Я состарилась. Черные морщины пролегли по мне. Великое царство растений, чувствуя, что я уже стыну, послало мне свои одежды из плюща. Вороны не вернулись. Не вернулись палачи. Я чувствовала, как вливается в меня, как некогда, покой божественной природы. Цветы и травы, отступившие было, оставив меня одну на скудной земле, подступили снова, рождались вкруг меня, как зеленые друзья, несущие надежду. Природа словно хотела утешить меня. Я чувствовала, как приходит тление. В одно туманное и ветреное утро я тихо упала на землю, в сырые ползучие травы, и начала безмолвно умирать.
Мхи да хмели укрыли меня, и я, с несказанною усладой, стала чувствовать, как растворяюсь в необъятной материи.
Тело мое остывает: я сознаю, что происходит медленное мое превращение из гнили в почву. Иду, иду. Прощайте, о люди! Я уже проливаюсь по каплям меж корней твоих, земля. Мои атомы убегают к необъятной природе - к зелени и свету. Я едва уже слышу человеческий рокот. О древняя Кибела, я буду течь по каплям в крови, обращающейся в теле твоем! Я еще различаю смутно человеческое присутствие, как туманную смесь мыслей, чаяний, разочарований, меж которых призрачно раскачиваются трупы повешенных! Больно глядеть на тебя, о боль человеческая! Среди огромного счастья, разлитого в голубизне, ты подобна лишь тонкой струйке крови! Цветы и травы, как жаждущие жизни, уже питаются мною! Возможно ли, что там, внизу, на закате, коршуны еще терзают тела людей? О материя, поглоти меня! Прощай навсегда, гордый и жестокий мир! Я уже вижу, как светила, подобно слезам, бегут по лику небес. Кто это плачет? Я сливаюсь с великою жизнью земных глубин! О темный мир из грязи и золота, ты, что есть лишь звезда в бескрайном просторе, - прощай! прощай! - я оставляю тебе в наследство истлевшую веревку виселицы!"
СТРАННОСТИ ЮНОЙ БЛОНДИНКИ
I
Он начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио…
Должен сказать, что познакомился я с ним в Миньо, в гостинице. Был он высок и полноват, с обширной, гладкой и блестящей лысиной, окруженной венчиком редких седых волос, кожа вокруг глаз морщинистая и желтая, под глазами темные набрякшие круги, но сами черные глаза сквозь круглые стекла очков в черепаховой оправе смотрели удивительно прямо и открыто. Аккуратно подстриженная бородка не скрывала выступающей вперед упрямой нижней челюсти. На нем был атласный черный галстук, застегнутый сзади пряжкой, и орехового цвета, в обтяжку, сюртук, узкие рукава которого заканчивались вельветовыми обшлагами. В открытом вырезе его шелкового жилета, по которому вилась, сверкая, старинная золотая цепочка, выглядывали мягкие складки вышитой рубашки.
Было это в сентябре: вечерело рано, и наступающая темнота приносила резкую, сухую прохладу. Я вышел из дилижанса утомленный, проголодавшийся, продрогший под полосатым красным пледом.
Ехать пришлось через горы, мрачные и безлюдные. Время близилось к восьми часам вечера: серый сумрак уже заволакивал небеса. И не знаю, то ли умственное оцепенение, производимое монотонной качкой дилижанса, то ли нервная слабость, вызванная дорожной усталостью, то ли суровый и бесплодный пейзаж за окном или разреженность воздуха здесь, на высоте, привели меня, человека здравомыслящего и уравновешенного, в какое-то странное состояние полусна, полубреда, и я ехал, одолеваемый неотвязными фантастическими видениями. В душе каждого из нас, как бы строго нас ни воспитывали, продолжает жить неуловимая крупица тайны, не постигаемой рассудком, и порой достаточно унылого пейзажа, старой кладбищенской стены, отшельнического безлюдья, мягко льющегося лунного света, чтобы этот скрытый мистицизм, поднявшись из глубин нашего существа, подобно туману заполнил и душу, и чувства, и разум и превратил самого рационального и критически настроенного из нас в меланхолически мечтательного идеалиста, каковым впору быть лишь мистическому поэту-монаху. Что до меня, то я был погружен в сей полусонный бред видом монастыря Растело, возникшего передо мной на отлогом холме в неясном свете осеннего вечера. Смеркалось; наш дилижанс все так же катился, влекомый резвой рысью двух запряженных в него тощих буланых лошадей, а кучер, натянув капюшон плаща на голову, сосал свою трубку, - как вдруг меня пронзило тоскливое, для меня непривычное и даже смехотворное ощущение бесплодности жизни, и я стал думать о том, как хорошо бы уйти в монахи и жить в монастыре, уединенном среди лесов или где-нибудь в речной долине, и там под мерный плеск воды о каменистый берег читать "Подражание" или, слушая пение соловьев в лавровых рощах, возноситься мыслями к небесам. Все это было так непохоже на меня, но тем не менее я был настроен именно так, и именно этому наивно-мечтательному состоянию я приписываю то впечатление, каковое на меня произвела история человека с вельветовыми обшлагами.
Я заинтересовался им еще за ужином, расправляясь с куриной грудкой, тушенной с белым рисом и кусочками кровяной колбасы, в то время как толстая веснушчатая служанка заставляла пениться в стаканах молодое вино, наливая его из покрытого глазурью кувшина, который она поднимала высоко над столом. Человек с вельветовыми обшлагами сидел прямо против меня, неторопливо наслаждаясь желе, и я спросил его, прожевывая кусок и держа в руке салфетку из гимараэнского полотна, не из Вилареал ли он.
- Да, я там живу. Уже много лет, - ответил он.
- Этот город, как я слышал, славится красивыми женщинами, - продолжал я.
Он промолчал.
- Не правда ли? - добивался я ответа.
Он изменился в лице, и молчание его сделалось вызывающим. До этой минуты он пребывал в отличном настроении, то и дело разражался смехом, был разговорчив и полон доброжелательности. Теперь же на лице его застыла напряженная улыбка.
Я понял, что задел его больное место, вызвав в нем тягостные воспоминания. Было очевидно, что в судьбе этого немолодого человека женщина сыграла свою роль. С ней была связана драма его жизни или, скорее всего. комедия, поскольку я почему-то утвердился в мысли, что его история должна быть непременно забавна и способна вызвать лишь усмешку.
Итак, я продолжал его донимать:
- Меня уверяли, что на всем Севере Португалии самые красивые женщины живут в Вилареал. Как и в том, что самые красивые черные глаза у жительниц Гимараэнса, что лучше всех сложены женщины в Санто-Алейшо, а самые роскошные косы у девушек Аркоса, чьи волосы светлее спелой пшеницы.
Человек с вельветовыми обшлагами продолжал молчать, склонясь над тарелкой.
- И что самые тонкие талии у обитательниц Вианы, а самая нежная кожа - у женщин Амаранте, но что женщины Вилареал обладают всеми этими достоинствами сразу. У меня есть друг, так он как раз отправился в Вилареал выбирать себе невесту. Может быть, вы его знаете? Пейшото, высокий такой, с белокурой бородкой, бакалавр.
- Пейшото? Да, знаю, - наконец отозвался он, устремив на меня тяжелый взгляд.
- Он поехал в Вилареал, как прежде ездили жениться в Андалусию, - не иначе, как хочет выбрать перл создания. Ваше здоровье!
Моему знакомому явно стало невмоготу слушать меня: он поднялся, подошел к окну, - я заметил, что он обут в теплые кашемировые башмаки на толстой подошве, с кожаными шнурками. И вышел.
Когда я попросил у служанки свечу, чтобы идти спать, она принесла старую медную лампу и сказала мне:
- Сеньору придется ночевать вместе с другим постояльцем. В третьем номере.
В Миньо гостиницы часто набиты битком, и тогда каждая комната превращается в общую спальню.
- Ну, что поделаешь, - ответил я.
Третий номер находился в глубине коридора, где перед каждой дверью стояла выставленная постояльцами для чистки обувь: тут красовались высокие, забрызганные грязью сапоги для верховой езды, со шпорами на ремешках; белые охотничьи сапоги; сапоги помещика, с голенищами из красной кожи; сапоги священника, высокие, украшенные шелковыми кистями; стоптанные башмаки телячьей кожи, принадлежащие, верно, какому-нибудь студенту, а возле дверей номера пятнадцатого стояли дамские сапожки из глянцевитой шерстяной материи, маленькие и изящные, и рядом с ними детские, потертые и сбитые: их шевровые голенища свешивались в разные стороны вместе с незавязанными шнурками. Все уже спали. У дверей третьего номера были выставлены кашемировые башмаки с кожаными шнурками, и когда я открыл дверь, то увидел моего знакомца: он повязывал себе голову шелковым платком. На нем была уже короткая домашняя куртка из цветастой ткани, а на ногах - грубые шерстяные носки и вышитые домашние туфли.
- Сеньор, не обращайте на меня внимания, - проговорил он.
- О, не беспокойтесь, - ответил я и, отвернувшись, чтобы не смущать его, принялся стягивать с себя сюртук.
Я не стану излагать здесь причин, которые побудили его, чуть позже, когда он уже лежал в постели, поведать мне свою историю. Есть одна славянская пословица, пришедшая к нам из Галиции, которая говорит: то, что ты не расскажешь своей жене, то, что ты не расскажешь своему другу, расскажи путнику на постоялом дворе. Все же у моего знакомца обнаружились и причины, подвигнувшие его на долгую и невеселую исповедь, причины неожиданные и веские, и связаны они были с моим другом Пейшото, который, как уже было сказано, поехал в Вилареал выбирать себе невесту. Рассказывая, он плакал, бедный старик, - ему, впрочем, еще не было шестидесяти. Быть может, его история покажется вам тривиальной, но в ту ночь, как я уже говорил, находясь в возбужденном и чувственном настроении, я был потрясен ею, - хотя и трактую эту историю как единственный в своем роде случай в любовных перипетиях.
Итак, он начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио.
Я спросил его, не в родственных ли он отношениях с людьми, которых я знал и которые носили фамилию Макарио. Мой знакомец отвечал, что он приходится им кузеном, и это расположило меня в его пользу, поскольку известная мне семья была старинной потомственной семьей коммерсантов, в которой с религиозным рвением следовали давней традиции: вести свои дела честно и добросовестно. Макарио мне сказал, что как раз в то самое время, о котором пойдет речь, в дни его молодости, в году тысяча восемьсот двадцать третьем (или тридцать третьем), его дядя Франсиско имел в Лиссабоне магазин тканей, а он служил у него приказчиком. Потом дядя, приметив, что племянник его сообразителен и неглуп, хорошо разбирается в делах и быстро считает, доверил ему счетные книги, и Макарио сделался счетоводом.
Будучи в те годы болезненным и робким, юный счетовод вел жизнь крайне замкнутую. Ревностно и скрупулезно выполняемая работа, редкие завтраки на лоне природы, забота о чистоте платья и белья - вот и все, что тогда его занимало. Да и в те времена было в обычае жить замкнуто и скромно. Простота жизни смягчала нравы: души были более невинными, а чувства менее мудреными.
Весело ужинать в саду под виноградными лозами, глядя на бегущую в оросительных канавах воду, проливать слезы на мелодрамах, душераздирательно разыгрываемых на освещенной восковыми свечами сцене, - таковы были развлечения, которыми довольствовалась осмотрительная буржуазия. Кроме того, времена были смутные и чреватые мятежными потрясениями, а ведь ничто так не заставляет людей дорожить уединением, уютом, простым и привычным счастьем семейного очага, как война. Мирное же время оставляет слишком много простора воображению - и это порождает безудержность в желаньях.
В свои двадцать два года Макарио еще не был знаком с богиней любви, как выражалась одна его старая тетка, бывшая некогда возлюбленной судейского чиновника.
Как раз в это время в доме напротив магазина, где служил Макарио, на четвертом этаже, поселилась дама лет сорока, одетая в траур, который, однако, лишь подчеркивал матовую белизну ее кожи, красоту ее высокой груди и делал даму еще более привлекательной. Макарио работал в конторе, помещавшейся в бельэтаже, над магазином, рядом с террасой, откуда однажды утром он и увидел эту даму, когда она, с распущенными черными вьющимися волосами, в белом пеньюаре, босая, подошла к окошку, чтобы стряхнуть платье. Макарио достаточно было беглого взгляда, чтобы с уверенностью сказать самому себе, что дама эта в свои двадцать лет, верно, была неотразима и властвовала многими сердцами: ее буйные, жесткие кудри, густые брови, резко очерченный рот, четкий орлиный профиль - все выдавало в ней натуру пылкую, с сильно развитым воображением. Поглядев на нее, он снова вернулся к своим цифрам. Вечером Макарио, по обыкновению, сидел с трубкой у окна в своей комнате, выходившей в патио; наэлектризованный июльский воздух был насыщен любовным томлением, плакала соседская скрипка, выводя мелодию народной мавританской песенки из модной тогда мелодрамы, комната, погруженная в мягкий полумрак, казалась незнакомой и таинственной, и Макарио, уже одетый по-домашнему, вдруг вспомнил о даме с черными, жесткими волосами, рассыпанными по матово-мраморным плечам; он потянулся, лениво потерся головой о спинку плетеного кресла, как трутся ласковые коты, и, зевая, подумал, что его жизнь все-таки весьма однообразна. На другой день он, продолжая с волнением думать о даме, сел за свой конторский стол у настежь открытого окна к, приковавшись взором к окнам напротив, за которыми скрывалась обладательница роскошных кудрей, делал вид, что чинит свое перо. Но никто так и не показался в окошке с зелеными рамами. У раздосадованного, огорченного Макарио работа в тот день не ладилась. Веселое солнце манило на улицу, и он думал о том, как хорошо теперь где-нибудь за городом лежать под ласковой сенью жимолости и наблюдать за порхающими над ней белыми бабочками! Однако когда он уже собирался уходить из конторы, он услышал, что в доме напротив кто-то приближается к окну; Макарио замер в ожидании черноволосой незнакомки. Но в окне появилась белокурая головка. О! Макарио тут же поспешил на террасу, вроде бы затем, чтобы очинить карандаш. Он увидел девушку лет двадцати - тоненькую, свежую, белокурую, словно сошедшую с английской гравюры: белизна ее кожи светилась прозрачностью старого фарфора, а чистая линия профиля напоминала античную медаль, - поэты-романтики, с их склонностью к живописным сравнениям, несомненно, сравнили бы ее с голубкой, горностаем, снегом и золотом.
Макарио сказал себе:
- Это, верно, ее дочь.
Мать носила траур, а на белокурой девушке было надето муслиновое платье в голубую крапинку, с кружевными рукавами и на груди повязан батистовый платок: от всего ее наряда веяло ароматом чистоты, юности, свежести, изящества и нежности.
В те времена Макарио тоже был белокур и носил небольшую бородку. Волосы у него вились, а весь его облик отличался тщедушием и нервностью, что после революции восемнадцатого века не было редкостью среди представителей третьего сословия.
Белокурая девушка заметила, что Макарио на нее смотрит, и тут же закрыла окно и задернула вышитую муслиновую занавеску. Эти занавески ведут свое начало от Гете и играют любопытную роль в любовных историях; они обнаруживают зарождение любви. Когда следят, приподняв уголок занавески, и мягко ее теребят, то это свидетельствует о проснувшемся интересе; когда же ее задергивают, прикалывают к ней цветок или она колышется, давая понять, что за ней внимательное лицо мается в нетерпеливом ожидании, - то эти старинные приметы свидетельствуют о том, что любовь уже зародилась. Занавеска медленно поднялась: белокурая девушка наблюдала за Макарио.
Мой знакомец не останавливался подробно на всех перипетиях своей истории и не рассказывал мне, как именно было завоевано его сердце. Он просто сказал, что не прошло и пяти дней, как он уже был от нее без ума. Теперь он работал вяло и небрежно, и его прежде прекрасный почерк, твердый и отчетливый, выписывал каракули, крючки и загогулины, выдававшие его любовное нетерпение. По утрам он не мог ее видеть: пронзительное июльское солнце раскаленными лучами било прямо в их окна. Лишь по вечерам занавеска отдергивалась, окошко отворялось, и девушка, нежная и юная, положив на подоконник подушечку, облокачивалась на нее, обмахиваясь веером. Веер этот очень занимал Макарио: это был круглый китайский веер, из белого шелка, с нарисованными на нем ярко-красными драконами; веер был отделан опушкой из голубых, легких и трепещущих, перьев, а его ручка из слоновой кости, с двумя золотыми кистями, была украшена прелестной перламутровой инкрустацией в персидском стиле.
Веер был великолепен, и в те времена увидеть такую вещь в руках девушки, явно небогатой и незнатной, одетой в муслиновое платье, было удивительно. Но поскольку она была белокурой, а ее мать - ярко выраженного южного типа, то Макарио, со свойственным всем влюбленным желанием все толковать положительным образом, объяснил своему любопытству: должно быть, она - дочь англичанина. Ее отец, верно, ездит по делам в Китай, Персию, Ормуз, Австралию и привозит оттуда эти дорогие экзотические игрушки… Макарио сам не понимал, отчего этот веер мандарина так его заинтересовал; но, рассказывая, он еще раз повторил, что почему-то веер в руках девушки не давал ему покоя.
Прошла еще неделя, и в один прекрасный день Макарио увидел из окна конторы, что белокурая девушка выходит из дома в сопровождении матери: он уже привык к мысли, что эта великолепная, мраморно-бледная и одетая в траур особа - мать девушки.
Макарио, подойдя к окну, наблюдал, как они перешли улицу и вошли в магазин. В его магазин! Он поспешно спустился туда, весь трепеща, с бьющимся сердцем, охваченный страстью. Дамы уже стояли у прилавка, и приказчик разворачивал перед ними черную кашемировую ткань. Макарио был взволнован до глубины души. Он сам объяснял это так:
- Поймите, мой милый, невозможно было предположить, что они покупают для себя черный кашемир.
И верно: вряд ли они нуждались в амазонках и, уж разумеется, не собирались обивать черным кашемиром мебель; мужчин в их доме явно не было, следовательно, этот визит в магазин служил лишь предлогом встретиться с ним, обменяться хоть несколькими словами, и Макарио был донельзя очарован сей любовной уловкой. На это я возразил Макарио, что на его месте меня бы насторожила подобная хитрость, поскольку она должна была предполагать весьма двусмысленное соучастие матери. Макарио ответил, что это ему даже не пришло в голову. Он просто поспешил к прилавку и выпалил не слишком находчиво:
- Да, сеньора, вы правы, этот кашемир не садится.
Блондинка подняла на него свои голубые глаза, и Макарио словно окунулся в синеву небес.
Но едва с его уст уже было готово сорваться нечто пылкое и разоблачающее его чувства, как в глубине магазина появился его дядя Франсиско в обтянутом сюртуке орехового цвета с желтыми пуговицами. Счетоводу никак не полагалось находиться за прилавком, и дядя Франсиско, строгий и педантичный, мог при всех сделать ему выговор; желая этого избежать, Макарио неторопливо направился к винтовой лестнице, ведущей в контору, и, поднимаясь по ней, услышал нежный голосок блондинки, которая негромко произнесла:
- А теперь я хотела бы посмотреть индийские платки.
Приказчик принялся искать небольшой пакет с платками, сложенными и перевязанными золотой бумажной лентой.