Бредель Вилли: Избранное - Бредель Вилли 16 стр.


На следующий день Мейзель принимает отделение. Весь день он не показывается заключенным и вечером, когда камеры запираются, никому ничего не говорит. Все думают, что Мейзель доволен отделением, и радуются, что все сошло так тихо и гладко. Совершенно неожиданно, приблизительно через час после отбоя, поднимается дикий шум. Он начинается в первой камере. Коридор оглашают крики боли, ругательства.

Палачи переходят из камеры в камеру.

За шесть недель сидения в темноте чувства Торстена сильно обострились; ему все чудится, будто во время избиения он слышит женский голос.

Сейчас они бьют кого-то в камере напротив. Удары плетей и хватающие за душу крики прерываются возгласами: "Убийцы!", "Сволочи!", "Красные бродяги!". И вдруг Торстен слышит явственно женский смех. Сомнений нет. В этой экзекуции участвует женщина. Кто бы это мог быть?

Избивают его соседа рядом. Он дико воет и после каждого удара громко вскрикивает. Сейчас они ворвутся к Торстену. Он чувствует, как учащается его пульс, как появляется легкая дрожь. Он берет себя в руки.

Камеру рядом запирают. Идут. Вспыхивает свет. В замке скрежещет ключ. В дверях появляется красный, разгоряченный поркой Мейзель. Рядом с ним Тейч.

- А ну, вставай!

Торстен вылезает из постели. В это время он видит рядом с эсэсовцем в стальном шлеме и с винтовкой молоденькую девушку.

- Нагнись! - кричит Мейзель, который рядом с Торстеном выглядит совсем мальчишкой.

Торстен смотрит в коридор и медлит. Вооруженный часовой и девушка стоят в полутемном коридоре, но Торстен ясно видит их. Девушка - маленькая, очень стройная, с узким изящным личиком.

Хлоп! Удар плеткой пришелся прямо по лицу.

- Ты нагнешься, сволочь? - с пеной у рта кричит Мейзель и наносит второй удар по лицу.

- Нагнись, собака!.. Нагнись!..

Торстен нагибается.

Мейзель и Тейч бьют одновременно. В камере тесно, и Мейзель хлещет по спине так, что концы плети угождают Торстену прямо в лицо. Он руками защищает глаза, судорожно сжимает челюсти и ни одним звуком не выдает боли.

Наконец они останавливаются.

- Если вы, собаки, не будете повиноваться, то так будет каждый вечер! - кричит Мейзель и захлопывает дверь.

Они идут в следующую камеру, где повторяется то же.

Торстен стоит босой, в одной тюремной сорочке, не в состоянии что-либо сделать. Так стоит он долго и слушает, как избивают подряд всех заключенных…

Наконец осторожно, чтобы не было слышно, наливает в таз холодной воды и делает обтирание. Это успокаивает. Лицо, горящее и распухшее от ударов, охлаждает компрессами.

Из караульной до полуночи доносится громкий говор дежурных и звонкий смех и пронзительные взвизгивания девушки.

Когда ротмистр, с сумрачным лицом, заложив руки за спину, одиноко шагает взад и вперед у двери камеры, заключенные посмеиваются. В день своего прибытия он в продолжение нескольких часов молчал. Чтобы что-нибудь узнать, приходилось вытягивать из него по одному слову.

Но чем больше заключенные узнавали, тем более возрастало их любопытство. Особенно заинтересовался ротмистром старый Дитч. Он то и дело подъезжает к нему. Единственной приманкой, против которой не может устоять ротмистр, являются расспросы о пережитом на войне. Целый вечер он наслаждается этими воспоминаниями. До сих пор помнит он каждый уголок румынского фронта, каждую станцию линии Будапешт - Бухарест, всех офицеров своего батальона, их социальное положение, их достоинства и недостатки. Ротмистр незаметно для себя становится разговорчивым. Ему кажется, что он нашел родственную душу. Забившись в угол камеры, он рассказывает Дитчу о том, как его опозорили.

- Если бы они дали мне пощечину, били, топтали ногами, - это можно было бы снести, забыть. Но оскорбления, которое нанес мне этот штурмовик, я никогда не смогу забыть. Оно будет жечь мне грудь до конца дней моих. Как офицер, я еще потребую удовлетворения.

Дитч мог бы многое возразить на это, но он молчит. Ротмистр продолжает.

- Я был национал-социалистом еще тогда, когда эти желторотые юнцы бегали в школу. Я получил свои отличия за Верден, когда большинства из тех, кто теперь выдает себя за героев, еще на свете не было или, в лучшем случае, они были еще в пеленках. А теперь они важничают и чванятся… Когда я выйду отсюда, я напишу генералу фон Маккензену, которому я лично известен, - пусть узнает, как здесь со мной обращались… Этого я так не оставлю!

На третий день Дитч добился своей цели; начав с фронтовых воспоминаний, они добрались до политики. Дитч, Вельзен, Шнееман - все внимательно слушают национал-социалиста оппозиционера.

Гордый и чопорный ротмистр уже не находит неприличным распространяться о своих политических взглядах перед пролетариями. Они сидят вокруг него, а он говорит медленно, четко, внушительно и несколько высокомерно, - так, будто ведет разговор с людьми, которые заранее готовы принять его доводы как откровение.

- Конечно, Гитлер провалится, это можно было предвидеть еще несколько лет назад. Он изменил своей собственной программе и продался Круппу и Тиссену. Что он до сих пор дал народу? Геббельсовский ослепительный фейерверк, а не социализм! Разве банки перешли к государству? Разве налоговое рабство отменено? Разве версальский позор смыт? Ничего подобного! Ложь и обман и все тот же старый реакционный капиталистический режим, только под другой вывеской! Вот что такое их Третья империя!

Многие из заключенных удивлены. Он говорит без обиняков. Ротмистр, видимо, совсем не так плох, пожалуй, из него выйдет толк. Вельзен ждет, когда же ротмистр покажет свое истинное политическое лицо. Тот не заставляет себя долго ждать.

- Но у рядовых членов гитлеровской партии, - продолжает барон, - и у штурмовиков скоро откроются глаза, и тогда национал-социализм вернется к своим прежним идейным целям, тогда под нашим руководством будет пробита брешь для германского социализма, будьте уверены. И тогда произойдет объединение народа, которому мешает сейчас Гитлер своими концентрационными лагерями и массовыми казням и которое необходимо нам, для того чтобы предотвратить гибель нашего народа и дать отпор целому миру врагов.

Ротмистр с удивлением оглядывается, так как видит сплошь улыбающиеся лица. Неприятна ему эта улыбка, уверенная и в то же время сострадательная.

- Только не очень торопитесь, - хохочет Кессельклейн, - мы хотим немножко вас обойти!

Ротмистр свирепеет:

- Вы думаете? Ах вы, несчастные! Вы даже не предполагаете, насколько вы далеки еще от этого! А когда германский социализм победит, вы проиграли, и тогда вы лишние, просто лишние. У вас есть шансы лишь до тех пор, пока господствует капитализм. Вы мечетесь, как слепые, не зная сил, которые против вас направлены, и безумно увлечены только собой.

- Ого! - хохочет Вельзен. - Поменьше жару!

- Что ты так расстраиваешься? - спрашивает, улыбаясь, старая лиса Дитч. - Разве есть для этого какое-нибудь основание?

Какой-то молодой рабочий кричит:

- Да вы ничем не отличаетесь от обанкротившейся национал-социалистской лавочки! Что вы там болтаете о ваших идейных целях? Скажи нам лучше, как ты относишься к вопросу о классовой борьбе. И что за чудовище такое эта ваша Четвертая империя?

- Ах вы, коммунисты!

Ротмистр начинает ругаться. Он позеленел от волнения и злости, взгляд его серых глаз беспокойно блуждает по лицам.

- Какое дело вам, коммунистам, до Германии? Разве вы действуете из национальных побуждений? Нет! Вы форпост внешней политики Советского Союза, вы действуете по указке Кремля!

Вельзен смотрит на социал-демократа Шнеемана, который отвечает ему смущенной улыбкой. Почти те же возражения высказывал он, социал-демократ, против политики германской компартии.

- Вы бесспорно мужественные парни. Я питаю большое уважение к германским рабочим. Ваша борьба с Гитлером- героическая, смелая борьба. Но в конце концов вы все же пешки в чужих руках. Интернациональное братание! Пусть это красиво, пусть это хорошо. Но можно ли жертвовать германским народом для того, чтобы улучшить положение русского народа? Конечно, на это можно пойти. Но не сетуйте на меня, я немец, и я с этим борюсь. Я против такого международного братания. В Кремле сидят умные люди, они прекрасно знают, чего хотят…

- Совершенно верно! - бросает Кессельклейн.

- …Да, но лишь для укрепления позиций Советского Союза. И когда у него возникают трудности, он посылает пролетариев на забастовки или на баррикады. Для блага русских Советов во всех странах, и особенно в нашей Германии, проливается ценная рабочая кровь.

Несколько рабочих вскочили со своих мест. Никто уже не улыбается, все с горечью смотрят на брызжущего слюной ротмистра.

Берет слово Шнееман.

- Некогда я тоже высказывал подобную точку зрения, - начинает он, - и с тех пор много думал об этом. Сейчас я понял, что был неправ. Почему? Потому, что мы не должны быть узколобыми националистами. Само собой разумеется, мы должны поддерживать ту страну, которой управляет рабочий класс. Даже если тому или другому из нас кое-что и не нравится в ее внутренней политике. Насколько я знаю, национальный вопрос играет у Ленина большую роль, и в пределах Союза всем республикам гарантировано национальное самоуправление и самоопределение. Поэтому сейчас я уже отказался от прежних своих близоруких взглядов. Только я считаю, что коммунисты должны предоставить автономию и отдельным провинциям.

Коммунисты поглядывают на Вельзена и Дитча, ждут от них необходимого ответа.

Вельзен чувствует взгляды товарищей: они ожидают, что он объяснит социал-демократу и нацисту основную задачу пролетарского интернационализма. Но Вельзен молчит. Он не доверяет этому барону фон Воррингхаузен унд Гельтлинг.

Дитч не понимает молчания товарища, он предпочел бы, чтобы говорил, конечно, Вельзен, потому что сам он не чувствует себя уверенным в этих вопросах. И действительно, он после первых же фраз впадает в противоречие.

Ротмистр тотчас же использует его оплошность, и Дитч, чувствуя всю ответственность своего выступления, еще больше горячится и путается. Кессельклейн хочет ему помочь, но, вместо того чтобы вести спор, тоже ругается. Али, комсомолец, пытается поднять ротмистра на смех. Спор превращается в ссору.

В это время открывается дверь, Вельзен кричит:

- Смирно!

Заключенные подымаются со своих мест и становятся навытяжку.

В дверях появляется Мейзель, он сразу видит, что в камере какое-то замешательство и что все заключенные сгрудились вокруг ротмистра.

- Гельтлинг!

Ротмистр выходит:

- Заключенный фон Воррингхаузен унд Гельтлинг!

- Ну это, пожалуй, как вам угодно. - И Мейзель презрительно кривит рот. - Вы будете отпущены. Но сначала вы мне скажете, о чем это вы говорили только что с заключенными. Поняли?

- Так точно, господин дежурный!

- Ну, так собирайте ваши вещи.

Едва только Мейзель затворяет за собой дверь, как заключенные обступают ротмистра:

- Ты ему скажешь?

- Смотри, ведь это только уловка Мейзеля, тебя не отпустят: ведь освобождает "ангел-избавитель". Мейзель только хочет все от тебя выведать.

- Ты… ты нас не выдавай, слышишь?

- Послушайте-ка, за кого вы меня принимаете? Об этом не может быть и речи, - отмахивается он от назойливых наставлений. Кое-кто из заключенных торопливо помогает ему упаковать постельное белье и переодеться.

- Ты был в лагере только три дня, - говорит один.

- Четыре! Четыре дня, - поправляет его ротмистр.

От волнения он обрывает у ботинок оба шнурка. Одни из заключенных наклоняется и аккуратно связывает их.

Мейзель отворяет дверь. "Ангел-избавитель" стоит рядом. Кессельклейн еще раз шепчет:

- Ну, смотри, не проболтайся!

Ротмистр, не прощаясь, уходит.

Среди заключенных напряженное волнение. Через несколько минут будет известно, промолчал ротмистр или нет. Али все время подходит к двери и слушает. Волнение передалось и Вельзену; он бегает взад и вперед у двери.

- Идет! - шепчет Али, заслышав шаги.

Все смотрят на дверь. Входит Мейзель.

- Смирно!.. "A-один", камера два, тридцать семь человек, три койки свободны.

- Дитч!

Как будто кто хлестнул заключенных, так они вздрагивают. Старик Дитч выходит вперед.

- Собрать вещи! Вы пойдете в одиночку. Да поживее, старая кляча!

Мейзель, скрестив руки, стоит у двери и смотрит на заключенных. Дитч дрожащими руками собирает свои вещи. Мейзель холодно и деловито заявляет:

- Если еще раз будет разговор о политике, всех выпорю!

У двери Дитч поворачивается и говорит:

- До свиданья, товарищи!

Тут Мейзель впервые теряет свое спокойствие.

- Товарищи?! - кричит он, - Товарищи?! - И бьет Дитча большими тюремными ключами по голове и по лицу.

Весь в крови, старик, шатаясь, бредет по коридору.

Первые дни ноября холодны и дождливы. Неожиданно быстро наступают суровые ненастные осенние дни. Небо свинцовое. Резкий восточный ветер раскачивает деревья.

Внезапная перемена погоды совсем сваливает с ног заключенных. Ослабленный организм людей, лишенных работы и движения, без достаточного питания и теплой одежды, теряет способность сопротивляться. В лагере свирепствует грипп.

Торстен борется за свое здоровье. Он знает, заболей он - заключение окажется тяжелее вдвойне. Его организму прежде всего не хватает хорошей пищи и движения. О хорошей еде и думать нечего, а недостаток в движении можно восполнить.

Четыре, даже пять раз в день делает Торстен гимнастику. Тогда к вечеру он так утомлен, словно занимался тяжелым физическим трудом. Выпив на ночь горячего кипятку, он обматывает шею шерстяными носками, плотно укутывается в одеяло и потеет. Таким образом он предохраняет себя от гриппа.

Между тем заболевают сотни заключенных. Госпиталя при лагере нет. Лазарет бывшей каторжной тюрьмы снесен. Заболевшие лежат в общих камерах и одиночках. Фельдшер бегает с утра до вечера по отделениям и раздает больным аспирин, касторовое масло и какие-то белые пилюли.

Заболел и Крейбель. Спустя несколько дней после перевода Торстена, его также помещают в светлую камеру. И теперь он лежит на койке с воспаленным горлом и сильной головной болью. Вечером и утром получает он по таблетке аспирина и две белых пилюли.

С быстротой молнии распространяется в рабочем квартале города весть о том, что в концлагере вспыхнула эпидемия гриппа. Родственники заключенных весь день стоят у ворот лагеря. Часовые успокаивают их, но никто им не верит. Женщины ругаются, их разгоняют, но они снова собираются небольшими кучками, спорят, бранятся, жалуются и осаждают ворота, за которыми лежат их многострадальные больные мужья и сыновья.

Тогда комендатура лагеря сообщает в ежедневной прессе, что, за исключением нескольких случаев простуды, неизбежных в это время года, никаких заболеваний в лагере не наблюдается. Среди заключенных не было еще ни одного смертного случая от гриппа. Питание - удовлетворительное, уход за больными - безукоризненный. Виновные в распространении ложных слухов будут подвергнуты наказанию и заключению в концентрационный лагерь.

Торстен недоволен собою. Вот уже сколько дней он собирается привести в систему свои знания, касающиеся Октябрьской революции, и разработать большой доклад. Но у него не хватает внутреннего спокойствия, не хватает сил, чтобы сосредоточить свои мысли. Эта холодная, сырая погода угнетает его, лишает охоты работать.

Целыми часами сидит он на табуретке, уставившись в тусклое серое небо и вслушиваясь в завывание ветра. Его любимый бук, что высится за тюремной стеной, растрепала неистовая буря. Роскошная одежда бука осыпалась, и множество мелких голых веточек образуют на фоне неба нежную филигрань.

Торстена занимает новая забава. Он находит в ветвях бука портреты, виды, карикатуры, цифры. Достаточно самого ничтожного намека, остальное дополняет фантазия… Вот мостик, по которому переправляется старомодная карета… Крестьянский дом, какие встречаются в Нижней Саксонии, а над ним круглый диск луны… Стремительные пылкие всадники на вздыбленных конях; они даже движутся, когда по ветвям пробегает ветер…

Торстен отыскивает цифры и, если находит тройку, задумывается. Сколько еще? Три месяца? Три года? Он ясно видит в ветвях девятку. Девять месяцев или девять лет? Девять месяцев - значит, в июле будущего года. В июле…

В промежутках между игрой и мечтаниями он встряхивается, занимается гимнастикой, выполняет свой ежедневный урок: двадцать пять приседаний, двенадцать отжимов, двенадцать вращений корпусом. Потом, чувствуя приятную усталость от гимнастики, он снова опускается на свою табуретку, снова мечтательно смотрит в небо и вглядывается в узоры буковых ветвей.

…Анна, - где она, что делает?.. Как перебивается?..

…Тецлин… Он не должен был так резко отвечать ему тогда… Но ведь он сам был почти на краю могилы… Тецлину нужно было выдержать до конца… Ведь это не предательство, - его вынудили пыткой…

…Хемниц. Да, в Хемнице, конечно, работают. Он уверен. Там крепкий народ. По-прежнему ли выпускает газету здоровяк Оссиг с металлургического завода?.. Великолепный парень! Ловкий, умный, надежный… А старый Визе, деревообделочник с искалеченной рукой… Все ли он парторгом?.. А тощий Братче, которому в двадцать третьем году солдаты Носке выбили глаз и который шесть лет руководит ответственнейшим участком работы?

…А Элли, это смелое и решительное созданье… Как она руководила молодежью! Партия располагает превосходным человеческим материалом… Нет, всех им не уничтожить, не лишить мужества…

…Этот Кауфман, должно быть, отъявленная сволочь! Позволяет истязать в своем присутствии! И как истязать! Бюрократически подготовленные зверства… Воловий кнут в кожаном футляре…

…А фельдшер Бретшнейдер… Поди разберись в нем. Чего он хочет? Перестраховаться на всякий случай? Одно ясно, он не во все безоговорочно верит, что ему преподносят. Нужно поговорить с ним откровенно… В следующий раз…

Предстоит ли провести весь этот год в лагере, или его переведут в предварительную?.. Там можно писать, курить, читать. Там не бьют и ежедневно выпускают на двадцатиминутную прогулку… Да, это была бы чудесная штука!

Торстен сидит на табуретке, глядя по привычке в окно. Его знобит. Он смотрит в гущу буковых ветвей. Снова отчетливо видит тройку. Три года еще… Три года!

Молодого Крейбеля они доконают. Его силы и так уже были на исходе. Неужели он все еще сидит в погребе?.. Перестукивание все-таки замечательная вещь! Неужели его соседи не понимают стука? Не попробовать ли еще раз? Он ведь тоже не сразу понял…

Торстен хочет возобновить попытки. Но вот слышны шаги, и дверь отворяется.

В камеру входят комендант лагеря, какой-то мужчина в сером костюме и штурмфюрер. Дежурный остается за дверью.

Комендант медленно направляется к Торстену и останавливается на середине камеры. Его глаза пытливо уставились на вытянувшегося перед ним заключенного. Несколько секунд они стоят безмолвно друг против друга. Лицо коменданта стало еще толще. Глаза совсем заплыли. Подбородок, благодаря мясистым щекам, потерял все признаки энергии, мужественности. Комендант поджимает выпяченные губы и чуть-чуть улыбается.

Назад Дальше