длинный желоб, повиснув над пропастью, протянулся от закопченной трубы к подножию белых известняковых скал. В нескольких сотнях шагов, ближе к усадьбе, поднималась прямая красная труба кирпичного завода.

Клубы дыма, плывущие по небесному своду, приманили из дальних, укрытых в лесах деревень толпу голоштанников со впалыми животами и пищеводом, растянутым от бесстыдной привычки нажираться одной картошкой. Они предстали пред ясные очи творца цивилизации. Инженер взглянул оком мудреца на их исхудалые тела, на их обросших грязью детей, на рваные юбчонки их жен, дочерей и любовниц - и милостиво предоставил им место в прогрессе человечества.

Из обрезков досок в указанных инженером местах были выстроены бараки, и в них разместили пришельцев. Руководство всеми работами было поручено пану Доминику Цедзине, который поселился в двух жилых комнатах бывшего помещичьего дома. Инженер покинул свое имение и отправился туда, куда призывали его неизбежные экономические условия. Перед отъездом он научил старого шляхтича решать социальные вопросы, указал, где надо рыть глину, как засыпать в печь глыбы известняка и делать из них своды, как узнавать по цвету извести, что углекислота из нее удалена, как избежать недожога, подавать пламя в печь и т. п.

И вот потянулись однообразные, ровные и долгие дни усердного труда. Надсмотрщик поднимался на рассвете, будил и вел на работу рабочих и только поздней ночью возвращался в старый дом.

Вековые камни стонали под ударами молота, целые утесы обваливались, подкапываемые неутомимой рукой, громадные глыбы, поднятые ломами, падали с вершин и дробились на мелкие куски. Следы железного лома на скалах, борозды, выдолбленные острием тяжелой кирки, остались навсегда, словно безмолвные свидетели того, сколько мускульной силы затратил здесь человек. С помощью двух рычагов - лома и кирки - были сдвинуты с места целые скалы, разрушены колоссальные формации. Недостаток орудий возмещался простой сноровкой, приобретенной в результате работы не мозга, а скорее мускулов. Каждый день на рассвете начиналась борьба между каменными глыбами и их сокрушителями; прежде чем погибнуть под дерзким натиском человека, скалы мстили ему, подстерегали каждый его промах, каждое мгновение слабости. Если вдруг случайно освобождалась их скрытая энергия, нависшие груды срывались неожиданно вниз, словно удар грома, убивая и калеча людей;

каждый камень, прежде чем удавалось втолкнуть его в жерло печи, до последней минуты давил всей своей тяжестью, ранил острой поверхностью, а потом обжигал огнем, душил дымом, как смертельный враг, губя и подтачивая жизнь своих мучителей.

Бесформенные обнажения и обломанные вершины стоят на этом побоище, словно надгробные плиты и саркофаги. Осенние дожди и зимние вьюги чертят на их поверхности таинственные знаки, - быть может, это имена рыцарей культуры, погибших там в борьбе с природой.

Пан Доминик уснул только на рассвете. Это не был здоровый, укрепляющий сон, а так, старческая полудремота. Мучительная, безумная тоска не прошла, не утихла, неуемная, тяжелая, как топор палача, она сонным кошмаром нависла над его истерзанной душой. Ему снилось, что он стоит на размокшей плотине, на берегу замерзшего пруда. Лед был синий, ломкий, набухший. Вдруг старик заметил, что с противоположного конца пруда к нему идет окутанная туманом фигура. Призрак шел, тихо покачиваясь, описывая плавные круги, чуть-чуть касаясь ногами ровной поверхности льда. И вдруг в одно мгновенье старик увидел у самого берега, почти у своих ног, огромную волну, треснувший лед и на полой воде мокрые, светлые, как лен, волосы. Чудные кудри юноши то рассыпались по воде, образуя как бы венец, то мокрыми прядами прилипали ко лбу, к белому лбу Петруся. Старик пытается крикнуть, но что‑то сжало, сдавило ему горло, будто застрял там сгусток крови, он хочет броситься в воду, но почему‑то не может погрузиться в нее. Наконец, ему удается опустить в воду руки по локоть - и холод, леденящий, ужасный, смертельный холод пробегает по его жилам, сжимает сердце и грудь. Если бы он мог издать стон, хотя бы один стон, один вопль… если бы мог хоть вздохнуть…

Зимняя заря осветила замерзшие стекла. Послышался стук дверей в рабочих бараках, скрип снега под ногами людей и голоса. Пан Цедзина очнулся и тяжелым взглядом обвел свою комнату. Он почувствовал некоторое облегчение, когда убедился, что все это был только сон. Но увы! Тоска и тревога, терзавшие его перед сном, охватили его с новой силой и, как злые, мстительные пчелы, вонзили свое жало в его сердце. Ему была противна и эта комната, и наступающий день, а может, и сам он был себе противен.

Полураздетый, он сел на постель и тупым, бессильным взглядом смотрел в угол комнаты. Неслышно для самого себя он прошептал одними губами:

- Хоть бы уж, к черту… умереть…

В окно постучались: это, конечно, рабочий, исполняющий обязанности сторожа, дает знать надсмотрщику, что несет охапку дров топить печь. Пан Доминик не пошевельнулся. Охваченный безумным отвращением и бессильной ненавистью, он сжал кулаки. Вся сила ума сосредоточилась на одной трезвой мысли: "Хоть бы уж…"

Стук в окно повторился, и чей‑то незнакомый голос громко спросил:

- Пан Доминик Цедзина дома?

Старик вскочил на ноги. Все равно, кто там ни стучится, - лишь бы это был чужой, незнакомый человек, лишь бы не этот парень в вонючем тулупе.

- Пан Цедзина! - крикнул кто‑то за окном.

Вся кровь вдруг прилила к сердцу старика. Он быстро натянул на ноги высокие сапоги, накинул на плечи лисью шубу и, подбежав на цыпочках к окну, стал дуть на стекло и протирать дырочку в намерзшем льду. Вдруг он бросил это занятие и быстро отвернулся к стене. Он весь скрючился, в глазах у него потемнело, лицо судорожно перекосилось, руки конвульсивно сжались.

- Если там, за окном, Петрусь, - тихим, ровным голосом проговорил он, обращаясь неизвестно к кому, - я отдам… ты знаешь, что я не солгу… я отдам тебе…

Он еще раз крепко - крепко стиснул руки и спокойно направился к двери. Сняв крючок, он вышел в сени, широко распахнул дверь на крыльцо и остановился на пороге. На тропинке стоял молодой человек в коротком пальто, с дорожным чемоданом в руках. В серой предрассветной мгле старик не мог различить его лица, но тот сделал шаг вперед и тихо, с невыразимой нежностью произнес:

- Отец!

Старый Цедзина, глухо рыдая, протянул руки и заключил пришедшего в нежные, ненасытные отцовские объятия.

Потом, лепеча какие‑то обрывки фраз и глотая их вместе со слезами, старик потащил сына в комнату. Он вырвал чемодан из его рук, расстегнул на нем пальто, вынул из шкафа и поставил на стол все бутылки - с уксусом, керосином, скипидаром и водкой, - стал искать рюмку в куче ремней и железного лома в углу комнаты и все бормотал дрожащими губами:

- Писал… в Англию… в город…

Доктор Петр растроганным взглядом следил за всеми движениями старика и не мог выговорить ни слова. Наконец, пан Доминик опомнился.

- Замерз… а? - спросил он, прикрывая ладонью глаза, как будто смотрел на солнце.

- Нет…

- Ну да, говори! Вот я сейчас печку затоплю.

Старик бросился за печь и стал выбрасывать оттуда сухие поленья на середину комнаты. Весь раскрасневшись и запыхавшись, он стал класть их в печь.

- ОсТавь, отец, - сказал ему молодой доктор, - тут и так тепло. Откровенно говоря, я бы соснул немножко.

- Истинная правда! Ах я, старый болван! Мальчик столько ехал! Идем, идем, принесем кушетку… у меня осталась еще наша зеленая кушетка… знаешь… та, зеленая…

Они вошли в соседнюю холодную комнату, заваленную всякой старой рухлядью и хламом, и принялись передвигать старинную фамильную кушетку с откидным сиденьем.

Пан Доминик разостлал на ней свою постель и уложил сына спать, а сам, забавно выворачивая ноги, чтобы ступать на цыпочках, вышел из дому.

Как только доктор Петр положил голову на подушку, он тотчас же погрузился в сонное забытье, какое обычно находит на человека, когда он очень устанет от продолжительной езды в вагоне. Глаза у него слипались, но, охваченный нервным возбуждением, он все еще как будто слышал беспрестанные электрические звонки и не мог уснуть. На бесконечном количестве станций звенели эти звонки за окнами вагона тихо, но так пронзительно, настойчиво и неотвязно, что наконец стали непрерывно звучать в его ушах. Ему казалось, что все еще тянется последняя, третья ночь, проведенная им в вагоне. И что дремлет он не под отцовской кровлей, а в узком купе, опершись головой о дрожащую деревянную стенку. И все еще слышался ему стук колес по стянутым морозом рельсам, когда поезд мчался на север от Одерберга, и этот унылый, однообразный гул мерзлой земли, глухо стонущей под рельсами: ох мне! ох мне! ох мне!.. И казалось, что, полузакрыв глаза, он все еще видит необъятную голую равнину такой, какой она явилась ему, когда он прижался в вагоне лицом к стеклу - пустыней, засыпанной снежными сугробами. Вдалеке, в ясном лунном свете смутно чернеют крестьянские хаты. Длинными рядами вытянулись они на горизонте - тут и там, и там… В груди путника бьется уже не сердце мужчины, которое пережило столько разочарований, нет, - сердце ребенка, открытое для давно ушедших тревог и волнений. Как острый шип терния, пронизывает его сердце чувство не то детской жалости, не то глубокого раскаяния, и губы робко шепчут:

- Господи, недостоин я…

Пан Доминик вернулся на цыпочках, неся связку сухих щепок, и стал растапливать печку. Как в тумане, видел доктор Петр его сгорбленную спину и седые, коротко остриженные волосы. По временам ему чудилось, что дорогая голова пропадает, исчезая куда‑то, оставляя после себя только огромную тень на стене и потолке. Тревожный, неспокойный сон смыкал ему веки… Когда он наполовину проснулся, у печки, как и прежде, сидел старик, повернувшись лицом к огню. У самой дверцы печки догорала уже небольшая кучка углей. Легкий бледно - фиолетовый пепел понемногу подергивал их, а по нему то и дело скользили розовые искорки. Пан Доминик смотрел на искры и шевелил усами, как будто рассказывал этим мерцающим огонькам какие‑то таин - ственные истории. Время от времени он протягивал руку и отодвигал пенку в горшочке со сливками, стоявшем около углей.

У изголовья постели доктора стояли старые часы. Маятник качался над самой его головой. Когда он двигался влево, в тень, на засиженную мухами поверхность его падала полоска света. Тогда казалось, что старый маятник разевает рот и заливается веселым смехом. Внутри часов, покрытых слоем многолетней пыли, раздается неустанный хриплый стук колесиков, будто сердце бьется в ветхом механизме. Напевный его шепот носится над головой спящего, как знакомая, любимая, грустная и невыразимо сладкая песня.

"Ты не знаешь, - поет он, - ты не знаешь, дитя, что такое тоска… Взгляни один только раз, взгляни только, соня, открой глаза. Видишь ты эту слезу, которая, скатившись из глаз старика Цедзины, как ложка для камня на конце катапульты, повисла на самом длинном кончике его левого уса? Какая она тяжелая, какая крупная эта слеза, какая ужасающе крупная! Кап! - с шумом скатилась она на носок левого сапога. Что это? Что это? Вон катится другая, еще крупнее, еще тяжелей… Кап! - уже ьисит на усах. А старик ужасно боится, как бы она не упала с шумом на кочергу и не спугнула твоего сна. Посмотри, как забавно, как смешно и неловко снимает он ее двумя пальцами с уса… Эти слезы, - рассказывают старые часы, - были в сердце как тоненькие волоконца, тоньше, чем нить паутины, в том месте, где никогда не затягивается ранка тоски. Было их множество, и кончик у каждой был острый, как жало у комара. Целой колонией гнездились они в сердце и носили громкое название бацилл тоски. У многих эти коварные существа убили душу, у многих отняли разум, да, да, мой друг… А ты явился, могучий, и отравил их одной - единственной сыновней лаской.

И они умерли, одна за другой, и каждая из них превратилась в большую слезу счастья. Ты только подумай… если бы хоть одна из этих слез упала на твою душу… ты только подумай - ведь она смыла бы тебя с лица земли, - нет, ты только подумай…"

Вдруг колеса и валики болтливого старикашки неожиданно остановились, точно он сам своими собственными зубами прикусил язык. Раздался хриплый, глухой звук, какая‑то стукотня - и медленно, с важностью, неумело подражая голосу кукушки, часы пробили десять. Молодой человек, полуоткрыв глаза, глядел в окно, оттаявшее под лучами веселого солнца. Он видел край равнины, искрящейся хрустальными снежинками, полосу дальнего леса и клочок безоблачного бледного неба. Божественное вдохновение охватило его душу. Он чувствовал ясно, что мгновение, которое сейчас проходит, частица времени в промежутке между двумя движениями маятника - высший, важнейший, кульминационный момент его жизни, что это - апогей молодости, который бывает только один раз! Что могло быть раньше и что еще может быть потом? Какое чувство можно сравнить с тем, которое владеет тобою, когда ты проникновенным взором обнимаешь весь свой жизненный путь, веря, что принятое в эту минуту решение будет не только мудрым и честным, но и хорошим?..

"Нет, не поеду я ни в какую Англию, - думал пан Петр. - Нас не проведешь! Отошлю профессору его триста франков… ведь заработаю же я здесь на жизнь, хотя бы пришлось навоз выкидывать из хлева…"

Несколько дней и ночей стояли трескучие морозы, а потом наступила оттепель. Воздух не был уже так чудесно прозрачен; тонкая морозная пыль осела на твердый, как камень, снежный покров: исчез иней, розовевший под лучами солнца, который так украшал сухие ветви тополей, тонкие прутья смородины и мертвые стебли, выглядывавшие из‑под снега. С утра капали с крыш грязные капли, в воздухе, прибивая дым, ползущий по крышам, повисли клубы иссера - желтой мглы. Густой непроницаемый туман плотной пеленой закрыл горизонт, и под безмерной его тяжестью прижались к земле и холмы, и леса, и дальние деревни.

Было около часу дня, когда пан Доминик возвращался на наемных лошадях из уездного городка.

Тощие крестьянские клячонки вязли в подтаявшем снегу, неокованные полозья врезались в снег до самого грунта и тащились как по катку для белья, то и дело подпрыгивая на ухабах и раскатах. Старик закутался в порыжелую енотовую шубу, нахлобучил шапку на глаза и, покуривая недорогую сигару, думал. Было время, разъезжал он на четверке меринов, в роскошных санях, с кучером в ливрее, было время, кутался в теплую дорогую медвежью шубу… Боже мой, земля дрожала, бубенчики слышно было за полмили, кони фыркали, мужики и евреи стояли без шапок… Но хуже ли ему теперь? Как знать! Никогда еще езда на санях по пустому полю не доставляла ему такого удовольствия, как теперь, когда он едет на простых мужицких розвальнях… Дома ждет его пан доктор Петр Цедзина. Ха - ха! Но, но, лошадки! Быстрей! Еще вон только один лесок, потом маленький овражек за Заплотьем…

"Интересно знать, - думал пан Доминик, - составил ли и переписал ли Петрек счета? Верно, думал, бездельник, что я ему дам по целым дням слоняться по хатам (должно быть, учит девок по - немецки разговаривать) и бить баклуши… Нет… посиди‑ка, пан химик, за приходо - расходными книгами, понаставь цифр, напиши красивым почерком сводки для господина инженера, выручи старика отца. Даром, что ли, стану я тебе возить табак да тратить деньги на сардинки?"

Лошади въехали во двор и остановились у крыльца. Пан Цедзина слез с саней и вошел в сени, с шумом отряхивая снег с сапог. В дверях комнаты показался доктор Петр.

- Что это? У тебя, видно, голова болит?! - воскликнул пан Доминик.

- Да нет! - принужденно ответил сын.

- Что же ты такой бледный и кислый?

У молодого человека был действительно невеселый вид.

Взгляд его глаз стал странно холодным и затуманился грустью. Доктор Петр шагал по комнате из угла в угол и нервно курил папиросу.

- Вот я велю сейчас Ягне борщ подать, так ты у меня сразу придешь в себя. Без борща, скажу я тебе, человек всегда плохо себя чувствует.

- Я не смогу есть, да и вообще… у меня мало времени.

- Мало времени?

- Да, - резко произнес доктор Петр, - я… видишь ли, отец… я должен ехать. Ничего не поделаешь… я должен ехать на эту службу в Гулль.

Пан Доминик не сказал ни слова. Не снимая шубы и шапки, он сел на стул и опустил голову. Он не смотрел, что делает сын, - он ничего не видел. Он чувствовал только, что ему душно, что ему нечем дышать. Он хотел выйти на воздух, освежиться, собраться с мыслями, но не мог двинуться с места. Молодой человек приводил в порядок бумаги и счетные книги, разбросанные на столе. Он взял в руки небольшую старую, засаленную записную книжку, обвязанную грязной тесемкой, и стал ее перелистывать.

- Отец, - произнес он с грустью и сожалением в голосе, - в этой книжке я прочел, что на мне тяготеет долг, который я должен уплатить безотлагательно.

- Оставь меня в покое, оставь меня в покое! - ответил старый Цедзина, опуская голову на руки.

- Прежде чем уехать, я должен объяснить тебе, отец, почему я решил это сделать.

- Что ты хочешь мне объяснять, глупец, что? - вскипел старик. - Поезжай, если на то твоя воля. Только, ради бога, прошу тебя, не расточай передо мною своих премудростей.

- Я хочу поговорить с тобой совершенно искренне и откровенно о деле, имеющем для меня очень важное значение. Четыре года назад ты мне прислал в разные сроки двести рублей. В следующем году тоже двести рублей. Потом двести пятьдесят и в прошлом году опять двести. Всего восемьсот пятьдесят рублей. Жалованья ты получаешь триста рублей в год. Откуда же эти деньги?..

Назад Дальше