Там была у тебя хижина, была твоя жена, белая и нежная, как пух ягненка, твой сын, таинственное воплощение любви душ, и мое теплое присутствие. Ты работал, согревался, любил, забывался сном. И душа в тебе полнилась предчувствием.
А потом жил ты легендарною жизнью сражений и завоеваний, свершений и религий, идеалов и открытий.
И что прибавилось от этого? Ничего: только тоска, упадок, боль и зло.
Ты был здоров и крепок - теперь ты хил и слаб. Ты был силен - теперь ты чахл. Ты был покоен - теперь ты истерзан. Твой добрый смех стал грустной ухмылкой, твой долгий пытливый взор стал беглым взглядом недовера.
Природа была врагом твоим. Победил ты ее? Нет. Ты впитал ее. И все, что было у нее устрашающего и гнетущего, есть ныне у тебя: отчаянная независимость моря, страдальческая тайна леса, горестный плач воды, неупокой ветра, дикость хищников, суеверная темнота планет, - все ныне заключено в тебе, в твоем глухом раздражении, в твоем неудержном протесте. Все здесь. Всякий раз, когда ты удалялся от меня, от моего отдохновенного тепла, ты возвращался с новою раной.
Ты отправился создавать мистицизм - ты вернулся с неизбывною тоской. Ты пытался основать Права Человека - ты обрел божественную боль по имени Свобода, что всегда бежит от тебя и лишь изредка оборачивается внезапно, чтоб окропить тебя кровью! Ты намеревался создать культ тела и человеческого превосходства - ты обрел стихию, разъедающую силы, и животный эгоизм. Ты не отступил от меня ни на шаг, чтоб это было к добру. Все твое творение вне меня огромно, насыщенно, противоречиво и бесполезно. У тебя отяжелели крылья, и тебе трудно продолжать полет.
Меня ты покинул.
Но я не угас. Во время переворотов и схваток я влекся, растерянный, жалкий, задавленный бесчестьем, и, чтоб существовать, продавался палачу!
Но я все храню мое девственное, приветное пламя, ожидая дня, когда ты, печальный, захочешь вернуться, чтоб обсушиться у моего тепла от крови твоих братьев.
Приди ж ко мне. Я целен. Я отвечаю всем твоим инстинктам, светлым и святым, или грубым и низким. Я даю тебе хлеб, тепло, опору, даю виденья, что суть поэтический взлет души, даю томную дремоту, источающую любовь, даю тебе ясность духа, располагающую к созерцанию, и силу, побуждающую к труду. Я - умный и добрый врачеватель природной твоей болезни. Я свечу тебе в горестных твоих бдениях. Когда ты скован страданьем, я, маленький и робкий, дрожу у ног твоих. Когда ты умираешь и душа твоя готовится отлететь, я освещаю ей путь к богу. Я окружаю светом Христа на алтаре, чтоб ты лучше видел его. Когда ты уходишь в море, я рождаюсь издалёка голосом света, зовущим тебя пристать к берегу.
А чем платишь ты за всю любовь мою, что отдана тебе, что творит и очищает? Ты топчешь меня. Делаешь рабом машин. Меня, что успокаивал душу, заставляешь вращать сталь. Покой - это любовь, вращение - это сила: два начала твоей жизни - чистота и разложение! Я, что жил, освещал, созидал на свободе, теперь закован в тяжкие цепи индустрии. Ты сделал меня мотором нищеты. Надрывающиеся на фабриках хилые подростки, золотушные дети, изнуренные, стонущие женщины - вот мои жертвы. Я - твой пособник в пытках, каким ты их подвергаешь. Ты, человек, берешь огонь, священное чудо, в помощники палача при казнях! И в уплату даешь мне позор. Ты делаешь из меня разрушительные взрывы, принуждаешь опустошать все вокруг в твоих беспощадных войнах.
Я есмь чистота, труд, семья, первозданная страсть - Ты преображаешь меня в злобу, вдовство, плач и боль! Я окружен свитой карет скорой помощи и носилок - я, что был подножием колыбелей! Нет! Будь проклято дерево, что согласилось стать палицей, и огонь, что согласился стать взрывом!
Я не хочу, чтоб на листья моего света падала роса из крови. Не хочу, чтоб ветер, коснувшись меня, уносил крики и всхлипы, гнездящиеся во мне. Будь милосерден, будь справедлив, человек! Я с великим тщанием освещаю твои храмы, но кажется мне, что ты неясно видишь бога. Оставь мне чистоту, приветное тепло очага, радость и добро. Я умоляю тебя об этом, как нищий, просящий подаянья. О человек, мой старый сосед по хижинам Индии, не твори из меня взрыв, смерть и разрушение, дабы я, в час девственной чистоты, освещая и согревая молитвы и колыбели, не видел, как призраки пляшут в моем пламени!"
МЕМУАРЫ ВИСЕЛИЦЫ
Неожиданные и странные обстоятельства дали мне возможность познакомиться с этими записями, в которых жалкая, почернелая и полусгнившая виселица пытается рассказать свою историю. Эта виселица начала, очевидно, писать свои трагические мемуары. Они явились бы несравненным документом, глубоко вскрывающим жизнь. Дерево - она познала, как никто, тайну природы; виселица - она познала, как никто, тайну человека. Кто ж может быть столь трагически и непосредственно правдив, как человек, корчащийся в петле? Разве что тот, кто давит ему на плечи!.. Но, к сожалению, мемуары остались незаконченными. Бедная виселица сгнила и умерла.
Среди записей, оставленных ею, самые неполные те, что я здесь переписал, - краткий рассказ о ее страдальческих раздумьях, смутное пробуждение глухого протеста. Она могла бы описать всю свою жизнь, полную крови и печали! Но настало, однако, время узнать и нам, какое мнение сложилось у необъятной природы, у всех этих гор, деревьев и вод, о таком незаметном явлении, как человек. Быть может, мне еще когда-нибудь придет в голову опубликовать другие бумаги, которые я строго храню: "Воспоминания Атома" и "Путевые записки Корня Кипариса".
Вот что говорится в отрывке, который я здесь для вас привожу, являющемся всего-навсего прологом к упомянутым "Мемуарам".
"Я принадлежу к старинному роду развесистых дубов, к суровому древесному племени, что уже в стародавние времена роняло с могучих своих ветвей мысли для Платона. То была семья странноприимная и прославленная: от нее родились корабли, отплывшие некогда в далекий путь к туманным берегам Индий, пики для фанатиков, отправлявшихся в крестовые походы, и балки для простых, пахнущих смолой кровель, давших приют Савонароле, Спинозе и Лютеру. Мой отец, в забвении высоких и звонких традиций своей растительной геральдики, прожил пассивную и прозаическую жизнь мирянина. Он не чтил ни старинный обычай благородства, ни традицию религиозных идей, ни долг истории. Это было дерево материалистического ума, подвергшееся влиянию энциклопедистов растительного мира. У него не было ни веры, ни души, ни бога! Его религией было солнце, соки земли и вода. Он был великим вольнодумцем мыслящего леса. Летом, когда чувствовал яростное вскипание сока, он пел, оборотясь к солнцу, давал приют странницам-птицам для их звонких концертов, брызгал дождем в смиренно склоненный народец трав и растений и по ночам, опутанный сладострастным плющом, гулко шумел под астральною тишью. Когда наступала зима, он, с животным смирением нищего, вздымал к презрительно бесстрастной голубизне свои худые, умоляющие руки!
Потому-то мы, его дети, и не были счастливы в нашей растительной жизни. Один из моих братьев был срублен, чтоб служить подмостком для паяцев: ствол склада созерцательного и романтического, он обречен был каждый вечер быть попранным шутовством, издевкою, фарсом и голодом! Другой ствол, полный жизни, солнца, пыли, замкнутый одиночка, борец против снегов и вихрей, сильный и неутомимый, был вырван из нашей семьи, чтоб стать доскою для гроба! Я, самый плачевный, стал виселицей!
С детства был я грустным и жалостливым. У меня было много друзей в нашем лесу. Я желал только добра, смеха, благотворного расцвета древесной души и плоти. Росу, что омывала меня по ночам, сбрасывал я бедняжкам фиалкам, жившим у наших корней, нежным и скорбным созданьям, живым сгусткам печали, разлитой в огромной, молчаливой душе растительного мира. Я приючал всех птиц, когда с вечера надвигалась гроза. И это я укрывал в своей листве дождевую струю. Она летела, вся истерзанная, преследуемая и гонимая ветром! Я раскрывал для нее свои зеленые ветви и прятал ее, согревая древесным соком. Ветер летел мимо, взбудораженный и дикий. Тогда она, услышав издали его похотливое завыванье, тихонько стекала вниз по стволу, капля за каплей, чтоб ее не заметил ветер; и спешила, змеясь в траве, влиться в лоно великой Матери-Воды! В ту пору очень дружил я с соловьем, что прилетал беседовать со мною долгими часами многозвездной тишины. Бедный соловей скорбел о своей любви! Он жил прежде в дальней стороне, где обручаются легко и томно; там, влюбленный, был он счастлив. Мне поверял он свои лирические пени. И была его скорбь такой сверхъестественной, что несчастный, слышал я, терзаемый болью и отчаяньем, упал с ветки и утонул! Бедный соловей! Такой нежный, такой одинокий, такой чистый!
Я хотел оберечь все живое. И когда деревенские девушки приходили поплакать возле меня, я вытягивал свои ветви, как пальцы, чтоб указать бедной, тонущей в слезах душе все дороги неба!
Никогда более!.. Никогда более не вернешься ты, далекая, пышнозеленая юность!
Наконец и мне пришлось столкнуться с реальностью. Как-то раз один из этих людей из металла, что занимаются торговлей растениями, явился, чтоб вырвать меня с корнем. Они сами не знали, чего хотят от меня. Бросили на телегу, и, как упала ночь, волы медленно двинулись, в то время как человек, шагавший рядом, затянул песню в ночной тишине. Я ехал весь израненный и обессиленный. Видел звезды, их острый холодный взгляд. Чувствовал, как меня разлучают с огромным моим лесом. Слышал стонущий, неясный и протяжный шум дерев. То были дружественные голоса, зовущие меня!
Надо мною летали какие-то гигантские птицы. Я чувствовал порой, что теряю сознание, растительное оцепенение овладевало мною, словно бы я растворялся в каком-то тумане безучастья. Я задремал. На рассвете мы въехали в какой-то город. Окна глядели на меня кровавыми глазами, полными гневом солнца. Я знал города только по долгим рассказам ласточек на звонких посиделках в нашей чаще. Но поскольку я ехал лежа, связанный веревками, я видел только дым и мутный воздух. И слышал шум, резкий, нестройный, в котором были и рыдания, и смех, и зевки, и еще глухое хлюпанье грязи и мрачное бряцанье металла. Я чувствовал, наконец, смертный запах человека! Меня швырнули в какой-то вонючий двор, где не было ни воздуха, ни неба. Я начал тогда понимать, что большой слой грязи покрывает душу человека, потому что он прячется от глаз солнца!
Подошли какие-то люди и презрительно пнули меня ногами. Я был в состоянии такого бесчувствия, что даже не ощущал тоски по зеленой моей родине. На второй день ко мне подошел человек и стал рубить меня топором. Я лишился чувств. Когда я пришел в себя, я снова лежал связанный на телеге, стояла ночь, и человек длинной палкой погонял волов, напевая. Сознание медленно возвращалось ко мне. И чудилось мне, что я перевоплотился в какую-то иную форму органической жизни. Я не чувствовал волшебного брожения сока, жизненной силы волокон, живой поверхности коры. По обе стороны телеги шли еще люди, пешком. Под безмолвной и состраждущей белизной луны я ощутил бесконечную тоску по полям, по запаху сена, по птицам и травам, по всей великой живительной душе божества, что трепещет средь ветвей. Я чувствовал, что настает другая, практическая жизнь, для службы и работы. Но какая? Я слыхал о деревьях, что превращаются в поленья, греют и питают и, обретая в сожительстве с человеком томление по богу, вздымают свои руки из пламени, силясь оторваться от земли: они рассеиваются, величественно преобразованные в дым, становятся тучами, сдружаясь со звездами и синевою, чтоб жить отныне в белом и гордом покое бессмертных и чувствовать шаг бога!
Слыхал я также, что деревья становятся балками для кровель домов: подобные счастливцы приобщаются в теплых сумерках нежной силы поцелуев и смеха; их любят, украшают, холят; подвешивают к ним скорбные тела Христосов; они - предмет человеческих устремлений, им дана безмерная и гордая радость дарящих приют бесприютным; и смех детей, и влюбленные стоны, и откровения, и вздохи - элегии голоса, - все, что напоминает им шепот воды, дрожанье листьев, песни ветров, - вся эта благодать омывает их, уже познавших свет жизни, как бескрайную, полную добра душу.
Я слышал также о деревьях со счастливой судьбою, ставших мачтами кораблей, чтоб вдыхать запах моря и слушать легенды бурь, чтоб странствовать, сражаться, жить уносимыми волною в беспредельность, средь нежданных сияний - как души, исторгнутые из тела, что вершат впервые странствие по небу!
Чем же стану я?.. Мы прибыли наконец. И тут мне впервые предстало четкое виденье моей судьбы. Я стану виселицей.
Я виселица… Силы покинули меня, горе затопило. Меня подняли. Оставили одну, угрюмую, посередь поля. Я встретилась наконец с ужасной правдой моей жизни. Мое предназначение было - убивать. Люди, в чьих руках всегда найдутся цепи, веревки и гвозди для себе подобных, пришли искать сообщников средь гордых дубов леса! И мне предстояло отныне быть вечной спутницей агоний. Привязанные ко мне, будут качаться трупы, как некогда качались зеленые, омытые росой ветви!
И будет у меня лишь этот черный плод - мертвецы!
Моя роса будет из крови. И вечно придется мне слушать - мне, другу птиц, сладкопевных странниц, - один лишь стоны страданья да хрипы удушья!.. Души, отлетая, будут рваться о мои гвозди. Я, древо молитвенной тишины, полное свежей радости рос и звонких гимнов жизни, я, кого сам бог знал утешителем бед, я, гордое древо гор, - предстану отныне тучам и ветрам, старым моим товарищам, верным и чистым, соучастником гниения, сообщником палача, весело цепляя за шею трупы - добычу воронья и тлена!
Вот чем предстояло мне стать! Я застыла в недвижности и бездумье, как в наших чащобах волки, чувствуя, что умирают.
Какая мука! Издали виден мне был город, окутанный туманом.
Солнце встало. Вкруг меня начал собираться народ. Потом, сквозь забытье, услышала я звуки печальной музыки, глухой ропот толпы и скорбное пенье монахов. Меж двух свечей шел человек с посинелым лицом. Смутно, как во власти сонных видений, ощутила я какое-то содроганье, резкую электрическую вибрацию, вслед за которой раздалась зловещая и протяжная мелодия католической заупокойной молитвы!
Я пришла в себя.
Я была одна. Толпа рассыпалась, спускаясь к поселкам. Никого! Песня монахов медленно затихала, как последняя волна прилива. Близился вечер… О, я вижу! Вижу ясно. Вижу!.. Привязанный ко мне, застылый, вытянутый, с упавшей вывихнутой головой, качался висельник! Я содрогнулась!
Я чувствовала холод и медленно подползающее гниение. Я осуждена была остаться здесь ночью одна, на этом зловещем пустыре, держа в объятьях этот труп! Никого!
Солнце угасало, чистое солнце. Где душа этого трупа? Отлетела ли уже? Растворилась ли в свете, в туманах, в колебаниях воздуха? Я чувствовала шаг печальной ночи, которая приближалась. Ветер толкал труп, веревка скрипела.
Немая растительная дрожь проняла меня: не могу я остаться тут одна. Быть может, ветер унесет меня, расшвыряв кусками дерева, на старую родину листьев? Нет, ветер был слабый - одно лишь легкое дыхание тьмы! Иль настало время, когда великая природа, когда божественная природа взята на откуп человеком-зверем? Иль дубы леса уж не могут иметь душу? И есть такое право, чтоб топор и веревка похищали стволы, вскормленные соком, солнцем и водою - труд и пот самой природы, сияющее воплощение замысла божья, - и обрекали на бесчестье, обращали в помосты виселиц, где разлагаются души, в гробы, где разлагаются тела? А девственные ветви, свидетельницы религиозных таинств природы, разве уж ни на что более не годны, чем вершить приговоры на погибель людскую? И годны лишь нести веревки, на которых пляшут акробаты и корчатся преступники? Не может быть!
Верно, какое-то проклятье лежит на природе. Души мертвых, что знают тайну растений и понимают их, находят, верно, чудовищной насмешкой, что деревья, после того как были помещены богом в лесной чаще, где стояли, раскинув руки, благословляя землю и воду, могут быть утащены в город и обречены человеком стоять, раскинув руки, благословляя палачей!
И после того как несли зеленые ветви - таинственные нити, погруженные в голубизну, к которой бог привязал землю, должны нести веревки виселиц - позорные снасти, которыми человека привязывают к тлену! Нет! Если бы корни кипарисов рассказали об этом в дому мертвых, гробницы треснули бы от смеха!
Так говорила я в своем одиночестве. Ночь наступала, медленно и неумолимо. Труп раскачивался на ветру. Я услыхала удары крыл. Тени носились надо мною. То были вороны. Опустились. Я чувствовала прикосновение их мерзких, хладных перьев; они точили клювы о мое тело и с криком вонзали в меня когти.
Один из них сел на плечо повешенного и принялся клевать его лицо! Дрожь пробежала по мне. В немом рыдании молила я бога, чтоб скорее дал мне истлеть. Еще недавно я была дерево леса, с которым беседовал ветер! Ныне я служила воронам, чтоб точить клювы, и людям, чтоб вешать на мне трупы, как рваные одежды из плоти! О боже, - рыдала я в глубине души, - я не хочу быть реликвией пытки: я питала, я не хочу разрушать; я была другом сеятеля, я не хочу быть собратом могильщика! Я не могу и не умею быть судией. Растенья обладают высоким неведением - неведением солнца, росы и звезд. Добрые и злые равно неприкосновенны для бескрайной природы, величественной и состраждущей. О боже, избавь меня от этой боли людской, такой большой и такой острой, что не знает себе границ, что проникает природу от края до края и подъемлется до самых небес, чтоб ранить и тебя! О боже, ведь синее небо даровало мне каждым утром росу, плодотворный жар, белую, неземную красу тумана, превращения света - всю доброту, всю прелесть, всю силу, - не захочешь же ты, чтоб теперь, во искупление, я показала тебе назавтра, едва кинешь ты первый взор на землю, этот истерзанный труп!
Но бог дремал в своей райской обители света. Три года прожила я в подобных муках.
Я умертвила одного человека - мыслителя, политика, сына истины и добра, прекрасную душу, полную высоких идеалов, борца света. Он был побежден, он был повешен.
Я умертвила другого человека - что полюбил женщину и бежал с нею. Его преступленьем была любовь, которую Платон называет таинством и Христос назвал законом. Уголовный кодекс покарал магнетическую неотвратимость притяжения душ и поправил бога при помощи виселицы!
Я умертвила также вора. Этот человек был рабочим. У него были жена, дети, братья и мать. Зимой он остался без работы, без света, без хлеба. Охваченный отчаяньем, потеряв голову, он украл. На закате его повесили. Воронье не клевало его. Тело было предано земле нетронутым, чистым и крепким. Это бедное тело погибло, потому что я слишком крепко сжала его, а душа - потому что бог слишком растянул ее и переполнил.
Я умертвила двадцатерых. Вороны знали меня. Природа видела мое глубокое страданье; она не презрела меня: солнце щедро обливало меня своим светом, тучи задевали своею мягкою наготой, ветер прилетал ко мне и рассказывал о жизни леса, оставленного мною, растения приветствовали меня плавными поклонами зеленых стеблей; бог посылал мне росу и свежесть, что обещали прощение природы.