Только было Вельзен приготовился ответить, как неожиданно дверь камеры резко распахивается. На пороге появляются Дузеншен и Цирбес, Вельзен рапортует:
- "A-один", камера номер два, налицо тридцать девять человек, одна койка свободна!
- О чем это вы только что болтали?
Вельзен смотрит прямо в глаза штурмфюрера и торопливо соображает, что ответить, но не сразу находится:
- Я… я рассказывал новичку о… о нашей дисциплине!
- Лжешь, - рычит Дузеншен, - Шнееман, подойдите сюда.
Шнееман торопливо подбегает к двери и, щелкнув каблуками, замирает перед штурмфюрером. Испуганные глаза заключенных впиваются в социал-демократа.
- Что хотел от тебя еврей? Но только правду, парень!
- Он учил меня, как вести себя в камере.
Дузеншен недоверчиво щурит глаза, глядя попеременно то на социал-демократа, то на старосту. Цирбес, поигрывая ключами, предполагает:
- Оба лгут!
- Ясное дело, лгут! - соглашается Дузеншен. - Выходите оба!
В коридоре Дузеншен еще раз спрашивает Вельвена. Однако получает все тот же ответ.
- Врешь, мерзавец! - кричит штурмфюрер и с размаху бьет заключенного, который обязан стоять перед ним навытяжку, по лицу.
Вельзен и после этого настаивает на своем.
Цирбес тем временем обрабатывает Шнеемана. Для начала он отпускает ему пощечину, но, не получив желаемого ответа, сильно ударяет большим ключом прямо в лицо. По щеке Шнеемана струйкой бежит кровь, но он остается тверд.
- Мы все-таки дознаемся! - грозит Цирбес и, заглянув в камеру, рычит: - Кто спит рядом со Шнееманом?
Мизике называет себя.
- Выходи в коридор!
Мизике, дрожа, выбегает из камеры. Увидя окровавленное лицо Шнеемана, он представляет, что его ожидает. Сказать правду! Только бы не били! Нет, что угодно, - только не порка! Цирбес громко спрашивает у него:
- О чем оба болтали?
- О… о социал-фашизме.
- Стало быть, о политике?
- Так точно!
- Вот и выяснили! - Цирбес оборачивается к Дузеншену. - Разглагольствовали о политике, как я и утверждал.
Дузеншен дает Мизике пинка, так что тот кубарем вкатывается в камеру.
- Слушай, не вытаскивай больше на свет божий это ничтожество, меня от него рвать тянет!
- Но ведь он подтвердил наши подозрения.
- Ладно! На сегодня хватит, пусть возвращаются. Мы их как-нибудь еще застукаем!
Цирбес не понимает штурмфюрера, но отсылает обоих заключенных в камеру.
- Этот подонок выдаст за правду все, о чем его ни спросят. На него вовсе нельзя положиться. Он такую кашу заварил… Из-за этой навозной кучи комендант вправил мне мозги, будь здоров!
В камере Вельзен перво-наперво протягивает социал-демократу руку.
- Спасибо. Признаться, не ожидал от тебя такого!
Взволнованный Шнееман поспешно жмет протянутую ему руку, но не произносит ни слова. Тыльной стороной ладони он вытирает с лица кровь. Какой-то рабочий протягивает ему свой носовой платок и уговаривает:
- Бери! Бери платок-то! И пойдем к умывальнику, я промою тебе рану.
Мизике забился в угол камеры и притих. Он рад, что никто не обращает на него внимания. Когда Вельзен взглядывает на Мизике, тот краснеет и прячет глаза. Староста и словом не, обмолвился товарищам о его поступке. Молчит и Шнееман.
Дузеншена требует к себе комендант лагеря. Комендант Эллерхузен считает Дузеншена усердным, надежным, ни перед чем не останавливающимся солдатом, который путем необходимой жестокости умеет создать себе авторитет среди подчиненных. Со своей стороны, Дузеншен уважает коменданта, так как ему довелось узнать его как храброго солдата. А это единственное качество, которое для Дузеншена может иметь значение. К этому присоединяется и то, что комендант по происхождению и образованию выше его. Эллерхузен не только комендант лагеря, но и штандартенфюрер штурмового полка, а также член Гамбургского государственного совета. Таким образом, начальник Дузеншена - человек с весом, и его покровительство сулит прекрасную карьеру.
Такой неурочный вызов к коменданту случается редко. Встревоженный, не зная, для чего понадобился, Дузеншен входит в его кабинет.
- Хайль Гитлер!
- Хайль Гитлер!.. Штурмфюрер, я вызвал вас потому, что мне нужен ваш совет. Вы знаете о рапорте обертруппфюрера Мейзеля на шарфюрера Риделя. Мне кажется, что Мейзель, по существу, прав. Нельзя допускать, чтобы один обвинял другого в трусости и тому подобной подлости. Они оба хорошие солдаты. Надо дело уладить. Как вы думаете?
Дузеншен соображает. Ридель - его личный друг, но правота на стороне Мейзеля. Он объясняет коменданту обстоятельства дела: рассказывает про инвалида войны Нагеля, про раскаяние Риделя, про вызывающее поведение Мейзеля и последовавшую затем драку.
- Гм! - произносит комендант, - Это мне совсем не нравится! Ридель, по-видимому, не годится для тюремной службы. Нельзя допускать никаких сентиментальных бредней! Только этого не хватало! Мы должны незамедлительно действовать. Вы что предлагаете, штурмфюрер?
Дузеншен смущен: он ожидал иного результата от своего доклада. И теперь отвечает нерешительно:
- Да, да… это, конечно, правильно… Но вообще Ридель совсем не такой. Я сам не понимаю этого… Но если господин комендант считает нужным, то можно дать ему работу в канцелярии. Может быть, можно откомандировать его в ординарцы или… Ну, да, вот мои предложения.
- Раз навсегда, штурмфюрер, - никакой гуманности! Не допускать никаких разговоров с заключенными. Менять караульных по отделениям, по крайней мере, каждые четыре недели. Так, как мы уже решили. Момент для ослабления узды еще не наступил. Лагерь - это не тюрьма и не исправительный дом: лагерь должен выполнять свои особые задачи. Я еще раз повторяю вам это. Он должен внушать каждому врагу государства страх и ужас. Кто побывал там хоть раз, тот до конца жизни должен вспоминать это время с трепетом. Мы не можем действовать на этих отъявленных государственных преступников убеждением, - на этом и провалились наши предшественники, - мы должны их терроризировать, так терроризировать, чтобы они уже никогда больше не осмелились поднять руку на государство. Мы очень мягки. А это оттого, что такие взгляды, как у Риделя, не искореняются. Посмотрите на Дахау. Там почти ежедневно кого-нибудь убивают при попытке к бегству. И что мы видим? В Южной Германии враги государства дрожат при упоминании Дахау. Или Оранненбург! А у нас? До августа здесь был настоящий санаторий. Посылка за посылкой. Посещения. Спорт. Не-ет, такими средствами мы не внушим коммунистам ужас. Мы устроили наш лагерь и выбрали в качестве караульных морских штурмовиков, так как нам надлежит действовать со всей беспощадностью. Если положение не изменится, придется, прибегнуть к чрезвычайным мерам.
Дузеншен, ошеломлен. Он ожидал всего, но не итого. Комендант считает обращение с заключенными слишком гуманным!
Он велел устроить темные карцеры, штрафные упражнения, отвел две камеры для порки, смотрел обычно сквозь пальцы, когда заключенного запарывали до смерти, и теперь полагает, что не заслужил упрека в гуманности.
Чтобы хоть что-нибудь ответить коменданту на его обвинение, Дузеншен ссылается на то, что, к сожалению, нет достаточно работы для всех заключенных, а их тысяча сто. Сто двадцать человек работает на разборке здания, шестьдесят во дворе, около восьмидесяти одиночных щиплют паклю, а большинство - свыше восьмисот - сидят без дела.
- Это ничего не значит. Безделье усугубляет наказание. Обратите внимание, сколько просьб дать работу! Наоборот! Особенно сидящих в одиночках надо оставить без работы. Я думаю, стоит передать пеньку в общие палаты. Но о подробностях мы еще поговорим…
Эллерхузен встает с кресла и, стоя у письменного стола, смотрит мечтательно в окно, на площадку тюремного двора.
- А Риделя… Мы переведем его в канцелярию. Это удовлетворит и Мейзеля. Уладьте это. Поговорите с тем и с другим. Но если еще раз дойдет до драки, то участникам это так гладко не сойдет.
Дузеншен в первый раз уходит от своего коменданта разочарованным и даже сердитым. Он чувствует себя несправедливо обиженным: для упреков, по его мнению, нет ни малейших оснований.
А впрочем, если комендант придерживается такого мнения, то все можно и переиначить, за ним дело не станет. Он не даст повода к жалобам на чрезмерную гуманность.
Дни Торстена снова приобрели смысл и содержание. Перестукивание - великолепное открытие, надо было бы обучить ему всех заключенных, в особенности одиночников. Сколько любви и привязанности, сколько участия и заботы можно вложить в это тихое выстукивание! Перестукивание сближает людей, которые никогда не видели друг друга, никогда словом не перемолвились; они рассказывают о своей жизни и заботах, делятся надеждами и тревогами.
Так как у молодого Крейбеля больше сноровки, то первые дни он стучит почти один. Торстен только слушает. Он узнает, что его сосед уже много лет в партии. В заключении находится уже семь месяцев; его приговорил еще прежний гамбургский демократический коалиционный сенат, а социал-демократический полицей-президент Шёнфельдер подписал приказ об аресте.
Какая бесконечно напряженная и утомительная работа- выстукивать букву за буквой и как это вместе с тем облегчает заключение! Сидишь безвыходно в темной камере, окруженный толстыми каменными стенами, в пронизывающей до костей сырости погреба, не слышишь ни звука, только слабое шарканье ног, кашель и сморканье выдают присутствие человека в этой могильной тьме, - и вот легкий стук торжествует над самым изобретательным изуверством, помогает преодолевать оторванность, безмолвие, отчаяние.
С 1 марта, то есть семь месяцев, длится тюремное заключение Крейбеля, и, конечно, ему неизвестен материал подпольной работы партии, - думает Торстен, - возможно, он не знает ничего о Всемирной экономической конференции, о процессе, созданном в связи с поджогом рейхстага. Перед Торстеном очень серьезная и важная задача: информировать товарища.
Крейбель принимает предложение с большим воодушевлением. Его просьбу - начать перестукивание уже сегодня вечером - Торстен отклоняет, так как в ночной тишине их могут легко поймать. Однако эта ночь начинается не тишиной. Слышен шум на лестнице. Вслед за этим отворяется первая камера, раздаются пощечины, удары по телу, крики избиваемого, визг, стоны.
Затем отворяется вторая, третья камеры, четвертая… И везде удары, громкие крики. У камеры Торстена палачи останавливаются в нерешительности, переговариваются и проходят мимо. Дверь в камеру Крейбеля с шумом отворяется. Дузеншен, Цирбес и Мейзель хором рычат:
- Встать с постели!
Крейбель вскакивает и стоит перед тройкой в ночной сорочке. Дузеншен включает свет. У Цирбеса и Мейзеля длинные сплетенные из бегемотовой кожи хлысты. Крейбель защищает рукой отвыкшие от света глаза и, мигая, как сова, смотрит на незваных гостей.
- Как живешь? - спрашивает Дузеншен. - Ну, отвечай, как живешь?
Крейбель отвечает:
- Хорошо.
- Это что-то с заминкой у тебя выходит. И только хорошо? Только хорошо?
Крейбель молчит.
- Тебе живется только хорошо?
- Мне живется очень хорошо! - "Конечно, он это хочет от меня услышать", - думает Крейбель и облегченно вздыхает.
- Тебе живется только очень хорошо?
Крейбель молчит.
- Нагнись!
Крейбель наклоняется, Дузеншен срывает с него рубашку и накидывает ему на голову, обматывает ею лицо и пригибает Крейбеля книзу. Цирбес и Мейзель бьют его плетками по голому телу.
Затем Дузеншен выпрямляет его и спрашивает:
- Как живешь? Только очень хорошо?
Что ему отвечать? Крейбель не знает. Снова пригибают его книзу, снова свистят хлысты по его израненному телу.
Наконец они прекращают порку и уходят. У двери Дузеншен еще раз оборачивается:
- Небольшая добавочная порция, которая будет перепадать теперь почаще. Вам, свиньям, в самом деле живется не только хорошо, не только очень хорошо, но слишком хорошо.
Крейбель слышит, как они входят в камеры рядом, слышит свист хлыстов и вопли заключенных.
Немного спустя, после того как они совсем ушли из подвала, Торстен стучит:
Чего - они - хотели.
Ничего - особенного, - стучит Крейбель в ответ, - только - добавочную - порцию - потому - что - нам - слишком - хорошо - живется.
Больше они не перестукиваются, так как теперь уже в верхних камерах раздается вой заключенных.
Воскресенье. Чудесное октябрьское утро. Пестрая листва деревьев, растущих по ту сторону тюремной стены, вся пронизана солнечными лучами. Ветви гнутся под тяжестью желтых груш и красных яблок. Вдали, по улицам Фульсбюттеля со звоном катится тележка молочника. Над тюрьмой в безоблачном небе кружит красный самолет метеорологической станции с ближнего аэродрома.
В тюрьме тоже царит праздничная тишина.
Одиночники, скрестив руки, сидят на своих табуретках и мечтательно смотрят в небо сквозь решетки окон или беспокойно шагают взад и вперед.
Заключенные темных карцеров, скрючившись, как всегда, в каком-нибудь углу, грезят о свете и солнце, о деревьях и птицах. Они слепы. Они не знают, как прекрасен этот осенний воскресный день.
У Хармса воскресное дежурство. Он играет на органе в тюремной школе. Молчаливая тюрьма наполняется торжественными звуками. В органе испорчено несколько труб, и некоторые клавиши издают лишь какое-то шипенье. Хармс осматривает орган и видит, что многих труб не хватает.
- Ну, это уж слишком! - возмущается он и идет в караульную поделиться своим открытием с Цирбесом.
- А ты разве не знаешь? - удивляется Цирбес. - Ведь там прекрасное олово. Мы из него заказываем броненосцы. Замечательно получается! Некоторые из четвертого отделения делают их поразительно искусно.
- Что вы заказываете из органных труб?
- Броненосцы… Модели "Потемкина". Надо бы тебе их посмотреть. У Тейча есть один и, кажется, у Мейзеля.
- Но ведь это значит попросту ломать орган.
- Уж не считаешь ли ты, что концлагерь - это концертный лагерь? Органная музыка… Подумаешь!
- И это делается с разрешения коменданта?
- Да что с тобой, наконец? Точно это государственное преступление! Знает ли об этом комендант? Понятия не имею. Очень возможно, что у него самого уже есть такая игрушка или же он ее заказал. Спрос на нее большой!
Хармс возвращается в школу. Он долго осматривает поврежденный орган, чтобы узнать, каких труб не хватает и какие испорчены, берет аккорды. В то время как он погружен в это занятие, снаружи раздается выстрел.
- Вот те на! Кто стрелял?
Он бросается из комнаты. Цирбес тоже в коридоре. Они бегут во двор. Часовой у стены показывает вверх.
- Что? Где? - кричит Цирбес.
- "А-три", четвертая камера.
Цирбес и Хармс мчатся вверх по лестнице, в отделение "А-3". Уже в коридоре слышны стоны.
- Ну да, здесь!
Заключенный в камере семьдесят четыре лежит под окном подстреленный, не мог оторваться от окошка…
Цирбес отпирает дверь. Раненый, совсем еще молодой человек, лежит на полу, держится обеими руками за голову и стонет. Караульные подходят к нему.
- Что, попало? Ну, покажи!
Заключенный отводит от лица окровавленные руки. Рана навылет. Пуля попала под челюсть и вышла ниже левого глаза. Кровь так и хлещет.
- Вопреки запрещению смотрел в окно?
Раненый глядит на вошедших расширенными от ужаса и боли глазами и кивает головой.
- Хорошенькое, дельце! Сам виноват! Ведь ясно сказано: выглядывать из окон запрещено.
Цирбес и Хармс стоят в нерешительности.
- Скверное дело! Из-за этого идиота наживешь еще неприятностей.
Цирбес смотрит на Хармса:
- Что же делать?
- Сведем его вниз и вызовем фельдшера. Что же еще?
- Ты можешь подняться? Ну так вставай, идем!.. Возьми полотенце и прикрой лицо, а то изгадишь коридор и лестницу.
Раненый, скорчившись от боли и тихо стеная, плетется за дежурным вниз по лестнице в отделение "А-1".
- Становись тут! - Цирбес указывает ему место у стены. - Или сядь на пол, если не можешь стоять.
Заключенный соскальзывает по стене на каменный пол, прижимая к лицу пропитанное кровью полотенце. Он не жалуется, не кричит, и сквозь полотенце прорывается только монотонный стон.
- Фельдшера нет, - говорит Хармс, стоя у телефона.
- Проклятье! Придется звонить доктору Гартвигу.
- Какой номер?
- Откуда я знаю. Разве можно помнить все телефоны!.. Позвони-ка еще раз туда, напротив. Если нет фельдшера, пусть придет кто-нибудь другой… Кто может сделать перевязку.
Проходит час. Никто не идет помочь раненому. Он лежит, прислонившись к коридорной стене, и стонет:
- Помогите же! Помогите!
Цирбес и Хармс запирают дверь в караульную. Всхлипывания и стоны переходят в громкий жалобный крик:
- Помогите! Помогите!..
Обершарфюрер Хармс выходит в коридор.
- Да, мой милый, теперь ты чувствуешь, что это такое. Вот так лежали наши товарищи, подстреленные вами. Они околевали в таких же мучениях. Вспомни Гейнцельмана. И пусть ваш брат не ждет от нас пощады!
- Помогите же мне!.. Помогите!..
Хармс уходит. Через несколько секунд по тюрьме снова разносятся звуки органа. Но они не могут заглушить вырывающегося в предсмертном страхе воя:
- Помогите!.. Помогите!..
Тогда Хармс в порыве веселого цинизма и легкомыслия переходит на мелодию модной песенки:
Спи, дружок, твой сон усеют розы.
Спи, дружок, амур навеет грезы…
Мелодию нарушают сипящие звуки испорченных труб. И эта органная какофония сливается со стонами, криками, мольбами раненого:
- Помогите, помогите, помогите!..
В двери камер летят табуретки.
- Бандиты! Убийцы! Палачи! - разносится по коридору.
Часовые бегают по двору с направленными на окна винтовками. Цирбес и Кениг, караульный из корпуса "Б", перебегают от одиночки к одиночке, грозят расшумевшимся заключенным поркой и карцером. Но шум и крики все усиливаются.
- Звони в больницу! Пусть пришлют карету! Сейчас же!
Хармс звонит по телефону. Цирбес и Кениг тащат обессилевшего раненого в помещение для угля. Дверь запирают. Теперь никто не услышит его воплей.
- Ну, а уж скандалистов я возьму в переделку! - неистовствует Цирбес. - Какое нахальство! Наглость какая!
Через десять минут в тюремный двор въезжает санитарный автомобиль. Цирбес и Хармс спускаются в подвал. Раненый, вытянувшись, неподвижно лежит на покрытом угольной пылью полу.
- Вот еще чего недоставало! Теперь обморок, - вздыхает Цирбес. - Надо вытащить его наверх! Тем, из больницы, незачем свой нос сюда совать. Берись! Подымай!
Санитар подходит к умолкшему раненому и подымает ему веко.
- Да ведь он умер!
- Как? Уже умер?! - удивленно спрашивает Цирбес. - Каких-нибудь десять минут назад еще ревел, как бык!
Хармс дает краткие сведения о личности умершего. Легко и бесшумно карета выезжает за ворота лагеря. Минует разукрашенные осенью фруктовые деревья инспекторского сада и направляется вниз по Фульсбюттельскому шоссе.
- По койкам! И соблюдать тишину!